по сайтам друзей

Архив рубрики «АВТОРСКИЕ СТРАНИЦЫ»

<<< назад

 

Валерий Курносов

 

Родился в Казани. В 1984 году окончил с отличием исторический факультет Казанского университета. Работал журналистом в различных изданиях, в том числе колумнистом газеты «Русская Германия (2001 – 2004), корреспондентом московских изданий «Газета» и «Аргументы недели». Дипломант IV Всероссийского конкурса «PR на страницах российской прессы-2007».

В мае 2011 года вышла его книга-расследование «Царское золото» о судьбе хранившейся в Казани и пропавшей в 1918 году части золотого запаса России. В августе того же года вышла презентационная книга «Казань, я люблю тебя!» для VIP-гостей Универсиады.

 

 

 

По следам шпионов Александра Дюма в столице Универсиады-2013

Сам грызи или будь в грязи. По ту сторону "финансовых пирамид"



ОБО МНЕ


До моего рождения

 

Моя мама родилась в селе Никольские Выселки Буинского района Татарской автономной республики. Сами жители называли свое село «Затон», так как его часто затопляло. Колхоз «Красный Сеятель».

Мой папа – из села Царицыно Столбищенского района под Казанью, колхоз «Красный Пахарь». Никольские Выселки не дожили до моего сознательного возраста, Царицыно стало пригородным рабочим поселком Казани. Отец пошел в рабочие на завод, мама – в служащие.

Мои родители познакомились в центре Казани, в булочной на перекрестке улиц Пушкина и Галактионова по адресу Пушкина, д.38/1, когда мама приехала в город работать швеей на швейной фабрике.

 Царицыно после революции 1917 года большевиками переименовано в «Азино», в честь 23-летнего латыша Владимира Азина, командира красных партизан (группа войск 2-й армии), освобождавшего от войск Каппеля Казань как раз ударом через Царицыно. Село располагалось на берегу речушки Ноксы – левого притока Казанки. Находилось «в семи верстах от Казани», как писал Пушкин, и примерно в трех верстах от устья речки.

В детстве в апреле мы – царицынские пацаны – катались на плотах по широко разлившейся реке, а в начале мая в высыхающем русле руками ловили рыбу, идущую вверх по течению на нерест. А в июне уже играли на берегу в футбол на самодельном поле с двумя воротами, кем-то сооруженными из берез. Деревья росли рядом в небольшой роще на холме («Царицынском бугре»).

И еще мы бегали на самовольную свалку за оврагом, в конце улицы. Там выбрасывали много штуковин, важных для мальчишек. Например, партию старых пилоток из ракетной части. Такое богатство! Гарнизон со свалкой разделял клин поля с колосившимся хлебом.

Свалочные драгоценности мы, пацаны, тащили в дом. А потом наши мамы лечили «цыпки» на руках и разбитые коленки. А за свалкой, в овраге, было другое поле. И там растили хрущевскую кукурузу, а мы, мальчишки, прятались среди двухметровых стеблей заморского маиса и от души хрустели спелыми початками.

Село наше старинное. 12 (2 по старому стилю) октября 1552 года войска Ивана Грозного штурмом взяли Казань. 7 августа (28 июля) 1555 года в город прибыл первый архиепископ Гурий. При шестом архиепископе Казанском и Свияжском Иеремии 18 (8) июля 1579 года в городе был обнаружен всемирно известный чудотворный образ Казанской иконы Божией Матери. Историк Анатолий Елдашев отмечает, что «в 1570-е годы» в едва возникшей казанской епархии был зарегистрирован приход храма Казанской иконы Божией Матери в Царицыно. Выходит, что мое село родилось в 1579 году.

С «Царицынского бугра»  мы, дети, зимой катались на санях и лыжах, рискуя в любой момент врезаться в кресты на могилах наших предков на склоне. Эта возвышенность в начале XXI века застроена коттеджами.

Между прочим, она прославилась на всю Россию, хотя об этом никто и не помнит. 22 (11) июля 1774 года по этому «бугру» между моей деревней и селом Троицкая Нокса, что расположено в самом устье Ноксы, встало лагерем 20-тысячное войско во главе с бунтовщиком Емельяном Пугачевым, «императором Петром Федоровичем».

На следующий день войско Пугачева загнало обороняющихся казанцев за тесные стены кремля, перебило не успевших спрятаться горожан, разграбило и подожгло город. Пушкин писал: «Настала буря. Огненное море разлилось по всему  городу. Искры и головни летели в крепость и зажгли несколько деревянных кровель. В сию минуту часть одной стены с громом обрушилась и подавила несколько человек. Осажденные, стеснившиеся в крепости, подняли вопль, думая, что злодей вломился, и что последний их час уже настал».

И в этот самый момент кульминации боя «императору» доложили, что к Царицыну со стороны села Пестрецы приближается отряд гусаров премьер-майора Ивана Михельсона. И гусары уже громят тылы пугачевского войска. «Петр Федорович» приказал отступить от городской цитадели.

24 (13) июля авантюрист выстроил свою армию на «царицынском бугре». Всем своим построением как бы приглашая Михельсона спуститься в низину (на месте современных улицы Космонавтов и ипподрома) – на помощь осажденным в городской цитадели и этим открыть свой тыл для коварного удара.

Премьер-майор оценил опасность диспозиции и вместо движения к дымящимся головням, в районе деревни Константиновка приказал двигаться на запад через местный лес Лом. В котором я позже с отцом не раз собирал подберезовики и белые грибы. В результате маневра гусары эстляндского немца и лютеранина Михельсона оказались не в ожидаемой Пугачевым низине, а за спиной самозванца. «Императору» пришлось разворачивать свои боевые силы на 180 градусов, в то время как Михельсон строил свои. Против левого крыла пугачевцев премьер-майор нацелил кавалеристов Харина, против правого – гусар Дуве.

И на том поле на опушке леса, где позже лесники высадили еще и молоденькие елочки, под которыми я подростком собирал вкусных маслят, произошел решающий бой.

«Пугачев, ободренный победою и усилясь захваченными пушками, встретил нападение сильным огнем. Перед батареей простиралось болото, через которое Михельсон взял батарею; Дуве на правом фланге отбил также две пушки. Мятежники, разделясь на две кучи, пошли – одни навстречу Харину и, остановясь в теснине за рвом, поставили батареи и открыли огонь; другие старались заехать в тыл отряду. Михельсон, оставя Дуве, пошел на подкрепление Харина, проходившего через овраг под неприятельскими ядрами. Наконец, после пяти часов упорного сражения, Пугачев был разбит и бежал, потеряв восемьсот человек убитыми и сто восемьдесят взятыми в плен. Потеря Михельсона была незначительна. Темнота ночи и усталость отряда не позволили Михельсону преследовать Пугачева». (А.С. Пушкин. История Пугачева)

Утром 26 (15) июля Пугачев вновь повел свои 20-25 тысяч против примерно 800 гусар Михельсона, гарнизонных карабинеров и чугуевских казаков. Теперь Михельсон занял удобную оборонительную позицию у Царицына, приглашая Пугачева атаковать. Восставшие обрушились лавой. В тылу наступавших крестьян находились яицкие казаки, которым Пугачев приказал колоть своих беглецов пиками. «Злодеи,— вспоминал Михельсон,— на меня наступали с такою пушечною и ружейною стрельбою и с таким отчаянием, коего только в лутчих войсках найти надеялся». Четыре часа продолжался ожесточенный бой. Фланговые кавалеристы Михельсона и Харина с двух сторон опрокинули наступавших и погнали их прочь. В этом бою на «царицынском бугре» екатерининскими войсками окончательно была захвачена инициатива в борьбе с восставшими и была предрешена участь Пугачева.

Бывший (в 1773 году) казанский заключенный Пугачев вновь бежал прочь от Казани, оставив о себе вечную память. Огромные массы погибших горожан не вмещали в себя старые кладбища и их стали зарывать в Арском лесу, положив начало самому известному сегодня в Казани Арскому (куртинскому) кладбищу…

19 (7) сентября 1833 года на легких четырехколесных дрожках, видимо, одолженных в усадьбе генерал-майора Льва Энгельгардта (часть усадьбы сегодня – музей поэта Боратынского), в Царицыно приехал Александр Сергеевич Пушкин, чтобы подробнее изучить поле битвы и детально описать события в своей «Истории Пугачева».

В сентябре 1918 года царицынский житель, и, наверное, мой дальний родственник, Иван Курносов был партизаном в отряде 23-летнего латыша Владимира Азина. Отряд с 1 сентября 1918 года получил наименование Правой группы войск 2-й армии «красных». Лазутчиком Курносов пробрался в село, выяснил отсутствие войск КОМУЧа (каппелевцев, чехословацких и сербских легионеров) в деревне. После чего 10 сентября, через Царицыно, вооруженные силы Льва Троцкого ворвались в город с северо-востока, наряду с ударом с запада. В 1930-е годы храброго «красного» разведчика Курносова расстреляли как «врага народа». Об этих обстоятельствах я узнал, когда работал над своей первой публикацией в едва открытой газете «Вечерняя Казань». Моя статья о старейшей школе Казани увидела свет в апреле 1979 года.

 

Место, где я появился на свет

 

Я появился на свет примерно в 14:30 20 мая 1961 года. По святцам, ближайший крупный православный праздник – «Никола Вешний» (22 мая). По православной традиции русские называли своих детей именами святых, чей праздник отмечался в ближайшие дни. Чтобы был у младенца небесный ангел-хранитель. Видимо, мать в душе своей хотела назвать меня Николаем. Не случайно много позже она советовала мне сходить в церковь и «поставить свечку Николаю-угодничку».

Но на момент моего появления в СССР была эпоха воинствующего атеизма. Все же я родился спустя ровно один месяц, одну неделю и один день после полета Юрия Гагарина в космос.  Ни он 12 апреля 1961 года, ни Джон Гленн 20 февраля 1962 года, с Богом в космосе не встретились.

И родители меня назвали нейтральным латинским именем Валерий, от глагола valereo («быть здоровым»). Но, как выяснилось, и с таким именем у христиан есть святые. Поэтому православные с именем Валерий отмечают день своего ангела 22 марта и 20 ноября.

Место моего появления на свет – родильный дом в самом центре Казани. Недавно мама открыла мне подробности того, что это произошло в здании на пересечении улиц Островского и Кави Наджми. Дом 11/6, рядом с ТЮЗом. Это бывшая больница Клячкина. Я родился там, где умер выдающийся татарский поэт Габдулла Тукай! Поэт ушел в вечность 15 (2) апреля 1913 года.

После этого, разве я мог не писать, не любить театр и детей???

 

Мое раннее детство

 

«Родовое гнездо», где прошли мои первые 22 года жизни, имело адрес: «улица 2-я Азинская, дом 22». Мы жили в отгороженной задней части деревянного дома моего деда, в комнатке площадью три на пять метров, с одним окном в сад и другим окном на черемуху, за которой начинался огород. Часть площади комнаты занимала кирпичная побеленная печь-голландка. Вдоль стены, где была печь, стоял раздвижной диван-кровать, а также на тумбочке «радиола» (радиоприемник с проигрывателем пластинок). Тяжелые черные диски со специфическим запахом и голосами молодого Ильи Кобзона, Аиды Ведищевой и других советских певцов хранились в тумбочке.

Вдоль другой стены стояли: ближе к выходу во двор – желтый платяной шкаф (фанера, покрытая бесцветным лаком), стул и квадратный стол, на случай праздников раскладывающийся за счет выдвижных панелей. Стол тоже был желтой фанерой, покрытой лаком. Стул позже облюбовала для своей прописки кошка Пушок и не любила, когда ее со стула сгоняли.

В «красном» углу (переднем левом – там, где у моей бабушки и других православных стояли образа и лампада), у нас на тумбочке гордо стоял телевизор «Воронеж», покрытый сверху вышитой мамой салфеткой. Мама, кстати, вышивала очень красиво и у нас долго хранились ее салфетки, полотенца и скатерти с красочными и яркими вышитыми цветами.

Поглазеть на телевизор и поболеть за наших хоккеистов на чемпионате мира к нам приходили соседи и будили меня маленького. Не разбудить меня было невозможно – между столом у одной стены и разложенным диваном-кроватью у другой оставалась небольшая щель. Поэтому, если взрослые протискивались к выключателю телевизора, меня трудно было не разбудить. Я вскакивал со своего ложа и, глядя на экран, хватал чугунную кочергу у печки, формой напоминающую клюшку. А затем возле печки возил кочергу по щелистому, дощатому полу, выкрашенному красно-коричневой краской, и в темной комнате с мерцающим экраном выкрикивал, подражая голосу комментаторов Николая Озерова или Вадима Синявского: «Кузькин – шайбу! Гусев – шайбу!».

Но это не первый зрительный образ из моего детства. Самый первый образ настолько ранний, что мне слабо верится, что можно хранить в памяти такие воспоминания. Но родители подтвердили мне позже, что такой случай в моей биографии был. Я тогда едва научился ходить. Видимо, это было лето 1962 года. Где-то в Никольских Выселках, у бесконечно длинного светлого забора пасся козел, который подошел и из любопытства слегка боднул меня. На нестойких ногах я не удержался и повалился навзничь.

Было не больно, но обидно. Я не плакал, лишь беспомощно озирался по сторонам, сучил ручками и ножками, в надежде найти опору и встать. Помню, как неудобно было смотреть в моем положении, я выгнул шею и вращал глазами в поисках выхода из ситуации. И слева в обзоре увидел моего папу, со всех ног бросившегося мне на выручку. А где-то половину обзора сверху и справа закрывала козлиная морда с висящей бородой, жующая свою жвачку. Козел, казалось, нахально усмехался над поверженным мною.

Увы, с тех пор я и веду начало традиции столкновений с якобы представителями закона. Причем, неспровоцированных мною конфликтах. О чем еще расскажу ниже.

Другое раннее воспоминание, в которое верится с трудом, относится к 9 августу 1964 года. Но вновь родители подтвердили, что я все вспомнил правильно. Во второй половине того дня самолет с первым секретарем Президиума ЦК КПСС Никитой Сергеевичем Хрущевым приземлился в казанском аэропорту (сегодня там городской ипподром). Как тогда было принято, за предприятиями закреплялись участки на улице, где должны были стоять работники, и встречать горячо любимого руководителя партии и государства.

Отец тогда работал токарем на казанском компрессорном заводе или на соседнем заводе «Пишмаш», корпуса которого были между городскими кварталами и Царицыно. Я точно не помню, на каком заводе в то время. Работать ему доводилось на обоих этих заводах. Цеху отца достался участок на улице Ершова, у бензоколонки, между оврагом и оградой Арского кладбища. Бензоколонка до сих пор находится на своем месте, также как и овраг с кладбищем.

Когда почетный кортеж из аэропорта приблизился к месту нашего ожидания, отец посадил меня к себе на плечи, и я поверх голов отчетливо увидел красивый черный лимузин «Чайка» с открытым верхом. Машина медленно двигалась к центру города вдоль оцепленной милиционерами дороги и толпы людей у них за спинами. В автомобиле стоял лысый дяденька, похожий на его визави президента США Эйзенхауэра. Дядька левой рукой держался для устойчивости за спинку переднего кресла, а правой размахивал белой шляпой и улыбался.

Так я впервые в жизни столкнулся с политикой  и политиками.

В детский сад я не ходил и до школы был на попечении бабушки, а также мальчишек на улице. Мы часто собирались у старого одноэтажного барака на перекрестке с улицей Губкина. Это и сейчас оживленный и опасный для владельцев авто перекресток Губкина и Южной трассы.

Раньше здесь стояли раскидистые деревья, на которые мальчишки любили лазить, а за деревьями был сам барак где, оказывается, после войны размешалась «старая школа» в Царицыно. Есть еще каменное здание «новой школы и клуба» в самом конце улицы Губкина, рядом с церковью. Туда в 50-е годы XX века мои родители ходили на танцы. А сегодня там размещается контора ритуальных услуг. Очень выгодное сегодня место: придут в церковь договариваться об отпевании усопшего и тут же, рядом, закажут гроб. Бизнес…

А в моих детских воспоминаниях на этот перекресток улиц Губкина и 2-й Азинской подъезжала автоцистерна марки «Газ» с керосином для бабушкиной и нашей «керосинки» и «керогаза» (в чем разница, до сих пор не знаю). И мы с бабушкой несли домой в трехлитровом бидончике драгоценное горючее. Потом там уже стояла машина с газовыми баллонами. Из-за непролазной грязи и снега заезжать на нашу улицу можно было только летом.

Зато с этого перекрестка на «2-ю Азинскую» заезжали подводы старьевщиков. Это были пожилые дяденьки. Они управляли лошадьми, а на телеге у них лежали всякие драгоценности – свистульки, игрушечные пистолеты, «стрелявшие» лентами пистон и прочие привлекательные штуки. С каким восторгом мы, мальчишки, дергали своих родителей, требуя обменять на эти сокровища завалявшиеся старые книги и тряпки.

Еще помню дядю Ваню – хозяина дома напротив. Запомнил его из-за детского потрясения. Утром дядя Ваня скосил траву перед домом, сложил ее полосками – вальками для просушки. А мы с моей ровесницей, соседкой Наташкой забирались внутрь сена и прятались. При этом вся трава опять разбрасывалась в стороны, портя работу дяди Вани. Он выходил и, недовольный, распугивал нас. Мы с восторгом визжали и разбегались, а потом опять прятались.

А запомнилась вся эта история оттого, что в тот же летний день дядя Ваня умер. Видимо, на следующий день я с бабушкой зашел попрощаться с соседом. И летним жарким днем впервые почувствовал близость смерти: тошнотворный запах разложения трупа, привезенного из морга, и запах противной масляной краски едва покрашенного гроба.

И еще. Я вырос в бывшем селе, где при мне всегда бабушки ходили по праздникам в действующую церковь. Туда же относили отпевать покойников, там же патрули комсомольцев вместе с участковыми ловили молодежь во время пасхальной всенощной и крестного хода.

Я думал, что и вся Казань – это русский город, где по праздникам православные бабушки ходят в церковь, а на Пасху все дети, как мы с Наташкой, ходят по соседям, говорят «Христос воскрес!» и в ответ получают гостинцы: крашеные яйца, конфеты и печенье.

Особенно это убеждение укрепилось, когда в конце 1960-х у действующей царицынской церкви кинематографисты сняли, а потом показали художественный фильм про студенческие годы «вождя мирового пролетариата» Владимира Ленина. А тогда – студента Ульянова. Молодой артист прошелся перед камерой кинооператора по одноэтажной улице Каспийской под звон колоколов царицынской церкви. И этот эпизод позже показали во всех телевизорах СССР. Тогда мне казалось, что и везде так живут – в одноэтажных деревянных домах, рядом с действующим храмом.

К своему удивлению в школе я обнаружил, что в Казани действующей была только еще одна церковь – за оградой Арского кладбища. А в городе живет много детей и взрослых с непривычными для меня нехристианскими именами, такими как Фарида или Мансур, и трудными на первых порах фамилиями Юльметов, Блитштейн, Шакиров. Или такими сочетаниями, как Зара Скворцова или Эсфирь Якупова. И собирать яйца на Пасху они не ходят.

Жизнь оказалась намного сложнее, чем детские представления о ней.

И еще. В дошкольные годы я встретился с разными интересными словами. Я не был крещен и не понимал, почему Наташка называет свою тетю «кокой». А это означало на местном наречии крестную мать. Также как и такой непонятный и локальный жаргон как «шабры». Оказывается, под ним подразумеваются соседи.

Взрослые говорили, что шалунов подбирает какой-то страшный «бабай», «бабайка». Позже я с изумлением обнаружил, что татары называют этим словом не злого колдуна, а всех свои дедушек. Что когда русские говорят «старая карга», имеют в виду противных бабушек. А по-татарски «карга» обозначает совсем другое – ворону.

Мы вовсю употребляли татарское «айда!» в значении «идем!». И когда я использовал это словечко в первом литературном опыте в 12 лет, моя первый же литературный критик – литредактор журнала «Пионер» в Москве – написала, что такого слова в русском языке нет. Как же нет, изумлялся я, когда все русские в Казани применяли его? О влиянии татарского языка на русский, татарских истоках слов «сарай», «богатырь», «чердак», «кушак» и многих других, я тогда не знал.

До сих пор я не перестаю удивляться влиянию на меня татарского языка. Уже в XXI веке, когда я работал в Москве журналистом, на ближайшем от моего жилья рынке у станции метро «Теплый Стан», продавцы предлагали мне  «балык» и указывали на говяжью вырезку на витрине. Я смотрел на торговцев и не понимал, чего от меня хотят. Поскольку, по моей привычке, «балык» – это «рыба», как говорили окружавшие меня в Казани татары.

Позже до меня доходило, что русский язык в Поволжье не совсем такой, какой в Москве. Александр Солженицын в «Одном дне Ивана Денисовича» писал о зэках ГУЛАГа: «Они, москвичи, друг друга издаля чуют, как собаки. И, сойдясь, все обнюхиваются, обнюхиваются по-своему. И лопочут быстро-быстро, кто больше слов скажет. И когда так лопочут, то редко русские слова попадаются, слушать их – все равно как латышей или румын».

Москвичи и особенно питерцы мою малую родину тоже вмиг определяли: с Волги. И объясняли, что все русские волжане говорят плавно, медленнее. Действительно, мы не любим тараторить так быстро, не говорим громче слово в конце предложения, как это делают в Москве под влиянием своих навыков обучения английскому языку.

 

Прием в пионеры

 

Все десять лет я проучился в «А» классе школы №121 на улице Космонавтов. Это была ближайшая школа для детей нашей окраины. С изучением немецкого языка. Никто тогда и не представлял, насколько перспективнее английский. И какое неравенство среди детей и их судеб заранее закладывают те, кто «сверху» решает, какой второй язык ребенку осваивать в школе.

Рядом, в микрорайоне школы были пятиэтажки, в которых, в основном, жили семьи офицеров. А мне из окраинного поселка пешком до школы добираться приходилось за час. Так же как и до ближайшей остановки общественного транспорта – трамвая №5 на улице Пионерской.

С тех пор расстояния меньше часа пешего хода я считаю несерьезными и предпочитаю их преодолевать, не дожидаясь общественного транспорта. Особенно меня удивляли пешеходы на остановках транспорта в Бугульме, куда я уехал по распределению на работу в 1984 году. Автобусов там было немного, а городок небольшой. Быстрее дойти пешком, но люди нередко подолгу ждали прибытия транспорта…

Еще мне заранее говорили старшие приятели на нашей улице, что новую школу № 121 называют «стеклянной». Я все выпытывал: «Почему?», а мне отвечали, что «стены там стеклянные». – «И в уборной, что ли стеклянные?» – удивлялся я. Стены в коридор на самом деле оказались с окнами. Но только из классов.

Учился я на «отлично» и закончил школу с двумя или тремя «четверками» в аттестате. В начале девятого класса моя классная руководительница предложила «тянуть» меня «за медалью», то есть стараться учиться и готовиться сдавать экзамены только на «отлично». Но в последние два школьных года приоритеты мои уже не замыкались на образовании. Интересовали мнение приятелей и внимание девочек.

Но сначала в оборот меня взяла политика. В конце третьего класса нас принимали в пионеры в особом месте – в «красном уголке» закрытого военного «городка» неподалеку, с каменными стенами по периметру и караулом солдат у парадного входа (контрольно-пропускного пункта – КПП). Городок назывался «Октябрьский» в честь того, что 6 ноября 1917 года (а по старому стилю – 24 октября) в этом городке восстала 2-я артиллерийская бригада, которую попытались разоружить части, верные Временному правительству.

Отсюда председатель военной организации большевиков Николай Ершов повел артиллеристов из казарм на окраине в центр города – на штурм позиций частей, подконтрольных командующему военным округом Сандецкому, чей особняк ныне служит музеем изобразительных искусств. Так в течение суток большевики захватили власть в городе, одновременно с матросами, штурмовавшими в Петрограде Зимний дворец. В память того события перед КПП были поставлены на постамент две выкрашенные зеленой краской пушки с забитыми в стволы деревянными пробками.  Пушки простояли там до 2011 года.

А над каменной стеной правящие коммунистические власти установили красный лозунг со словами: «Наша цель – коммунизм!» Проезжавшие ежедневно на трамвае горожане постоянно посмеивались над двусмысленностью места и фразы. И в качестве городского анекдота говорили друг другу: «Интересная мишень у наших артиллеристов…»

В историческом помещении «красного уголка» этого революционного места в 1970 году нам повязали красивые красные галстуки. И мы гордились тем, что выглядели теперь постарше. И потому на слова старшей пионерской вожатой школы: «Пионеры! В борьбе за дело коммунистической партии будьте готовы!» звонко и радостно отвечали: «Всегда готовы!», приветствуя вожатую пионерским салютом – поднятой вверх надо лбом сжатой пятерней правой руки.

В тот самый момент 1970 года, когда мы радостно салютовали, метрах в 400-500 от нас, в специальной психиатрической клинике Казани держали «диссиденток», протестовавших против ввода советских войск в Чехословакию в 1968 году. 20-летней Валерии Новодворской и 34-летней Наталье Горбаневской делали дико болезненные инъекции сульфазина, аминазина или газоперидола. А еще под кожу вдували газообразный кислород, плюс сверлили здоровые зубы и удаляли здоровые нервы. Чтобы заранее поставленный следователями КГБ диагноз «вялотекущая шизофрения, параноидальное развитие личности» дозрел фактически. Таков был тогда удел для неготовых радостно приветствовать коммунистическую власть.

Уже через три-четыре года в знаменитую казанскую «психушку для политических»  наши власти готовились поместить и меня. И это было связано с моим первым литературным опытом в стиле «вестерн». Но про психушку – чуть позже, а пока – про «вхождение в литературу».

 

Опыт в стиле «вестерн»

 

Я взрослел и стал замечать бесперспективность серого быта на городской окраине. Мать на морозе стирала белье у водопроводной колонки, в корыте, красными от холода руками. Уборной нам служила выгребная яма во дворе с дощатым домиком и деревянной дыркой в полу домика, в которую в зимнюю пору поддувало с ненавязчивым ароматом прямо тебе в интересное место. Дерьмо мерзло и к концу зимы уже горкой возвышалось над дыркой в полу туалета.  В апреле выгребную яму дед и отец чистили, выливая содержимое на землю огорода, там, где через месяц сажали картошку. Аромат от ежегодной санитарной процедуры был неповторимый.

А мусор и другие отходы из помойного ведра, а также остывший шлак из печки от кусков сгоревшего угля мы ежедневно таскали и выбрасывали «в ручей»: справа и через дом был большой переулок. Он спускался по наклонной от «города» (заасфальтировнных улиц и многоэтажек на улице Новоазинской) ближе к речке Ноксе и «царицынскому бугру» за ней. После дождя и осенью в переулке была непролазная грязь. Метров 250 от крайней асфальтовой дорожки «города» до дома («в поселок») я после школы ехал по этой грязи вниз, как на лыжах. Знай только выруливай ногами, чтобы по инерции не скатиться в поток параллельно текущей мутной воды из осадков и сливаемых «царицынскими» (жителями) помоев.

Просыпались мы с младшим братишкой утром от холода. Чтобы умыться перед школой мама вставала намного раньше и грела для нас чайник на газовой плите (у нас появилась плита на газовом баллоне!). А затем кипятком заливала рукомойник в надстроенной отцом холодной клетушке-веранде. В умывальнике за ночь образовывался лед, и чтобы из него шла хоть какая-то вода, приходилось выливать в нутро целый трехлитровый чайник кипятка.

Чтобы в семье водились хоть какие-то деньги, дед позволил отцу построить в огороде сарай, в котором мы держали свиней. Мать утром варила им пойло из комбикорма, я днем их подкармливал, вечером мы с отцом выгребали навоз и выносили его в качестве удобрения на огород. И так каждый день. В начале зимы откормленных свиней резали. В малом возрасте я лишь наблюдал, как подвешенную тушу подпаливают специальной лампой во дворе и жевал в качестве деликатеса подпаленные свиные уши. А уже в студенческие годы мне приходилось и держать свинью за задние ноги, когда приглашенные здоровые мужики перерезали ей горло…

Холодильником нам служил погреб, который в марте мы забивали снегом. И который держал холод до конца августа.

И так каждый год. Грошовая зарплата родителей, никаких бытовых условий и перспектив…

Одновременно в эту пору киноэкраны СССР заполонили первые цветные фильмы, в которых молодой и стройный гимнаст и культурист из Югославии Гойко Митич, голый по пояс, мускулистый и с кубиками тренированных мышц на животе, изображал коренных американцев. На фоне красивого пейзажа (снятого в советском Крыму на берегу Черного моря) артист скакал на лошади, стрелял из винчестера и побеждал всех врагов. И югослава любили «индианки», переодетые немецкие артистки. После каждого выстрела справедливых и честных индейцев падали по два-три плохих ковбоя и злых американских солдата. Ловкость, сила, свобода, красивые девушки и победа – об этом в подростковом возрасте грезил любой мальчишка. Мечтать было лучше, чем грести навоз и не ждать ничего в будущем.

Кто-то в классе сказал, что «кино про индейцев» снято по книгам Фенимора Купера и Майн Рида. Мне дали почитать недоступные, «дефицитные» книги. И я увлекся приключениями, индейцами и желанием «написать книгу, не хуже, чем Фенимор Купер». С 12 лет я начал писать свой вестерн. И сразу не меньше, чем роман, «как у Купера».

Желание подогрели выпуски новостей в программе «Время». 27 февраля 1973 года от 200 до 300 индейцев племени сиу захватили поселок Вундед-Ни в штате Южная Дакота, в резервации Пайн-Ридж. Это была акция сторонников Движения американских индейцев (ДАИ). Ее возглавили молодые лидеры Дэннис Бэнкс и Рассел Минс. До 8 мая они удерживали поселок, о чем периодически сообщали советские тележурналисты, доказывая этим примером «рост национально-освободительного движения коренных американцев, протестующих против загнивающего американского империализма». И подогревая репортажами антиамериканскую и проиндейскую истерию.

Как доказывал единственный общесоюзный телеканал, не выдуманные индейцы на самом деле боролись с оружием в руках. И, как подумал не только я, ждали помощи своих друзей. Социалистические вестерны про хороших индейцев уже подготовили почву – тысячи индейцелюбов моего возраста мечтали на самом деле поскакать по степям, подержать в руках американскую винтовку, пострелять. Да так, чтобы после каждого твоего выстрела несправедливые враги по-киношному рядами падали поверженными.

Я написал в московский журнал «Пионер», постоянным читателем которого являлся (также как и читателем ленинградского детского журнала «Костер»), послал целую толстую общую тетрадь в зеленой мягкой обложке с графоманским подражанием Куперу. Написал так, как я понимал литературу и драматургию. Вежливая литературный редактор Ирина Петрова в ответном письме посоветовала мне больше читать книжек, интересоваться книгами по истории (истории тех же индейцев, раз они мне любы) и дала адреса таких же юных читателей-индейцелюбов. Оказалось, что их не менее десятка. А когда я списался с ними, то через них узнал около сотни других.

Мы обменивались информацией о книгах, об увиденном в кино и по телевизору, делились опытом по изготовлению «индейских» томагавков и красивых головных уборов с перьями, а также мечтали «подрасти и помочь индейцам».

Писем я тогда писал очень много и получал в ответ 2-3 ежедневно. И это привело к интересному результату. В июне-июле 2011 года я снимал для казанского телевидения сюжет о выпускнике казанского университета, защитившем диплом по истории… индейцелюбов СССР. Или, как мы себя ранее называли, «индеанистов». Фанаты этой культуры из стран бывшего СССР до сих пор переписываются, встречаются и проводят свои фестивали Пау-Вау. На фестиваль в 1981 году приезжал и я. Тогда уже студент университета, изучающий «историографию индейского вопроса в США».

Так вот, дипломник КГУ 2011 года рассказал мне, что в своих каких-то летописях современные «индеанисты» ведут точку отсчета по объединению фанатов от той переписки с Казанью. То есть от меня и моего казанского товарища, который до сих пор делает индейские костюмы, ездит на фестивали и ведет переписку. Теперь уже – через Интернет.

Я точно знаю, что вести историю фанатского движения индейской культуры с нас не совсем правильно. Поскольку есть люди, которые играли в индейцев до меня, по переписке и без. Судя по фильмам и кино, подростки играли в индейцев еще в XIX веке… Достаточно вспомнить рассказ О. Генри «Вождь краснокожих».

Но все равно было приятно и неожиданно слушать этот миф про свое патриаршество. Сегодня у меня уже нет восторгов и однозначной оценки в сложном вопросе межнациональных отношений.

 

«Диссидент» в 13 лет

 

Как оказалось, в СССР не все грезили романтическими историями. 2 ноября 1973 года три 16-летних подростка и их 20-летний лидер Виктор Романов захватили самолет Як-40, выполнявший рейс "Москва-Брянск". Они ставили цель долететь до США, чтобы там участвовать в вооруженной борьбе индейцев, поднявших восстание в Пайн-Ридже и сложивших в мае оружие. Подростки понятия не имели, что Як-40 имеет дальность полета всего 1800 км, а расстояние от Москвы до, например, Нью-Йорка 7505 километров. Так что на лайнере для перевозок на местных авиалиниях вряд ли бы им удалось преодолеть даже Атлантический океан…

Технически это было невозможно совершить, не говоря уже о юридических, моральных и военных преградах на пути достижения цели. В результате подростков арестовали и судили. Это были учащиеся ПТУ с такой же серой действительностью, в окружении унылых барков и дощатых общих уборных, что и у меня… За попытку сбежать от безнадеги их сурово покарали.

История с одним из первых захватов самолета в СССР была засекречена и стала мне известна лишь весной 2007 года, когда российский «1-й канал» показал документальный фильм, посвященный этому экзотическому уголовному делу.

Я понятия не имел, какие выводы сделало государство для профилактики подобного рода угонов самолетов. Но (после подобного инцидента) невольно сильно озаботил коммунистических чиновников одним своим детским поступком.

Как-то я увидел в программе «Время», как диктор Игорь Кириллов зачитал на всю страну «ответ Леонида Ильича Брежнева на письмо крестьянина (не помню его фамилии – В.К.) и его сына». И я почему-то подумал: «А хорошо бы и мне так ответил генеральный секретарь ЦК КПСС». И я написал на адрес «Москва. Кремль. Брежневу» письмо, в котором сообщил, что в СССР живет большая группа молодежи, которая «мечтает с оружием в руках бороться за права и свободу американских индейцев». И если бы была на то воля нашего государства и партии, то мы – эта молодежь – с удовольствием бы отправились в США для поддержки вооруженной борьбы обиженных коренных американцев.

После случая с захватом самолета власти с тревогой восприняли информацию о существовании некоего количества фанатов, которые могут повторить такой захват. Повторюсь, что о самом захвате я не знал и не думал. На самом деле содержание письма мальчика 13 лет было продолжением «игры в индейцев». И мы, на самом деле, являлись продуктом пропагандистской истерии советского телевидения. Но последствия моего шага оказались неигрушечными.

Письмо из ЦК КПСС было переправлено в казанский горком КПСС «для принятия мер». Что это за «меры» я случайно узнал через 18 лет, в марте 1992 года. А через десять лет получил подтверждение этой информации.

Тогда из Москвы казанскому горкому КПСС рекомендовали отправить меня в казанскую психушку для диссидентов, отработавшую методику работы с политическими активными гражданами на Новодворской, Горбаневской и многих других…

Документы на меня поручили готовить инструкторам горкома КПСС Андрею Гаврилову и Геннадию Муханову. Гаврилов с этой целью по грязи весеннего переулка скатился с асфальтовой дорожки крайних многоэтажек города к нашему дому. Помню, что в тот день я помогал родителям и деду сажать картошку в нашем огороде за уборной, когда в сером болоньевом плаще и беретке в огород вышел Гаврилов. Он спросил меня про письмо Брежневу, поговорил один на один со мной и родителями, оставил номер своего горкомовского телефона для связи и предложил попозже приехать мне в здание на площади Свободы и пообщаться там.

Мы встречались и разговаривали, он любопытствовал относительно моих интересов, советовал читать литературу, определиться с выбором профессии в будущем, предлагая, например, изучать историю США в Казанском университете. Раз уж она мне приглянулась.

Что было за этими встречами, я не знал. В январе 1991 года Гаврилов взял меня на работу к себе корреспондентом. К тому времени он уже стал редактором газеты «Вечерняя Казань» и народным депутатом СССР, членом демократической фракции «Межрегиональная депутатская группа». 27 сентября 1991 года он умер, а 7 марта 1992 года в редакции после работы мы устроили журналистскую пирушку и чествовали женщин редакции накануне праздника 8 марта.

Выпив, один из сотрудников, близкий к покойному редактору Гаврилову (по пирушкам в его окружении), рассказал мне, что предлагали со мной сделать вышестоящие «товарищи». По словам коллеги, Гаврилов отговорил «начальство» от приговора меня к мерам карательной медицины. Поскольку для этого я еще был слишком юн. Но меня все равно, на всякий случай, поставили «на учет» в чекистском ведомстве.

В студенческие годы я уже подозревал, что интересен для этой организации, когда друзья по переписке из ГДР (тоже «индейцелюбы» – «индеанисты») пригласили меня к себе, в гости. В социалистическую страну. И мне, отличнику и комсомольскому активисту, после СЕМИ (!) собеседований в комсомольских и партийных комитетах студенческой группы – курса – факультета – университета – райкомов, проверявших мою политическую грамотность и моральную устойчивость, на последнем рубеже – в райкоме КПСС (хотя я и не состоял в партии) без объяснений не дали рекомендации для турпоездки. Так я узнал, что я – «невыездной» из СССР…

Одновременно со мной поездку в ГДР «по ленинским местам» на истфаке организовали для детей номенклатуры. Якобы для стажировки будущих «лениноведов», на самом деле им подарили халявную туристическую поездку за границу от Обкома КПСС. Позже все «юные ленинцы» стали капиталистами, открыли «бутики» или при первой же возможности уехали на номенклатурные подпольные капиталы родителей из СССР.

Сравнивая себя с ними (я учился лучше, был активным общественником, в отличие от «блатных» представителей «золотой молодежи», и меня ждали реальные друзья по переписке), я впервые испытал унизительное чувство своей неполноценности, которую объяснять никто и не собирался…

И вот в 1992 году мне рассказали, что в мрачном учреждении «на Черном озере», как говорили в Казани, уже где-то в 13 лет на меня завели «дело»…

Позже я получил подтверждение фактов из того рассказа от 7 марта 1992 года. В 2001 году в Казани создавалась краеведческая газета «Казанские истории». Ее организовала бывший редактор газеты «Казанские ведомости» Любовь Агеева. Под ее началом я проработал в «Казанских ведомостях», где в качестве журналиста и историка писал краеведческие статьи. И теперь Агеева меня пригласила в состав редакционного совета газеты «Казанские истории».

На первое заседание пришел и генеральный директор Национального музея Республики Татарстан Геннадий Муханов. «А покажите мне Курносова», – попросил Муханов Агееву в моем присутствии. Агеева представила. Я поинтересовался причиной внимания Муханова. И тот слово в слово пересказал историю о том, как вместе с Андреем Гавриловым собирал на меня информацию в горкоме КПСС. И как они отговаривали «верхи» от отправки меня в дурдом. «Читал ваши статьи», – сказал Муханов. – Теперь вот хочу познакомиться и посмотреть, что получилось из нашего с Андреем заступничества».

Его откровения уже не были неожиданными. Но было горько. Поскольку я начинал понимать, отчего при всех достижениях в учебе, на работе и в общественной жизни, хода для карьеры мне УМЫШЛЕННО не давали НИКОГДА.

И тут я вспомнил картину из раннего детства: жующую морду усмехающегося козла, сбивающего меня с ног.

 

Дорога в университет

 

В мои школьные годы Гаврилов пару раз беседовал со мной в горкоме о моем выборе дальнейшего образования. Чтобы направить меня в конструктивное русло, он представил меня историку-американисту из Казанского университета, предлагая всерьез заняться изучением истории США.

Уроки истории в школе я давно полюбил. И даже более того – я столкнулся на них с неким Таинством, каким-то предопределением судьбы «сверху». Которое для меня до сих пор остается загадкой.

Дело в том, что кроме истории я очень любил алгебру и геометрию. От решения задач по началам математического анализа я даже испытывал странное физиологическое удовольствие, когда чувствовал в голове какое-то приятное состояние работы «серого вещества». Может быть, от прилива крови?

И когда в подростковом возрасте все мои школьные друзья – лучшие по успеваемости ученики класса – собрались в специализированную математическую школу №131 города Казани и позвали меня с собой, что-то внутри меня сказало: «Нет. Твоя судьба – гуманитарная». Я не знаю, что это было. Может быть, Искра Божья. Или просто блажь. Но, не имея жизненного опыта и любя математику, что-то во мне противилось идти путем точных наук. И я с приятелями не пошел.

Поэтому когда инструктор горкома КПСС Гаврилов советовал мне обратить внимание на образование в области литературы и истории, его слова просто попали на подготовленную почву. Я занялся историей и этнографией, и (школьником) стал посещать в университете студенческий научный кружок будущих историков-американистов.

Но с первой попытки в университет я не попал, срезался на сдаче вступительного экзамена по немецкому языку. И тогда я пошел работать в ближайшее учреждение рядом с домом – компьютерное НИИ, которое называлось ГНИПИ-ВТ. Меня взяли на работу «техником».

Фактически, чтобы не отвлекать программистов от работы, я за весь отдел дежурно отбывал существовавшую тогда «нагрузку» – работу от отдела на зернотоке, на стройке, на овощной базе. А еще в отделе я по мелочам помогал программистам в работе с их тогдашними перфокартами и жутко большими ЭВМ, занимавшими два этажа института. ЭВМ эти, по мощности наверняка меньшие, чем мой сегодняшний ноутбук на столе, перегревались летом. И потому программистам приходилось работать с ними в прохладные летние ночи. Отчего имели мои коллеги много отгулов.

И там, на первом своем месте работы, я познакомился с неприметным с первого взгляда человеком – интеллигентнейшим начальником моего отдела Геннадием Прониным. Помню, как в свободное время он своим подчиненным рассказывал о творчестве своего друга, неизвестного тогда художника Константина Васильева.

С именем этого живописца у меня связана своя история. После поступления в университет я стал готовить статьи для местной газеты (о чем чуть позже) и читать журнал «Студенческий меридиан». В первом же январском номере журнала, который пришел мне по подписке, я увидел репродукцию картины Васильева «Ожидание» и другие работы, многие из которых – на исторические русские сюжеты. Причем портреты былинных героев были выполнены в неожиданной нормандско-финской «северной» стилистике.  Я был потрясен нестандартному взгляду. Про скандинавов, влившихся в славянскую кровь и изменивших вид современных русских, я до этого всерьез не думал…

Зато позже я узнал из статьи косметологов о моей коже, быстро сгорающей на летнем солнце, что они выделяют особый скандинавский типаж – блондинов с голубыми глазами и нежной кожей. Я принадлежу к такому типу. Возможно, это гены далеких балтийских предков.

Позже, собирая для газеты материал о любимом художнике, я узнал, что Пронин живет в том самом доме, который я строил, отбывая за отдел «строительную повинность». Я договорился о встрече с моим бывшим начальником и попал к Пронину домой в не совсем подходящий момент. Знакомые ему московские художники только что закончили работы по росписи царицынской церкви и отмечали это событие. Помню полированный стол в центре пустой холостяцкой квартиры Пронина. На полировке было разлито красное вино, стояли бутылки и открытые консервные банки. А вместо стульев художники сидели на каких-то топчанах, накрытых покрывалом. Меня пригласили к столу, и я тоже сел на эти топчаны.

Сидеть было неудобно. По ощущениям ягодиц, подо мной  был какой-то штабель узких досок или плит, поставленных вертикально. Позже я был шокирован, когда узнал, что заменителями стульев были две стопки знаменитых уже в России картин покойного Васильева! Хозяин жилья сгрудил их вдоль двух стен, параллельно столу в центре. И я, вместе с другими, задниками своих ботинок невольно варварски обстукивал эти известные полотна!  Так, в меру возможностей, Пронин спасал картины своего друга. Осенью 2012 года я встретился с Геннадием Васильевичем еще раз. Он логично работал директором галереи Константина Васильева.

«Антисоветского» художника, очевидного иллюстратора порицаемой «нормандской теории» происхождения российской государственности, власти откровенно недолюбливали. Лишь после падения коммунистического режима друзья художника добились открытия в Казани галереи для этих работ…

Были и еще два следствия моей неудачи на вступительных экзаменах в Казанский университет. Меня она разозлила. Гаврилов к этому времени получил назначение редактором открываемой газеты «Вечерняя Казань» и нуждался в авторах. Он предложил мне попробовать себя в журналистике. И я стал учиться писать статьи, и с апреля 1979 года уже публиковался на страницах «Вечерки». Так я сделал шаг к своим будущим книгам.

И второе. Я к тому времени с жаром включился в изучение специальной литературы, написал письмо автору книги «Индейцы Северной Америки» Юлии Павловне Петровой-Аверкиевой. Я был в восторге от этой книги, не зная, что ее автор – директор Института этнографии при АН СССР, в эвакуацию в 1941-1942 годах жила в селе Услон под Казанью. Справка в «Википедии» не помогла мне уточнить, о каком именно селе идет речь. О Верхнем или Нижнем Услоне?

В 1947 году она была арестована по обвинению в шпионаже после длительной научной командировки в США и Китай, следуя за мужем-дипломатом. И лишь в 1954 году этнограф вернулась в Москву. Именно в 1978 году от нее я получил в подарок едва вышедшую книгу Аверкиевой. Буквально незадолго до смерти Юлии Павловны. А для меня это была первая книга с автографом автора. И хотя бы эпистолярное, но знакомство с настоящим автором настоящего труда.

Одновременно в конце 1970-х начала раскручиваться советскими СМИ пропагандистская кампания в поддержку осужденного активиста Движения Американских Индейцев Леонарда Пелтиера. Я хорошо знал тему и имел много фотографий по ней. Свои знания я оформил в альбоме, отослал его в редакцию популярнейшей тогда телевизионной программы «Международная панорама» – чтобы доказать мое знание темы и искренность моих слов в поддержку Пелтиера.

Так вышло, что по моим материалам в ноябре 1978 года редакция сделала сюжет. Фактически, я невольно выступил в роли телевизионного журналиста. Поскольку мне в ту пору было 17 лет, а телеканалов в СССР было всего два, передачу все видели. В Казани на короткое время в узких кругах я стал весьма узнаваемой персоной. Но это быстро прошло.

Так векторы истории и журналистики все более уверенно переплетаясь, прокладывали мне путь вперед.

 

В университете

 

Год подготовительных курсов при университете я посещал в школе №3, где до революции располагалась частная гимназия мадам Вагнер. Занятия, видимо, не прошли бесследно. Помню, как я удивил преподавательницу литературы на курсах, когда заданное ей сочинение на тему сравнения образов Онегина и Печорина я написал «онегинской строфой». Она прочитала мои вирши перед абитуриентами, удивляясь форме решения поставленной задачи.

А меня просто разбирала творческая злость. Я стремился доказать всем, что со своим творческим потенциалом, который я каким-то образом чувствовал (мистика!), я просто обязан попасть в КГУ. И что я не хуже тех откровенных «троечников» из моего бывшего класса, которые поступили в вузы «по блату». И со второй попытки я поступил именно туда, куда хотел – на историко-филологический факультет Казанского университета. Через год мы с филологами разделились на два факультета, поэтому я заканчивал уже чисто исторический факультет.

Первые два года на истфаке были просто упоением долгожданными знаниями. Я мучил преподавателей дополнительными расспросами, потому что все было интересно. Им тоже было лестно внимание, и они старались подробно все объяснить. А вот мои сокурсники просто стонали от моего любопытства, плохо его переносили и косились в мою сторону: после академической лекции я почти всю перемену занимал вопросами, и лектор не отпускал других студентов отдыхать. Ну не виноват я был в том, что учеба была по душе и все интересовало.

В то время как почти все отбывали часы ради другого. Оказывается, выпускники моего факультета своим дипломом получали входной билет в партийную номенклатуру и делали карьеры на комсомольской и партийной работе. Вот почему конкурс при поступлении на наш факультет был самый высокий, чуть меньше или примерно такой был на юридическом факультете. Об этом я задумался уже перед выпуском из вуза, а пока просто упивался учебой.

Говорят, что в вузе пять лет дают не для того, чтобы преподаватели тебя чему-то научили, а чтобы ты за эти годы чему-то научился сам. Я использовал мои годы по прямому назначению. Параллельно с общеисторическими курсами я сразу же стал писать курсовые работы, одновременно, по кафедрам историографии новой и новейшей истории на истфаке и этнографии на географическом факультете. К сожалению, потом пришлось ограничиться только одной курсовой по одной кафедре – просто времени не хватало на все, что занимало.

Я стал руководителем студенческого научного кружка будущих историков-американистов, выезжал для занятий в Ленинградский музей этнографии, исторические библиотеки Москвы, сидел в запасниках закрытого музея этнографии КГУ, ездил на студенческую научную конференцию в Калинин (Тверь), на научную конференцию в Институте этнографии АН СССР (уже после смерти Аверкиевой). На втором курсе в комитете комсомола факультета меня выбрали руководителем НИРС (научно-исследовательской работы студентов). В том году мы выиграли соревнование с комитетом комсомола истфака Харьковского университета на Украине (созданного одновременно с нашим, одним указом Александра I) именно благодаря преимуществу где-то в один балл по НИРС.

Помню, как я присутствовал на защите кандидатской диссертации по американской истории и 14 апреля 1982 года сам академик Н.Н. Болховитинов подарил мне свой труд «Русско-американские отношения 1815-1832 гг.» со своим автографом. А 5 октября 1983 года журналист-американист Станислав Кондрашов оставил свой автограф в моем экземпляре его брошюры «В Аризоне, у индейцев» (тогда я работал в московских библиотеках).

Но более эффектных результатов я с помощью, естественно, ребят и увлеченных преподавателей достиг в качестве руководителя комсомольской художественной самодеятельности на истфаке на 3-й и 4-й годы учебы в КГУ. Наша команда непременно занимала первое место на университетском фестивале художественной самодеятельности «Студенческая весна».

А еще на старших курсах я был руководителем американской секции Клуба интернациональной дружбы и солидарности (КИДиС) университета. Там мы устраивали всякие клубные тематические встречи, организовывали митинг в поддержку борьбы американских индейцев, встречались с делегациями иностранных студентов-туристов. И это помимо дружеских отношений с иностранными студентами на нашем факультете и в нашей общаге.

За бурной студенческой жизнью у меня скрывался один существенный изъян – я не изучал английского языка. И пока я штудировал книги российских историков и ходил на занятия по немецкому языку, никто мне не говорил, что сдача экзамена по английскому языку – непременное условие поступления в аспирантуру. Об этом я задумался позже. На четвертом курсе я записался в университете на бесплатные курсы по интенсивному изучению английского. Но было слишком поздно, чтобы за оставшиеся 1,5 года овладеть им настолько, чтобы сдать аспирантский экзамен…

Кроме того, мой научный руководитель оказался человеком с «двойным дном». Еще на защитах других аспирантов мне диссертанты говорили, что наш руководитель весьма сребролюбив. И «просто за так», за пятерки на экзаменах и исследовательскую работу, в аспирантуру не возьмет.

В сладостной истоме сбывавшегося наяву сна, я слушал, но не слышал этого. В наказание от судьбы за месяц до окончания учебы я это почувствовал. Несмотря на то, что мое фото висело напротив деканата на стенде «Лучшие студенты нашего факультета», несмотря на кружок, пять последовательных курсовых по одной теме, командировки и конференции, для меня вакансии в аспирантуре «не осталось».

Я был потрясен, уехал с выпускниками на военные сборы. Приехавшие к нам в гости наши же товарищи рассказали, что в наше отсутствие разгорелся фантастический скандал. «Моего» доцента студенты-вечерники поймали «с поличным». Выяснилось, что в перерыв семинарских занятий у них пропадали деньги. Методом исключения они пришли к выводу, что деньги крадет мой научный руководитель. Чтобы проверить свою гипотезу, они переписали номера купюр, сунули в один пиджак, вышли из аудитории, а потом обнаружили деньги в кармане моего научного руководителя!

Но делали они это без понятых и милиции, научный руководитель перешел в контратаку, подняв невероятный шум. В итоге на факультете заявили, что мой доцент – клептоман. И таким образом не довели дело до следствия и суда.

После чего «клептоман» продолжил «руководить научной работой в области американистики», а я поехал по распределению учителем истории в самый дальний район Татарстана, куда меня могли послать – в Бугульму.

От самого вида университетских зданий, где меня жестоко обманули, меня трясло от возмущения. Со старших классов школы я спал и видел себя профессиональным историком-американистом… И после такого разочарования я сам просил комиссию по распределению послать меня подальше от лицемерного истфака. Разочаровался, что только на крайний восток Татарстана.

И тогда я пошел в военкомат и дважды встречался с военкомом, прося забрать меня в армию. Я не очень задумывался зачем, это был эмоциональный протест против жульничества, как я считал, околонаучной мафии. В ту пору был самый пик боевых действий войск СССР в Афганистане. Среди нас, студентов, был уже награжденный ветеран боевых действий на китайской границе. Позже он возглавил армянский батальон смертников в Нагорном Карабахе.

На истфаке учились и студенты из Афганистана, с которыми я из любопытства часто встречался. И были эти мои знакомые тоже с пулевыми ранениями в ногу, у нашего армянина. Но что такое война в Афганистане, я не представлял. И не понимал, что  напрашиваюсь на смертельную опасность.

Но, несмотря на настойчивость, меня – молодого лейтенанта запаса – военком в армию не взял. Я был всего лишь гуманитарий, по военной специальности – командир мотострелкового взвода. Пехота, одним словом. А пехотинцев – как тараканов – много. «Вот если бы ты был технарь, – вздыхал военком. – Тогда обязательно бы взяли. А так – некуда…»

Пришлось мне без вариантов поехать в добровольную ссылку – на восток. В то время как все мои сокурсники, деревенские ребята, которым аспирантуру не обещали, заранее побеспокоились о своем будущем и пристроились в Казани. А я, коренной казанец, поехал им на смену – в районный центр. Думаю, если бы у меня не было бы «красного диплома», то меня услали бы и в глухую деревню. А тут он помешал.

И я отправился в небольшой городок начинать жизнь с нуля.

 

В школе

 

В Бугульме меня поселили в общежитии интерната для детей из проблемных семей, где за десять лет до моего появления жила будущая певица Надежда Кадышева, у которой умерла мать. Интернат расформировывали и последних детей при мне вывозили в другие подобные заведения.

На его базе образовывалось педагогическое училище, готовившее из деревенских девчонок учительниц начальных классов. Я оказался среди них как петух в курятнике… Это, вероятно, был сознательный умысел заведующего гороно – женить казанского парня с университетским дипломом и оставить навечно в бугульминской школе: мужчин явно не хватало в школах в качестве воспитателей мальчиков.

В тот год учителям повысили зарплату на треть, и по сравнению с выпускниками других специальностей из вузов советской поры у меня был неплохой финансовый старт. Я учился жить самостоятельно: готовил, ходил в соседнюю баню «на кирзаводе». Денег на дорогую стиральную машину у меня не было, я купил металлическое корыто и стирал в нем белье. Особенно трудно давалась большая стирка постельных принадлежностей.

Через год ко мне подселили соседа – деревенского парня и учителя труда Ильдуса. 12 августа он вытащил меня с собой на природу – отдыхать на озере Карабаш, рядом с местным дурдомом. Там во время заплыва на водной глади я зацепился за резиновый матрас, на котором загорала девушка с волнующим бюстом в импортном купальнике-«бикини». 26 сентября мы с ней расписались в ЗАГСе и живем вместе до сих пор. Через год у нас родился сын – в том самом роддоме, где за три года до того родилась будущая певица Алсу Сафина, известная в мире по финалу песенного конкурса Евровидения в 2000 году.

В Бугульме я придумал свой метод преподавания, с которым ездил к методистам в Казань, с целью посоветоваться и, если такой подход к преподаванию устроит специалистов, предложить для распространения. Специалистам из института усовершенствования учителей моя инициатива была явно в обузу…

В 1987 году у меня родилась другая идея, связанная с литературой. Через два года исполнялось 200 лет со дня выхода в свет знаменитой в СССР книги – «Путешествие из Петербурга в Москву». И мне показалось любопытным повторить маршрут автора – Александра Радищева и сравнить описания увиденного через 200 лет, в период разгоравшейся «перестройки».

Саму идею я подсмотрел у американцев. В 1831 году видный французский историк и политический деятель Алексис де Токвиль совершил путешествие по США и опубликовал книгу «Демократия в Америке». А спустя столетие американцы повторили маршрут автора и сравнили действительность со знаменитой книгой.

Я хотел подобного и изложил идею в письме в газету «Комсомольская правда», где открылся некий Фонд социальных инициатив, ездил в свой отпуск в столицу «пробивать идею». Но ничего не добился. Тогда я сам стал делать наброски для книги, которые до сих пор пылятся в моем архиве.

Когда были последние месяцы моей обязательной отработки по распределению и последние месяцы беременности жены, казанские строители подвели свою технику к нашей улице 2-я Азинская, поскольку дорожники вели городскую Южную магистраль из района новостроек – Горки в направлении Компрессорного завода. Встал вопрос о сносе четных домов, мой дом снесли, а моей молодой семье предоставили двухкомнатную квартиру. Это была единственная улыбка фортуны за всю жизнь.

В декабре 2011 года моим соседом по  госпитальной палате оказался строитель, сносивший дом моего детства… Мир тесен.

 

Забастовка

 

Я вернулся в Казань в июле 1987 года. В январе Горбачев инициировал принятие закона об акционировании предприятий и закона о кооперативах. Чтобы зарегистрировать свой кооператив, необходимо было положить в уставной капитал 10 тысяч рублей – стоимость двух автомобилей «Жигули». В советское время уравниловки и пресечения всякой деловой активности это была недостижимая цифра. Еще незадолго до 1987 года сажали в тюрьму за продажу на базаре клубники и цветов, выращенных на своем участке. Если вырастил больше некоего допустимого минимума.

В 1973 году посадили в тюрьму всенародного любимца актера Бориса Сичкина («Буба Касторский» в «Неуловимых мстителях») лишь за то, что он устраивал дополнительные неучтенные («левые») концерты. В конце концов, его вынудили эмигрировать в США.

Время было парадоксальное. В начале 1980-х годов в СССР сажали за просмотр «порнографического» фильма «Эммануэль». И люди отбывали реальные сроки уже в «перестройку», в то самое время, когда возникшие кооператоры в видеосалонах крутили этот фильм для всех желающих и зарабатывали деньги. Видеомагнитофон в ту пору был равен по цене автомобилю «Жигули». И некоторые люди продавали машину, чтобы купить «видик»!..

В 1987 году директора государственных предприятий получили законную возможность акционировать общенародные предприятия, затем на имена своих детей, жен, любовниц открывать кооперативы и выводить активы на их счета, а затем банкротить предприятия. В результате жульничества население страны не допускалось до честной конкуренции и образования рынка, а кооператоры-жулики из сынков элиты или просто легализовавшиеся с награбленным бандиты взвинтили цены «на кооперативную продукцию». Этому способствовал и провал рубля: ЦРУ в ответ на захват СССР Афганистана обвалило цены на нефть и финансировало оппозицию в Польше, также подконтрольной коммунистам из СССР.

Начала раскручиваться невиданная дотоле инфляция. Я остался один на один с учительской зарплатой, грудным ребенком и неработающей женой. Денег едва хватало. А тут еще в 1989 году в школе начались несправедливые придирки. Накануне, в 1988-м меня вместе с «моим» классом перевели в абсолютно новую школу. После строителей требовались массовые доделки, и директор призвал десяток учителей-мужчин помочь, в отпускное время поработать грузчиками, установить оборудование. А за это пообещал предоставить отгула в следующем году и приплюсовать их к отпуску. Мы пошли навстречу новому начальству, таскали стокилограммовые школьные доски, шкафы, столы и парты. А когда в следующем августе я вышел на неделю позже – как и договаривались, мне нахамили завуч и директор «за прогул».

Это возмутило: мало того, что денег не платят, так еще и слово свое не держат. Я призвал своих коллег к забастовке, а заодно и агитировал в других школах города. Позже в казанских газетах писали, что я организовал в городе первую забастовку с 1918 года. Где-то в году 2000-м я создал свой аккаунт на вольном сайте и стал размещать свои литературные пробы. Поместил и свою автобиографическую повесть «Учительская забастовка». Там все подробно изложено о событиях 1989 года.

Дальше начался активный политический период, о котором, как я думаю, можно будет писать только тогда, когда затянутся раны. А сейчас я не имею права, поскольку провозглашать какие-то аргументы, это значит лишать себя части читателей, которые не разделяют моих взглядов. Для меня так поступать с читателем – непозволительная роскошь.

 

Корреспондент газет

 

В 1991 году я попал в удивительную атмосферу творчества в газете «Вечерняя Казань»!

Но сначала заместитель редактора Нил Халилович Алкин учил меня складывать буквы в слова. Я про себя возмущался, но терпел, глядя, как и у других моих коллег, молодых журналистов, он беспощадно зачеркивал текст, напечатанный на машинке. При этом во время аутодафе автор сидел напротив и наблюдал казнь. Алкин где-то объяснял смысл своей кастрации, а где и молча сопел, нещадно выкуривая одну за другой сигареты едкой и дешевой «Примы» без фильтра. Тогда разваливалась экономика, и был страшный дефицит на невонючие сигареты.

Кроме самой темы будущей публикации, следовало ПОЧУВСТВОВАТЬ ритм статьи, ее структуру, понять алгоритм ее построения. Для этого нужен был только опыт и чутье, которые не объяснишь и не передашь словами. И потому Алкин только кряхтел, видя безграмотность, но понимал, что говорить много об этом бесполезно – у несмышленыша глаза откроются лишь со временем.

И, действительно, я был убежден, что поскольку раньше у меня – внештатного автора – уже выходили в газете редкие статьи, и раз я уже выучил все буквы алфавита, то и писать я умею. Не хуже многих. А это шаманство замредактора над моим текстом – больше ритуальное глумление, но приходится с ним считаться, поскольку он – начальник…

Итог этого детсадовского периода с дядькой-воспитателем у колыбели читали 230 тысяч подписчиков газеты в Казани, в Татарстане и в соседних областях и республиках Среднего Поволжья. Я тогда не понимал, какая это гигантская цифра. Иногда читатели забредали на наш четвертый этаж здания по адресу «улица Декабристов, дом 2», сплошь занятого редакциями, и заглядывали к нам в кабинеты, на которых были таблички с фамилиями корреспондентов. Отделять журналистов от читателей охраной в ту пору никто не догадывался. И потому к нам заходили и восторженные читатели, и те, кто приходил со своей проблемой, и просто психически нездоровые люди.

 

…С ноября 1995 года я стал создавать базу данных «Русское досье». Здесь в течение последних 17 лет я собираю и храню систематизированную информацию на различные темы, и особенно – историческую, которая помогает писать  статьи и книги. На момент написания этих строк в базе данных 15144 события на 113 тем и 4846 персон.  В основе – 1788 источников информации.

Есть в «Русском досье» несколько событий из древней истории, описанные в Библии (например, чума среди филистимлян) или у античных авторов – царствование Нефертити, рождение поэтессы Сафо, реформы Юлия Цезаря. Но подавляющее большинство событий отслежены от Рождения Христова. Здесь и факты по всемирной истории, и по истории России и, особенно, – по истории Татарстана и Казани. Ближе к современности события отмечаются более интенсивно (больше уцелело описывающих их документов), примерно в арифметической прогрессии.

Так что моя фактура – не только редкий антиквариат историка, но и одновременно жгучее досье современного журналиста-расследователя на темы различного рода аварий, криминала, разведки-контрразведки, атомного оружия. А факты позволяли находить общий язык с читателем не только в Казани и по всей России, но и в Украине, Израиле, США, Великобритании, Германии, Чехии. Всего в базе данных зафиксированы события в 1870 географических точках Земли и в ближайшем космосе (где были аварии и катастрофы космических кораблей).

В конце 1990-х годов я однозначно осознавал себя именно журналистом и историком, временно занимающимся другим делом.

В 1999 году за подробную компьютерную карту Казани и базу данных «Русское досье» фирма «Интерстронг» вручила мне диплом. Фирма специализировалась в России на регистрации необычных достижений. Это был прямой аналог «Книги рекордов Гиннеса». И, кажется, фирма была представителем англичан в России.

В будущем владение компьютером и «Русским досье», любовь к базам данных очень помогали мне в творческой работе. Я также создал для себя базу данных афоризмов (на сегодня – 4215 цитат на 307 тем), а также базу телефонов и e-mail ньюсмейкеров в России и за рубежом. На сегодня – 862.

 

Интернет-революция

 

В 1999 году я купил модем, установил его в компьютере и прорвался в виртуальную Вселенную информации!

Я зарегистрировался на сайте «Самиздат»: и опубликовал книгу-расследование  «Сам грызи или будь в грязи: по ту сторону финансовой пирамиды»: http://www.aferizm.ru/moshen/mlm/m_pir_kyrnosov-head.htm . Книга эта до сих пор не опубликована, но пользуется популярностью на специализированном сайте «Аферизм.Ру», посвященном борьбе с мошенниками.

А еще я опубликовал на сайте «ВГИК2000» свой киносценарий «Атомная каторга»: http://www.ezhe.ru/data/vgik/kv-katorga.html В основе его – сюжет, рассказанный мне бывшим уголовником, ставшим свидетелем взрыва подземного завода по производству начинки для атомного оружия. Я встретился с ним в ту пору, когда работал корреспондентом «Казанских ведомостей».

Еще я написал киносценарий «Девица против Наполеона» о поразительной судьбе Надежды Дуровой – реальной женщины, воевавшей против наполеоновских войск в обличии мужчины. Этот сценарий также был на сайте ВГИКа и на официальной интернет-странице по празднованию 1000-летия Казани.

Благодаря Интернету и «Русскому досье» я в ту пору нашел заработок далеко за пределами Казани. Сначала в Москве я устроился журналистом в газету «Листовка.Ру». Проект редактировал известный сетевой (Интернет) писатель Алексей Экслер. Финансировал проект первый в России интернет-миллионер Герман Клименко. Затем у них был проект «Аргументы и факты- Интернет», а я выступал одним из авторов-колумнистов.

Затем я самостоятельно договорился с владельцами и редакторами русскоязычных изданий за рубежом. В газете «Горизонт» (Денвер, США) я полгода вел свою авторскую рубрику по русско-американским связям (спасибо «Русскому досье»). Я также публиковал свои статьи в газетах чикагского медиахолдинга «Континент USA», которые распространялись по большинству штатов. Благодаря статьям я сдружился с владельцем медиахолдинга, бывшим жителем Ташкента, Игорем Цесарским. И продолжаю с ним сотрудничать по настоящий момент. В 2010-2011 году я трижды выступал героем в его часовом радиошоу на волне чикагской русскоязычной радиостанции «Народная волна».

Кроме того, я публиковался в журнале «Чайка» (Бостон); в газете «Вестник» (Балтимор) и в Washington Profile

Также 2,5 года я вел свою авторскую историческую рубрику по российско-германским взаимоотношениям в газете «Русская Германия/Русский Берлин».

Но, увы, кризис в Интернете в начале 2000-х сказался на платежеспособности зарубежных редакций.

 

Москва

Журналистские связи помогли мне найти временную подработку, а затем и работу в газете «Газета», в отделе происшествий. За годы работы в ней я оброс контактами в пресс-службах силовиков и редакциях. Я продолжал для души публиковать статьи по исторической тематике. И, к моему удивлению, за мою статью «PR царя Бориса» о том, какие современные политтехнологии использовал кандидат в цари при своем избрании, РАСО (Российская ассоциация по связям с общественностью) кооптировала меня в состав участников своего всероссийского конкурса «PR на страницах российской прессы». И в апреле 2008 года вручила диплом в номинации «Национальная репутация и общество».

А в конце 2008 года разразился мировой кризис, и мое рабочее место было сокращено. Позже «Газета» совсем закрылась…

В 2009 году я устроился спецкором отдела расследований в газету «Аргументы недели». Начатое мной расследование обстоятельств исчезновения царского золота из казанского хранилища взволновало редактора. Он посчитал добытые мной материалы вторжением в область государственной тайны. И как я не доказывал, что я пользуюсь официально рассекреченными документами, редактор предложил прекратить расследование.

Я вынужден был уволиться и с собранными сенсационными материалами браться за книгу. 17 мая 2011 года книга «Царское золото» была опубликована в издательстве «Вече».

17 августа 2011 года в Казани вышла моя вторая книга «Казанские истории: неожиданный ракурс» в серии «Казань, я люблю тебя!».

26 июля 2012 года в США вышла моя третья книга. $1 billion in gold. Treasure, documents, investigation. Это – электронная книга. Начало ее можно прочитать бесплатно в интернет-магазине «Амазон» здесь: http://www.amazon.com/Billion-In-Gold-ebook/dp/B008PLBVSG/ref=pd_rhf_pe_p_img_1 Заинтересовавшийся покупатель, может ее скачать через Интернет к себе на телефон или компьютер.

 

 

наверх

 

<<< назад 

 

 

Нури БУРНАШ

Родился в Казани в 1975 году. Осмысленно рифмует с 13 лет благодаря/вопреки письменному благословению Евгения Евтушенко. После этого инцидента мэтров отечественной словесности своей персоной не беспокоил. Многим обязан руководителям литературных студий Казани – Николаю Беляеву, Марку Зарецкому, Роману Перельштейну. Окончил филфак Казанского университета (1997), финансовый институт (2003). С тех пор в мировую науку по возможности не возвращался.

Возглавлял литературно-философское общество Altera parsъ при КГУ (1993-2000), творческий союз «Колесо» (2001-2009). В дальнейшем крупных  руководящих постов не занимал.

Активно-хаотическое участие в поэтической жизни родного города сменил на пассивно-созерцательное – похоже, единственный поступок, сделанный вовремя. Состоит в Союзе российских писателей – без особого ущерба для последних. В настоящее время с удовольствием мучает студентов первого курса Казанской консерватории русской литературой и историей кино, а в перерывах пишет вредные статейки на сайт triboona.ru  под именем Нури Газиев. Женат, воспитывается четырьмя дочерьми. Автор двух поэтических книжек – «Двадцать одно» (1997) и «Графика» (2009), а также эклектичного букета публикаций в российской и зарубежной прессе.


 

СТИХОТВОРЕНИЯ, РАССКАЗ

 

17.


Наш вечный друг и рабства враг,

Которым мир привык гордиться,

Был в карты выпить не дурак

И  между тел опохмелиться.


Пока не призывал поэта

К ответу иноземный бог,

Поэт плевал на этикеты

И развлекал себя, как мог.


Пойдет направо – эпиграмму 

Родит про русского царя.

Налево –  и пропала дама 

Плюс репутация ея.


Покуда нервные  гастриты 

Зубровкой лечит государь -

Шутник строчит «царя Никиту» -

Да так, что Даль глядит в словарь. 


А эта легкость! Мон ами!

Шутя – шути, но разве ж в моде

Писать о блядках и свободе

Одним размером, черт возьми! 


«Сверчок, куда?» «На маскерад,

Душа моя! Там нынче Мери!»

Он к декабристам был бы рад,

Да мрачный Пестель не поверил.


Ему ж – что Керн, что Геккерен: 

Ва-банк – без мысли о потере. 

Так дразнит Амадея тень

Потомков бедного Сальери.



pro amorе


Клеить бабу учили в подъезде. 

Рыжий Вовка по кличке «Тулуп» 

был в немыслимом авторитете 

и  плевал через выбитый зуб. 

На немытые уши пацанские 

ровным слоем ложилась лапша, 

но методика той аппликации 

до сих пор в наших душах свежа. 

Был доходчив спецкурс корифея, 

а греховные тайны – просты. 

Наши, ерзая по батарее, 

как в геенне, горели зады. 

"…есть такие: не знают покоя, 

так и тащат за шкирку в постель!" 

- на романтике улиц настоен 

заблуждений пьянящий коктейль. 

Сколько ж трещин и сколько царапин  

на бесчисленных гранях таит, 

миллионами пальцев залапан, 

той бесстыжей науки гранит! 

Ток  незамысловатой интриги. 

Тусклый свет. Вкус чужих папирос.  

Нет, стратеги подъездных блицкригов 

не забыли своих барбаросс! 

Помним, что говорить, обнимая.  

Брать умеем, не глядя в глаза.   

Только как расставаться – не знаем:  

что-то Вовка недорассказал.



Ночное


Тонко-тонко, тихо-тихо

у окна строчит пичуга;

зверь паук плетет интригу;

спит беспечная округа.

Зарастают паутиной 

звезд бессмысленные гроздья;

гости в комнате гостиной

завелись и не уходят.

Над столом парит спиртное

и окурок в грязной чашке;

чей-то муж с ничьей женою

мне расскажут на ночь сказку,

увлекательную  повесть

о живых и тех, кто помер, -

вот ведь как бывает! -

то есть, 

обо всем на свете, кроме.

Будет он шутить нескладно,

а она смотреть устало.

Грянет полночь и кантата

для нетрезвого вокала.

После будет гость неправ, но

буду я великодушен.

А потом я стану плавным

и засну под теплым душем.

И дождя аплодисменты

шелестеть начнут негромко

да пружины петь за стенкой -

тихо-тихо. Тонко-тонко.



Шамбала


Мы, жители Шамбалы, тайной страны,

мельчаем в панельных ашрамах, но сны

нас делают выше;

мы сами себе не рабы, не цари,

а царь наш – Сучандра, как мы говорим,

пока он не слышит.

В часы медитаций уйдя далеко,

брахманы постигли, что нет ничего

прекрасней свободы -

и, видя с мигалкой кортеж колесниц,

мы так же по-прежнему  падаем ниц -

но молча и гордо.

Им, неприкасаемым, чернь застит взор.

Надсадно Сансары скрипит колесо,

вращаясь на месте.

Репризой не вытянуть старый сюжет,

ведь ставит до боли родной шамбалет

наш шамбалетмейстер.

Давно уже черви проели закон -

одну кама-сутру мы помним с пелен,

зато досканально.

Когда же нас ночью теснит пустота,

целительный чай отверзает врата

и гонит печаль, но

едва ли поможет священный отвар,

когда на заборе поверх старых мантр

лишь новые мантры.

утрачено всуе искусство письма:

искусственным мозгом забиты дома

по самые чакры.

Луч солнечный редко доходит сюда

и часто такие стоят холода,

что ёжатся йоги.

К нам путь переменчив и скользок, как ложь,

а если случайно ты нас и найдешь –

не вспомнишь дороги.



ДЕВИАНТ

рассказ


Де-ви-ант – уютное слово, только что извлеченное из словаря, подпрыгивая, словно мяч, мягко прокатилось по гортани. Каримов не выдержал и повторил: «де-ви-ант». А как это прозвучит по-русски, м? Извра… нет, это слишком. Отклоненец? Он еще некоторое время полистал книгу, но тщетно: слова с таким же симпатичным звуковым узором больше не попадалось. Зато постоянно отовсюду выпрыгивала фамилия редактора – Всеядов, и  почему-то было радостно от ее очевидной  несъедобности.

За окном бубнил дождь. Не шелестел, как дома, и не скандалил, как в Крыму. Накрапывать начало еще в феврале – мелкие редкие капли падали с убийственной регулярностью, под разными углами, но непременно за шиворот. К маю непривыкший к такому безобразию Каримов начал потихоньку сходить с ума. Даже сейчас,  в своей комнате, ему казалось, что вода настигает его. Сквозь этажи. Сквозь стеллажи. Капля долбит камень.

Он встал, прошелся по квадратной комнатенке, будто знакомясь с ней заново. Густо, с присущей этим широтам   основательностью, крашенные  коричневые стены. Цвет общественной дисциплины. На уровне каримовского плеча, слава богу, начиналась штукатурка и утром в редкий солнечный день это помещение могло ненадолго притвориться жилым. На  казенном столе, составлявшем, вместе с кроватью, всю обстановку, в причудливых позах замерли учебники на двух языках, три зубочистки и  скомканный носовой платок. Большая общая тетрадь, исписанная наполовину стихами, наполовину   геометрическими монстрами, ютилась здесь же.  Каримов уныло посмотрел в пыльное зеркало, критически оценив  свою   трехдневную небритость: завтрашняя лекция была чревата встречей с самим   координатором, Великим и Ужасным, которому Каримов уже вторую неделю не мог сдать научную статью – результат своих  ночных медитаций. Фамилия у координатора была Девиш и являлась предметом бесконечных шуток всех русских студентов университета. В частности, его семинары  упорно именовались девишниками.

Состроив себе пару дебильных рожиц Каримов пальцем начертал на пыльном отражении нецензурное фламандское слово и, вполне самоутвердившись таким образом, вернулся к столу. На столе из-под башни разнокалиберных бумаг и тетрадей выглядывал древний пергамент с неоплатными долгами. Посмотрев на него, как русский поп на иудея, он придвинул к себе развеселую открытку, две недели назад приобретенную им на станции, название которой он немедленно забыл: не то Завентем, не то Завентзее. Этакий буранный полустанок в трех километрах от столицы. Каримов тогда простоял полчаса на настороженном перроне в созерцании круговорота секундной стрелки станционных часов. Проехал бесшумный поезд с очень хорошо воспитанными вагонами, но из него почти никто не вышел. Такое очаровательное уютное безлюдье в самом сердце Европы. Или животе? Даже кассир, не открывая глаз выдавший Каримову билет, показался ему большим плюшевым зайцем. Чтобы рассеять подозрение Каримов купил у него же открытку, но заяц так и не прозрел, только прошептал что-то вежливое на своем механическом языке и медленно – завод был на исходе – протянул в окошечко квадрат глянцевой бумаги с изображением доброго пса под зонтиком. В трех размашистых вертикальных линиях угадывался дождь. Добрый пес задорно подмигивал левым, очень человеческим глазом. Welcome to Brussels, where the rain is usual! «Друг. Пошлю тетке в Саратов» – определил тогда Каримов судьбу пса, засунув его и зонтик в карман куртки.

Сейчас он посмотрел на реальную морось, тоже не бог весть как изображенную за окном, на  заштрихованный треугольник пространства, вырезанный во мгле светом фонаря, настиг начавшую было падать со стола авторучку и некоторое время без любопытства разглядывал надпись на ее боку. Писать письма он не умел, как не умел многое другое, и хит-парад этих неумений Каримов часто не без мазохизма прокручивал в голове. К примеру, начало списка "абсолютная неспособность" могло бы звучать так: исполнение «Мефисто-вальса» Листа с повязкой на глазах; исполнение "Мефисто-вальса" Листа без повязки на глазах; вообще игра на фортепиано.

В данную минуту Каримова более всего прочего волновала его эпистолярная немощь, а именно совершенно резонный вопрос: о чем? Убедить адресатов, что здесь, в средоточии цивилизации, ничего экстраординарного не происходит, Каримов отчаялся уже давно. События, достойные письменного упоминания, вроде бы действительно имелись, даже более того: в памяти живо переливались выпуклые, искристые детали и сюжеты, однако, пойманные с поличным,   выведенные на чистый лист бумаги, они предательски бледнели, как морская галька на солнце. 

Ну что могло дать куцее описание его во всех смыслах сногсшибательного перехода местной проезжей части на красный свет? Как втиснуть в слова эту карманную улочку с двумя  обнимающимися светофорами? Каким образом описать любимому деду, ярому приверженцу порядка, что просто нельзя, совершенно невозможно было удержаться и не перепрыгнуть с тротуара на тротуар? Какими эпитетами наградить, слава богу, вовремя затормозившую перед его носом машину, оказавшуюся, естественно, полицейской? А пряный запах картошки-фри,  исходивший от строгого блюстителя? Как, чем его передать? Ведь не поверят и, если поймут, то как-нибудь не так, неправильно как-то. Добрый пес. Интересно, что за порода. 

Вновь попавшаяся на глаза словарная статья сообщила Каримову, жизненно-важные сведения о концепции девиантной идентичности, стигматизации и социальной изоляции. «Не о чем писать – пиши красиво» – откуда бы это?

Сам себе Каримов напоминал гусара, застрявшего на месяц на постоялом дворе в ожидании оказии к месту расположения полка. Армия воюет без него, а тут паршивый рейнвейн, неопрятные широкоплечие официантки и пузатый, как кувшин, вислозадый хозяин, от которого не добьешься ни слова по-русски, что не мешает паршивцу угощаться собственным пивом за счет скучающего постояльца и передергивать, играя в штос. Гусар вяло волочится за хозяйкой и пишет домой фальшивые реляции: «Милая матушка! Намедни неприятель имел дерзость атаковать наши фортификации, но был наказан ураганной картечью и потерпел закономерную конфузию, потеряв до тысячи убитыми. С нашей же стороны незначительное ранение получил маркитант, да и то, видит Бог, заслуженно: будет знать, каналья, как спьяну лезть на рожон. Сын Ваш проявил достойную покойного батюшки доблесть и в скором времени наверное будет представлен к ордену св. Георгия…» Да-с, соблазнительная галлюцинация. 

Каримов, все еще звеня шпорами, встал из-за стола и хрустнул пальцами, причем на левом указательном дал о себе знать партизанивший там заусенец. Оборвать. Нет, лучше ножницами. Грамотнее. А где они, кстати? Сосед-поляк, выдавший Каримову ножницы, сказал что-то про время и, кажется, продолжил спать еще до того, как ночной визитер успел расшаркаться. Или он это не про время, а про ножницы? Например, умолял вернуть не сегодня, а завтра с утра? Все равно, мерзкий тип. Каримов возвратился  к столу полный сожалений об исходе Грюнвальдской битвы, снова завладел авторучкой и стал украшать испод открытки микроскопическими кружками и квадратиками. Такса?

Или вот на днях в Париже… Черт! Как только название города попало на бумагу, творческий тупик Каримова приобрел однозначную безысходность. И уже суетливое, такое московское парижское метро стало бессмысленным и лишним. И турникет, преодоленный Каримовым с совершенно неуместной при этом удалью. И очень красивая, с ногами, девушка в оранжевом берете. И шоколадная толпа нелегалов на Северном вокзале. И Нотр-Дам, который, конечно, тоже нашелся, но, во-первых, стоял по уши в строительных лесах, а во-вторых, был уже после метро, берета и вокзала. Сокрыв от взглядов любопытных своих застенчивых химер… До Каримова донесся паровозный пересвист, едва слышный, как будто состав действительно прибывал на очень далекое, едва ли существующее в это время место назначения.

Все-таки, эрдельтерьер. Заоконная морзянка отшлифованная темнотой, звучала громче и отчетливей. Кажется, придется купить сигареты.

Когда, ежась и кутаясь в плащ, на мутной улице появилась долговязая фигура, мятый конверт с веселой открыткой хранил единственную фразу. Концепция девиантной идентичности, – сообщал Каримов родным, – обычно подразумевает наличие успешного процесса стигматизации, социальной изоляции, членства в девиантной субкультуре и феномене принятия девиантной роли.


= наверх =

<<< назад

 

 

 

Олег Лоншаков

Родился в 1975 году в городе Набережные Челны. В 1992 году  поступил на филологический факультет Набережночелнинского государственного педагогического института, по окончании которого 12 лет преподавал на кафедре русского языка и литературы. Работал журналистом на телевидении, регистратором торжеств, звукооператором. В настоящее время занимается организацией праздников. Печатался в журналах «Аргамак», «Идель», «Отчий край» и  газете «Провинциальный интеллигент», а также в антологии челнинской поэзии «Под небом высоким». Первая и пока единственная его книга вышла в 2009 году под названием «По обе стороны окна».


 

 

 

СТИХОТВОРЕНИЯ

 

 

***

По эту сторону окна

поэту грезилась весна.


Он много вёсен сочинил,

он много перевёл чернил.


Порой овации срывал,

но вот окна – не открывал.


Он думал – всё поймёт и так,

он думал  за окном – пустяк.


Там жизнь: прекрасна и страшна,

там настоящая весна.  

 

Летнее

Я на третьем этаже.

За окошком ветви сада.

Виноград созрел уже.

Что ещё для счастья надо?


Ты в саду стоишь одна.

Наблюдая за тобою,

Я свисаю из окна

Виноградною лозою.


Я любым движеньям рад 

Твоих губ, ресниц  и ножек.

А ты любишь виноград

И меня чуть-чуть, быть может.


***

Ничего не возьму из прошлого   –

всё сложилось как-то не так.

Что осталось во мне хорошего?

Только то, что люблю собак.


Мы с любой собакой делили

пополам любую еду.

Не за то, чтоб меня любили,

не за то, что в рай попаду,


а за то, что я был им нужен

и за то, что хотел обнять,

понимая, насколько хуже

я любой из этих дворняг.


Я когда-нибудь перестану

жить на свете среди людей,

от бессмысленности устану,

от безумных устану идей.


И тогда, обо мне не плача,

иногда, посмотрев  назад,

среди добрых взглядов собачьих

поищите мои глаза.


***

Человек. Собака. Лето.

Человеку не спалось.

Размышлял о жизни этой:

что-то в ней не удалось?


Он поэтом был.  Наверно,

в спорах с близкими ему

вёл себя высокомерно,

сам не зная почему.


И не мучился виною,

но, поднявши взгляд к луне,

понял вдруг, что под луною

он с собакой – наравне.


Ведь стихи его не слышат

ни собака, ни луна.

Он гулять с собакой вышел,

но гуляет с ним Она.


Значит всё начать сначала?

Где-то в жизни был не прав?

А собака сочиняла 

под луною новый "гав".


Так до самого рассвета

и не вместе, и не врозь:

человек, собака, лето.

Человеку не спалось.


Михалыч

Вновь зовёт Михалыч  на рыбалку.

Так порой бывает, что мужчины

(это им не свойственно), однако

поболтать желают без причины.


Мне, конечно, некогда, но всё же

съездить надо  – на исходе лето.

Чем-то мы с Михалычем похожи,

может тем, что оба мы – поэты:


чувствуем гармонию с природой,

этот город нам, как неприятель.

Потому и не заметна, вроде,

непохожесть наших восприятий.


Удочку закину, и строка

за строкою по закату хлещет…

А в ответ Михалыч мне: «Ага,

ты червя насаживай покрепче…»


***


Я продажный поэт-алкоголик.

Бьётся ямбами сердце моё.

Что мне нужно? Бутылку и столик,

да салфетку и ручку на нём.


Никогда и не жил я иначе:

в этом мире лишь пью и пишу…

Если плакать хотите – заплачете.

Посмеяться? Так я рассмешу.


Свою душу, сегодня без скидки,

(вы за это простите меня)

я за слёзы готов и улыбки

на салфетку стихами ронять.


Провинциальная любовь

Мне в городе твоём немного тесновато,

но то, что мы вдвоём – разглаживает ширь.

Нечаянной любви мы развернули ватман.

А дальше: акварель, гуашь, карандаши…


Мы взрослые уже, но в живописи – дети.

Наивен наш пейзаж, в нём мастерства – на грош:

мы на траве вдвоём, над нами солнце светит,

а с правой стороны накрапывает дождь.


Такой вот реализм – разорван на две части.

То счастье, то печаль. То радость, то тоска.

Я в городе твоём не так бываю часто.

Я редко счастлив был, зато – наверняка.


Я в городе твоём…  Вокруг бушует ливень…

Как хорошо, что я запомнил адрес твой.

Пусть ватман, а не холст. И пусть пейзаж наивен.

Когда рисуешь жизнь, причём здесь мастерство.


***

Вчера – четверг, сегодня – пятница.

Вчера – поэт, сегодня – пьяница.

Вчера был рад всему без повода,

сегодня ощущенье холода.

Так наступают, неужели, 

мои семь пятниц на неделе.

Стучусь к тебе – закрыты двери.

Мне остаётся только верить:

придёт суббота, как спасение,

а после будет Воскресение.


Дон Жуан

Разве я похож на Дон-Жуана?

Да какой я, к чёрту, Дон-Жуан…

Не по мне скучает донна Анна.

Не по мне коварство и обман.


Я романтик, звёздами влекомый.

Вас, как идеал, боготворю.

Так я каждой девушке знакомой

или незнакомой говорю…


И они распахивают двери,

душу мне и тело отдают,

потому что мне нельзя не верить,

ведь я каждой правду говорю.


***

Красивая картошка

из рваного мешка

просыпалась немножко,

просыпалась слегка.

И, падая, считала, 

что жизнь не удалась,

ведь не о том мечтала,

не для того жила.

Всю жизнь росла без света,

мечтая выйти в «свет»…

Не знала, что  за это

ей стать придётся где-то

гарниром для котлет.

Ей быть бы знаменитой

на кухонной плите,

а тут на пол немытый

упала в темноте.

Ах, бедная красавица.

Какой нелепый крах.


Мы все сидим, нам нравится

сидеть в своих мешках.

Здесь главное – не рыпаться.

И так всё хорошо…


А я хочу просыпаться.

Но крепок мой мешок. 


***


Я порою, вглядываясь в лица,

понимаю – Дарвин был не прав:

кто-то происходит от лисицы,

у кого-то предком был жираф.


Тот, что справа – точно от медведя,

слева – щука плещется в воде.

А передо мной такая леди –

явное потомство лебедей.


Но когда я просыпаюсь рано,

Мне, порою, кажется с утра:

в зеркале я вижу обезьяну…

Может, Дарвин всё-таки был прав?


Ваза

Податлива, молчалива.

Ты глина, но станешь вазой

в руках его терпеливых

когда-нибудь, но не сразу.


И с ярко-кричащим рисунком

без памяти и без веры

ты станешь вдруг тонкой и хрупкой

изюминкой интерьера.


Закончится всё внезапно:

движеньем нечаянным вазу

уронит он с полки на пол.

Когда-нибудь, но не сразу.


Посмотрит. Оценит взглядом:

«А может быть склеить части?»

А после подумает: «Надо ли?»

И тихо шепнёт: «На счастье…»


***


Пахло осенью, дождик капал,

ты зашла ко мне невзначай,

скинув чёрные туфельки на пол,

словно сбросив свою печаль.


Пробежала, сверкнув глазами,

разрешения не спросив,

и упала на кресло в зале,

ногу на ногу положив.


«Может чая?» – «Конечно, чая».

Развивалось всё не спеша:

я стаканы наполнил, нечаянно

мы сплелись с тобой в брудершафт.


Дальше – платье, упавшее на пол…

Был забыт недопитый чай.

Пахло осенью. Дождик капал.

Ты зашла ко мне невзначай.


***


Опять темно. Опять моё окно

единственное с темнотой не дружит

и падает на дно огромной лужи.

Я там – за ним. Я падаю на дно.


А мне комфортно там, где не тревожит 

меня никто, при этом мне светло.

Прошу тебя, нечаянный прохожий

не наступи на хрупкое стекло.


Ностальгия

Никуда не рвался в этом мире.

Да, хотелось. Только мне милей

Родина в трёхкомнатной квартире  –

за окошком пара тополей.


Вырвались-разъехались другие,

вспоминают Родину в тоске.

Мне хотелось тоже ностальгии

где-нибудь у моря на песке.


Но когда бессмысленно срубили

под окошком утром тополя,

у меня был приступ ностальгии.

Родина у каждого своя.


***


Пассажирский поезд

ехал из Читы.

К морю ехал полем

и через мосты.


Я – ему навстречу

в поезде другом –

молод и беспечен,

свой покинув дом,

ехал без причины,

сам не знал – куда?

Поезд, иногда, 

лучший друг мужчины.


Где-то у оврага

встали поезда:

"Эй, привет, бродяга!"

"Эй, привет, Чита!"


***


Вдруг занавеска упадёт…

И все увидят тел сплетение,

и соберётся черной тенью

высоконравственный народ,


чтоб в обнажённое окно

смотреть с особым любопытством.

Все будут говорить одно:

"Какая наглость и бесстыдство…"


А нам плевать, что есть окно.

А нам плевать, что могут слышать,

ведь нам дано, наверно свыше,

двоим переплестись в одно.


Нет, нас нельзя остановить.

Лишь обсудить слегка обидно.

Наверно истинной любви

в чужом окне совсем не видно


***


Бармен, мне рюмку водки! И едва

лишь закушу я долькой апельсина,

как сразу стану добрым и красивым…

Но больше мне не стоит наливать.


Иначе будут помнить поутру,

как пил всю ночь я и не напивался,

читал стихи и нежно целовался

с той, что сейчас за столиком в углу.


Так было и не раз, но дуракам

урок не впрок, как, впрочем, и поэтам.

Зачем ты наливаешь мне стакан?

Неужто сам я попросил об этом?


***

Видно в этот мир туристом

 я осознанно попал.

Может  путь я свой тернистый 

сам из многих выбирал.


Оплатил его без долга,

но не помню чем и как.

Только жаль, что ненадолго

туристический контракт.


В нём и тени есть, и краски,

но равна, как ни прочти,

неожиданность развязки

окончанию пути.


Может в том и есть расплата,

что, привыкнув к жизни, я

восприму её утрату

как конечность бытия.


***

Он говорил, держа у рта

почти огарок сигареты,

о том, что он начнёт с утра

совсем другую жизнь. С рассветом


он перестанет быть плохим,

он бросит пить, курить, бояться.

Опять начнёт писать стихи, 

опять научится смеяться.

  

Ещё затяжка – горький дым.

Огонь погаснет, дым останется…

Нет, он не сможет стать другим.

Другая жизнь другим достанется.


Ему с рассветом и не встать,

он так устал от жизни этой.

Но как приятно помечтать.

На кухне. Ночью. С сигаретой.


***


Жизнь, похожая на сигарету:

и себе, и другим во вред.

Призовёт меня бог к ответу:

«Что ты сделал за столько лет?».


«Я писал!» – «Это может каждый!»

«Но я в рифму!» – «А всё равно,

никому поэтической жажды 

от рождения не дано.


Предназначенность каждого в мире

не в стихах, а в чём-то ином.

Дом построил?» – «Живу в квартире…»

«Но квартира ведь это – не дом.


Сына вырастил?» – «Только дочку…»

«Всё, порвалась фамилии нить!

Почему ты поставил точку? 

Мог бы сына теперь растить!»


Но зато из бездарья-безверья

выжимал я по капле воды,

поливая стихи, как деревья,

чтоб они превращались в сады.


Берёза

Начинаются майские грозы,

и соседка моя – берёза,

испугавшись грозы немножко,

постучалась в моё окошко.


Пусть родни у ней – целые рощи,

от соседа порою проще,

постучавшись, дождаться ответа:

"Не волнуйся, ведь скоро лето".


***


Вновь половодье, вновь весна…

Хоть между нами полный штиль, 

Наверно, в том моя вина,

Что вёсел нет и лодка – в гниль.


С тобой я говорю в стихах,

Но между нами рифмы нет,

И мы на разных берегах,

И нам уже по тридцать лет.


Ты – там, пока ещё ни с кем,

Но в поиске уже твой взгляд…

Я – здесь на глине и песке

Стихов выращиваю сад…


***


Почему я не выспался?

Куролесил с тобой!

С неба дождичек сыпался,

Словно наша любовь.


Так: ни жарко, ни холодно.

Бес попал – под ребро.

Ты конечно не золото –

Ты моё серебро.


Счастья нет в изобилии,

Лишь один только вред.

Мы с тобою любили ли?

Может – да, может –  нет.


А какая нам разница…

Хорошо? Хорошо!

Веселись же, красавица,

Я ещё не ушел.


***


Я слышу музыки шаги,

Которые всё ближе, ближе…

Но я тебя ещё не вижу,

Лишь чувствую, как мы близки.


Лишь ощущаю, как, вначале

Немного робко и несмело,

Моей касаешься печали

То чёрной клавишей, то белой.


Я знаю, долго мне бродить

По тёмным комнатам придётся,

Бояться, что вот-вот прервётся

Тех звуков тоненькая нить.


Тогда, быть может, невзначай 

Мы позабудем друг о друге.

Играй, пожалуйста, играй –

Веди меня на эти звуки…


Я дверь открою – я нашёл,

И окажусь в огромном зале.

Здесь свет, здесь всё, к чему я шёл:

Здесь ты играешь на рояле.


***


Вот –  бессмысленный мой перекрёсток.

И откуда он только возник?

Если прямо – допрос перекрёстный,

а направо – сразу тупик.


А налево – крест деревянный,

мелом надпись: конец пути.

И стою я весёлый и пьяный.

И мне некуда дальше идти.


Может, я и не всё понимаю, 

может, я и не чувствую суть,

но, приветствуя, шляпу снимаю

перед теми, кто знает путь.


Всё идут они, шаг наращивая,

всё стремятся куда-то успеть.

И, увидев меня, стоящего, -

кто плюёт, кто кидает медь.


***

По набережной набожно –

старушки, старики.

Как голуби, на набережной

их шляпы и платки.


А мы с тобою грешники,

не виделись давно,

над речкою в орешнике

пьём крепкое вино.


Внизу у самой речки –

и церковь, и мечеть…

В нас нет противоречий:

гармония речей.


Меня ты жизни учишь, 

а я тебе – стихи.

И нас с тобой не мучает,

что есть у нас грехи,


что нам с тобою надо бы

спуститься вниз давно.

И мы с тобою рады бы,

но есть ещё вино.


Мы в этой жизни радужной 

пока грешим слегка,

чтоб в старости по набережной,

как голуби, шагать.


***


Камасутра отдыхала…

Наши так сплелись тела:

я тебе был одеялом,

ты подушкой мне была.


Так уснула ты со мною,

долго спавшая одна.

И проснулись мы весною,

и в душе была весна.


Расплетаться не хотелось, 

хоть и тело затекло.

В нас, как в зеркало, смотрелось

солнце с неба сквозь стекло.


***


По утру – роса,

По росе – сапог…

У собак глаза – 

Неба лоскуток…


В них тоска и боль,

Их нельзя забыть…

Только что с тобой?

Ты пришёл убить…


И, загнав патрон

В воронёный ствол,

Ты зачем потом

Взгляд её нашёл…


Это целый мир 

Смотрит на тебя…

Строгий командир?

Бог ему судья.


Он тебе сказал, 

Да видать не впрок:

"Не смотри в глаза,

А стреляй в висок".


Выбирай, пока 

Время есть ещё…

Поднялась рука,

И открылся счёт…


И как – будто с ней

Умирал ты сам….

Что ж ты, дуралей,

Ей смотрел в глаза…


Спирта два глотка…

Что изменится?

Совесть – не тоска,

Не развеется.


Поживёшь вот так

И поймёшь: страшней

Бешенства собак

Бешенство людей.  


***


Вырываюсь, как лист из тетради,

из объятий твоих в полпятого,

перепачкан в губной помаде,

вдвое свёрнутый и помятый.


Твой  exlibris  на мне поставлен.

Ты уверенно неотразима.

Открываю глаза, как ставни,

но смотрю почему-то мимо.


А вокруг нерасцветшее утро:

толи поздно уже, толи рано.

Всё посыпано белой пудрой

начинающегося тумана.


И внутри туман, и снаружи.

Мы достигли, чего хотели:

ты нужна мне, тебе я нужен,

но у нас различные цели.


Для тебя я – один из многих,

как в ладошку упавший листик.

Ты всё в поиске истин новых.

Я же в поиске вечной истины.


***


Опять сказала: "Ты дурак.

Писал стихи? Кому ты нужен?…"

Я сам себе готовлю ужин.

Смотрю в окно – там полный мрак.


Наверно жизнь моя иначе

могла сложиться, но стихи,

пусть не приносят мне удачу,

зато не так уж и плохи.


Кто не сумел добыть огня,

тому и оправдаться нечем…

А я сумел – внутри меня

горят стихи мои, как свечи.


***


Гуляли женщины красиво: 

бутылка водки, две – вина.

Ведь в том и прелесть коллектива,

что пьётся каждый тост до дна.

Все разошлись, и лишь она

решила в темноте остаться.

Кого найти, куда податься,

чтоб праздник выпит был до дна?

В ответ скулила тишина,

душили приступы сомненья.

Над ней куражилась сполна

шестая степень опьянения.

Ей не хватало впечатления,

зато хватало куража…

И как по лезвию ножа,

шагала по проспекту тенью.


С утра боль будет бить по темени.

С похмелья выпить бы вина.

Она лежит, теряя время,

всё вспоминая имена:

всю ночь в кого-то влюблена 

была. Ах, вспомнится едва ли.

Но праздник выпит был до дна…


Красиво женщины гуляли.


***


Собака лежала 

у запертой  двери,

вплотную прижалась

к светящейся щели.

Шумела вода,

вырываясь, из душа.

Так было всегда,

если близился ужин.

И ждать ей осталось 

как будто недолго,

но запах металла

сбивал её с толку.

Нечаянный запах 

с какой-то начинкой

из крови и страха,

немного с горчинкой.

Откуда он взялся 

тот запах метала?

Собака про многое

 в жизни не знала:

что смысла искать в ней 

не стоит пытаться.

Что проще уйти иногда,

 чем остаться.

Что рядышком в жизни 

любовь и измена.

Что кровь – это жидкость,

текущая в венах.

Что в мире есть преданность, 

но есть и предательство.

Ей было неведомо 

и то обстоятельство,

что запах металла -

от лезвия бритвы.


И вдруг зазвучала

собачья молитва.

Всё выше и чаще 

над шумом воды

звенело скулящее

чувство беды.


Его не спасут,

обнаружив нескоро.

Потом понесут

по пустым коридорам.

Уже безвозвратно

он с нею расстанется.

Лишь бурые пятна

да запах останется.

Тот запах холодный,

почти незнакомый.

Собака голодной 

останется дома.

И выть напролёт

будет дни и недели.

А после умрёт 

у него на постели…


Так в жизни бывает:

приводит, поверьте,

предательство – к смерти,

и преданность – к смерти.


***


Ты знаешь, я недавно понял, 

что вовсе нет меня нигде.

И там где ждут, и там где гонят

я – только образ для людей.


Всего лишь только впечатление,

как смерть чужая и любовь.

Кому-то, может, вдохновение.

Кому-то – головная боль.


Я лишь лирический герой.

Увы, стихам моим не верь ты:

пусть о любви пишу и смерти,

но сам не верю в них порой.


И пусть вскружилась голова,

увы, влюбилась не в меня ты,

а в поцелуй со вкусом мяты,

в мои красивые слова.


И там где ждут, и там где гонят

меня пытаются понять…


Едва ли ты поймёшь меня,

я сам себя ещё не понял.


Орган в Пицунде

В Пицунде будешь, в древний храм 

под вечер приходи…

Ты странный вздох услышишь там,

потом ещё один,

потом ещё, но только вдруг,

ты не заметишь как,

переплетутся вздохи в звук,

пришедший сквозь века.

И, словно наступил рассвет,

проснётся древний храм…


Сидит сутулый человек

у клавиш где-то там.

Но он почти не виден вам,

играя свой концерт.

А может это дышит храм,

а человека нет…

 

наверх

 

<<< назад

 

Светлана Константиновна Грунис (Ивличева) родилась в Казани. Окончила физический факультет Казанского государственного университета. Работала в научно-исследовательских институтах города. Замужем. Двое детей.

Посещает литобъединение «Белая ворона» при медуниверситете и ЛИТО имени Марка Зарецкого при музее А.М. Горького. 

Публиковалась в журналах «Казань», «Идель», «Дети РА», в газетах «Выбор», «Провинциальный интеллигент» и др. Печаталась в коллективном сборнике «Ковчег», а также в третьем выпуске альманаха «Галерея» Казанской писательской организации Татарстанского отделения Союза российских писателей. Издала три сборника своих стихотворений «Душа поэта, как открытый нерв…», «День цветоприношения», «Форте …пиано…».

Участник Международного фестиваля современного  искусства «Kremlin Live», «Аксёнов-феста», Межрегионального фестиваля «Хайкумена-на-Волге-2012», Волошинского фестиваля в Коктебеле. Лауреат городского музыкально-поэтического конкурса «Песня, гитара и я». Работала в жюри городского конкурса «Песни моей души».


 

 

Стихи


Затяжные дожди

Который день дожди, забыв о лете,

Окрасив небо в безучастно серый,

Соединяют утро, день и вечер

В безликую воды несоразмерность.


Привычная картина – дом напротив,

Заласканный глазами наших окон,

Обыденной и праздной жизни оттиск,

Запеленатый в быт уснувший кокон…


Скользит устало взгляд по мокрой крыше,

Безжалостно отмытой до изнанки,

Окно закрыто, мне совсем не слышен

Печатный стук дождя, его морзянка.


Мир, погружённый в сумрак, безнадёгу,

Без солнца, без тепла насквозь продрогший,

Похожий на огромную амёбу…

Я с антресолей достаю галоши!


* * *

Прошедших будней панораму

Мне память часто выдаёт,

И заунывно, будто в гамме,

Скользит по ней – назад-вперёд…


Где чувства, что звучали – forte,

Где vivo-presto –  прежний темп,

В piano –   слышатся аккорды

Во днях, похожих на – refrain.


Движенье жизни в – moderato,

Crescendo – длится ровно такт,

Лишь сердце бьёт в груди – staccato,

Душа же просится – в антракт…


Бессоница

Жестка в бессонницу кровать,

Мечусь по ней, меняя позы,

Мой блудный сон ушёл гулять,

И дарит ночь метаморфозы.

Шумят деревья за окном, 

Глядит луна бесстыжим оком,

И всё, что беззаботно днём,

В ночи становится морокой:

Вот, не пугаясь темноты,

Орут на улице коты,

Сигнализация вопит,

А за стеной сосед храпит,

Скрипит визгливо половица,

А мне не спится и не спится…


Проза


Зимний день

Морозный день промелькнул яркими золотыми бликами по стенам. Солнечные лучи на оконных узорах преломлялись, рассыпались на мелкие разноцветные лучики, создавая ощущение нежданного праздника. Но зимний день короток, наступил вечер: дневное светило сменилось ночным, щедро дарящим серебро. Яркий свет луны и большого уличного фонаря отогнали сны в неизвестном направлении. Видимо, по этой причине не спалось и Зиме и, чтобы как-то развеять бессонницу, она стала тормошить аккуратно разложенные сугробы, теребить ветви уснувших деревьев, бросаться лёгкой позёмкой под ноги запоздалых прохожих, тихо подвывая от удовольствия и приглашая всех поиграть. Но в игру никто не вступал, и тогда настроение у Зимы испортилось: она стала бросать пригоршни снега налево и направо. В окна домов. В остывшие птичьи гнёзда. Деревья, приютившие их, отчаянно размахивая нагими ветвями, пытались защитить хрупкие сооружения. Ясный взор фонаря замутился от роящихся в диком хаосе снежинок. Небо и земля слились воедино. И в этой неразберихе, шаг за шагом, Зима подчинила себе город – засыпала дороги и тротуары, ледовые площадки ребятни, нахлобучила уродливые шапки на деревья и дома. Мороз под шумок исчез. Но растущий вверх столбик термометра за окном не сильно радовал, от воя метели было жутко и холодно…


Зеркало

Обычное стекло с тонким слоем амальгамы, очень хрупкое в неосторожных руках, хранящее бесчисленное множество человеческих тайн: любовных сцен и безобразных ссор, весёлых праздников и грустных расставаний…

Правдивое, как никто другой.

Такое откровенное утром и снисходительное вечером.

Стареет вместе с хозяйкой, в его мутной дымке она, по-прежнему, молода и прекрасна. Безобидный обман приятен.

Его преданные глаза прикроют полотном в тот день, когда хозяйки не станет, и она запомнится ему живой и красивой…



Трёхстишья


* * *

Погадала на ромашке:

испортила и цветок,

и настроение…


* * *

Серая моль – 

из семейства бабочек,

но кто её любит?..


* * *

Родители – 

ангелы-хранители

земные…


* * *

Ремни дорог 

крепко опоясывают город – 

трудно дышать…


* * *

Бежим по жизни.

А что серьёзного 

можно создать на бегу?..


* * *


Одуванчики

Солнечная молодость, 

седая старость – 

всё как у людей…


* * *

Сплошной стеной идёт дождь.

Мир сузился

до размеров зонта.


* * *

Ушатами дождевой воды

охлаждает землю

Осень.


* * *

Падают снежинки

на нежные щёчки яблок.

Ранний снег.


* * *

Наконечником стрелы

пронзает небо

стая журавлей.


* * *

Осень.

Затихает природа.

Шуршит, укладываясь спать.


* * *

Печатный стук дождя:

диктует свои грустные стихи

Осень.


* * *

Пятипалый лист

упал на землю.

Последнее рукопожатие.


* * *

Льёт сильный дождь.

Бегут по улицам 

ручейки зонтов.


* * *

Серое небо.

Серые будни.

Серые мысли. Осень.


* * *

Тихо в осеннем саду:

шелест листьев,

да стук яблок о землю.


* * *

Бабье лето.

Выглядывает из земли

доверчивая травка.


* * *

Зима неторопливо

стеклит

окна водоёмов.


* * *

Весна. Торопливая 

мать-и-мачеха 

выскочила из земли нагишом.


* * *

Тёплые руки 

весеннего дождя 

выгребают снег из закоулков.


* * *

Вопли котов и 

сигнализаций машин. 

Весна в городе.


* * *

Румянами утренней зари 

красят свои щёки 

облака.


* * *

Стрекозы и бабочки 

рисуют в воздухе 

вязь жизни.


* * *

Луна – ночной фонарь. 

К нему слетаются 

звёзды-мотыльки.


* * *

Молчаливый шифоньер

надёжно хранит 

крик моды…

* * *

Убирают с улиц 

трамвайные пути. 

Трамвай ушёл… в прошлое?

* * *

Не закрыть многоэтажкам неба 

над куполами

 и минаретами.

* * *

Ссутулилась

старая Казань,

соседствуя с новоделом.

 

наверх

 

<<< назад

БИОГРАФИЯ

 

Наталья Александровна Вердеревская (1927 г.р.) проживает в Елабуге. В течение 43 лет работала на кафедре литературы Елабужского государственного педагогического института (с 2004 года – Елабужский государственный педагогический  университет, в настоящее время – Елабужский институт К(П)ФУ), двадцать лет руководила кафедрой. Филолог, специалист в области истории литературы 40-60-х годов XIX века (автор трёх книг и ряда статей) и фольклора (составитель трёх фольклорных сборников). Кандидат филологических наук, доцент, имеет звание почётного профессора ЕГПУ. В настоящее время на пенсии.

С конца 1990-х Вердеревская – член Союза российских писателей. Ей принадлежат три сборника стихов: «Провинциальные стихи» (1998), «Невеликие города» (2003), «Осень с дыханьем весны» (2007). В эти же годы выпущены две книги: «Двадцать лет спустя. Этюды о поэзии Владимира Высоцкого» – литературоведческое исследование – и «Мы дети тридцать седьмого» – стихи и статьи по общей теме сталинских репрессий 30-50-х годов.

С журналом «Аргамак» Наталья Александровна сотрудничает с момента его основания, входит в состав редколлегии. На страницах альманаха неоднократно печатались её стихи («Баллада о речке Дарье», «Три площади», подборка стихов в одном из номеров) и статьи: «Новая Илиада: против и за» (о книге Петра Прихожана «Новая Илиада»), «В защиту пословицы» (о «татарской» теме в русском фольклоре), «Параллельно интернету» (о сборниках поэзии, издаваемых в российской глубинке). В очередном номере «Аргамака» печатается статья «Природа смеха в стихах Владимира Высоцкого».


 

СТИХОТВОРЕНИЯ


 

Горящее лето

1.

Сорок дней и сорок ночей

жара,  жара, жара.

Сорок дней и сорок ночей

сегодня, как и вчера.

Небо тенью над головой.

Земля тверда, точно камень.

Мечемся меж обмелевшей рекой

и мёртвыми родниками.

Ягоды высохли, не созрев.

Травинка желта между плит.

Что гадать: это Божий гнев

Или природа мстит?

Сорок дней и сорок ночей…

Пот стекает с лица.

Сорок дней и сорок ночей.

Начало конца.

2.

«Россия в огне» – из излюбленных штампов.

Россия в огне революций и стартов.

 Победные зарева новых свершений,

как сталь закалившие цепь поколений.

Огни Днепрогэса, огни космодрома – 

во имя прогресса и очень весомо.

Как часто всё это произносилось!

Со временем, правда, поизносилось.


Россия в огне – без метафор и тропов.

Гигантский костер на востоке Европы.

Леса полыхают гектар за гектаром.

Торфяники дышат убийственным жаром.

Ломаются сосны – горелые спички

(а где-то опять произносятся спичи)

и вот уже в считанные мгновенья

сметаются огненным валом селенья.


Печальная тема ещё не допета.

Забудут ли люди горящее лето?


Анна

Зима пришла не вовремя, 

негаданно – нежданно.

Метёт метель за окнами

четвертый день подряд.

Я вижу: в снежном облаке

скользит, как призрак, Анна.

Святая иль пророчица –

так люди говорят.


Есть имена неброские,

немодные и милые,

в чьи именины помнится

почти что ни о ком.

Они пропахли росами,

(а может, даже миррою),

горчинкой тополиною

да летним холодком.


А в этом старом имени – 

дыхание пустыни,

звезда над древним городом,

пастушеский напев.

В нём ветер струны трогает

в старинном клавесине,

свидетеле печалей

ушедших королев.


Зиме ещё пять месяцев

трудиться неустанно.

А что позднее сбудется –

и предсказать нельзя.

Летящею походкою

Идет по снегу Анна, 

над временем, над вечностью, 

над пропастью скользя.


Девочка на планете

Живёт на Планете девочка 

вдали от столичного грома, 

в городе небогатом,

где ещё помнят Вчера.

Всё у неё, слава Богу,

благополучно дома:

и папа, и мама здоровы,

и бегает в школу сестра.


Живёт на планете девочка

Анастасия, Настенька.

В февральскую ночь рождённая

(ещё далеко до весны)

с курчавыми волосёнками,

улыбчивая, рукастенькая,

с глазами зелёно-карими

немыслимой глубины.


Прабабушка Анастасия

звалась по-иному: Ася.

Ровесница мне и подруга,

да только не в срок ушла.

Была она доброй и сильной,

внукам желала счастья,

а вот на свадьбы их ранние

прийти уже не смогла.


Живёт на Планете девочка,

носит хорошее имя.

Мир для себя открывает

добрый и обжитой.

Живёт на Планете девочка, 

любимая всеми родными,

рождённая, я уверена

под самой счастливой звездой.


Учёные и политики 

жаждут великих свершений.

Нам их планы до лампочки,

да и кому нужны?

Живёт на Планете девочка.

Незыблема связь поколений.

Мы верим: всё будет к лучшему.

И мы дождемся весны.


 

Из цикла «Восточный календарь»

Обретенья и потери 

мы подсчитываем к февралю.

К нам приходят различные звери

по восточному календарю.

Годы крысьи, драконьи и птичьи.

Увлекательное кино.

А годов в человечьем обличье

нам дождаться не суждено.


1. Привет Крысам

«Соседка, слышала ль ты добрую молву»? –

вбежавши Крысе Мышь сказала.

                                                           И.А. Крылов.

Соседка, слышала ль ты добрую молву?

Год крысы настаёт, мышам теперь раздолье.

Им полагается – что в поле, что в подполье – 

пить в лужице винцо, грызть сало и халву.


Я по рожденью Кот, но с Крысою в родстве.

Благодарю судьбу за сей подарок скромный.

Ей в лапках целый год держать наш мир огромный

в небесной синеве и трепетной листве.


Всем Крысам мой привет. Они опять, как встарь,

сквозь розы и шипы идут к заветной цели.

Они не плачутся – и раньше не умели.

И да поможет им всевластный Календарь.


2. Заяц и Кот

Прибавилось света – совсем не немножко.

Январь изнемог в новогодней гульбе.

К нам в гости пришла своенравная Кошка,

которая ходит сама по себе.


Конечно ж, Заяц – такой симпатяга.

Он белый, пушистый и друг детворы.

А Кот независим: известный бродяга

и любит подъезды, подвалы, дворы.


Нам год обещает всего понемножку, 

и верить не стоит пустой похвальбе.

Он будет, увы, своенравен, как Кошка,

которая ходит сама по себе.


Пусть всех нас минуют лихие мгновенья,

пусть полною чашею будет наш дом.

Дано человеку по праву рожденья

быть милым Зайчишкой иль гордым Котом.


3. Совет Змеи

Тринадцать – несчастливое число.

И с талисманом нам не повезло.


Гадюка, кобра, безобидный уж

ползут к нам из глубоких тёмных луж.

К пожарищу, где пепел и зола

змеиная тропинка пролегла.

Мы жмёмся у потухшего костра

и утешаемся: Змея мудра!

Мудра, умна она от жала до хвоста,

а мудрости прилична доброта

(и яд её, в размере малых доз

успешно лечит остеохондроз).

Нам предстоит теперь аж целый год

Жить в обществе бразильских анаконд,

змеиные повадки перенять, 

а может быть и шкуру поменять.


Не предавайтесь панике, друзья.

Ведь с нами – осторожная Змея.

Она, прожив уже мильоны лет, 

способна дать всем правильный совет.

Не верьте предсказаниям беды.

Не повторяйте всякой ерунды.

Декабрь прошедший всем нам дал урок, 

не закупайте соль и спички впрок.

Да, нынче наступает год Змеи. 

Но будут петь весною соловьи, 

цвести сады и зреть в полях хлеба, 

и всех нас ждет завидная судьба.

Он будет к нам по-человечьи добр – 

год анаконд и королевских кобр.


Весёлые стихи

о свином гриппе, менталитете и прочих серьёзных вещах

Грипп свиной и птичий грипп.

Человек, куда ты влип!

Город Мехико Далече.

Население калеча

грозный вирус в крайний срок

все границы пересёк.

Он идёт гулять по свету.

Он населит всю планету.

Ведь сегодня самолёт 

куда хочешь завезёт.

К нам пока ещё не прибыл

(от России что за прибыль?).

Впрочем, может быть, сейчас 

он шурует и у нас.

Врач велит: «Наденьте маски 

и гуляйте без опаски.

Одевайтесь, как спецназ, - 

пронесёт на этот раз».

Очень нежная забота, 

только что-то неохота.

Мы в России на авось 

всё надеемся, хоть брось.

Что, опасность неминуча?

Так своих болячек куча, 

а менять менталитет 

можно только раз в сто лет.

Пусть живут свинья и птица.

Им положено плодиться.

А пока возможность есть, 

нам положено их съесть.

В год Быка страшилок много.

Ими устлана дорога.

Принимать ли их всерьёз?

Это, знаете ль, вопрос!

Нет вакцины лучше смеха.

Применяй – и жди успеха!


Три площади

Спасение в том, что сумели

Собраться на площадь…

                        Белла Ахмадулина.


Болото застоя. Не слышно противного слова.

Свинцовые грузы уже повезли из Афгана.

На площадь Таганскую все приходили без зова:

певцы и поэты уходят бессмысленно рано.

Спасение в том, что сумели собраться на площадь.

Шли молча – как жили – но падали шоры запретов.

Доверившись сердцу (его не опутаешь ложью),

Москва провожала ненужного власти поэта.

А после молчанье опять, но молчанье иное:

молчанье страны, ожидающей первого слова.

И взрыв перестройки. И гласность с экранов волною.

И в кипы газет погружаемся снова и снова.

Был месяц восьмой девяносто какого-то года.

Надежд и лукавых химер нам с избытком хватало.

Но билась в висках обретенная нами свобода 

и в час испытанья на площадь людей собирала.

И люди пошли угрожающим танкам навстречу. 

И флаг-триколор подымался над зданьем впервые.

Здесь волю вершило свою старорусское вече.

Так площадь у Белого дома спасала Россию.

Немало несчитанных лет с той поры пролетело.

Детишки успели родиться и взрослыми стали.

И думали мы: от России осталось лишь тело,

а душу её олигархи давно промотали.

Но вот подступило: и встала Болотная площадь, 

десятками тысяч голов ощетинившись грозно.

Здесь самые разные стяги по ветру полощут.

Здесь самые разные люди, а мыслят не розно.

И дело не в том, победили или не победили, 

попутные ветры для нас или встречные ветры.

Гораздо важнее, что пройдены новые мили.

Не мили – так вёрсты. Не вёрсты – так дециметры.

Достаточно долго играли мы в «веришь – не веришь».

Мы много узнали за годы, но сделали мало.

А нас убеждают: достаточно хлеба и зрелищ, 

да здравствуют триллеры, шоу и сериалы.

Но людям, увы, недостаточно зрелищ и хлеба.

Им важно сознанье, что жили они не напрасно.

Россия – огромная площадь под сумрачным небом: 

скудна, неохватна и так бесконечно прекрасна.

 

наверх

 

<<< назад

БИОГРАФИЯ

Алешков Николай Петрович – ровесник Победы. Родился 26 июня 1945 года, то есть через два дня после великого парада на Красной площади. Его отец, Алешков Пётр Фёдорович, потомственный сельский кузнец, участник финской кампании и Великой Отечественной войны, вернулся после тяжёлого ранения в 1943 году в родную Орловку (село в Челнинском районе Татарской АССР, где поэт и появился на свет). Шесть послевоенных лет отец был председателем сельского Совета, потом снова вернулся в кузницу. Мать, Алешкова Марина Лаврентьевна, – простая колхозница, неграмотная, но мудрая женщина. Духовное пробуждение будущего стихотворца начиналось с её колыбельных песен и старинных народных сказок. В семье было пятеро детей, Николай – предпоследний. И единственный, кому приспичило вдруг писать стихи.

Первые робкие строчки у него появились в 12-13 лет. Десятилетку он закончил с мечтой стать журналистом. И стал им – ещё до армии был принят в редакцию районной газеты на должность выпускающего. Служил три года в Московском округе ПВО в звании рядового. После армии пытался учиться на журналиста в Казанском университете, но бросил его, ибо больше привлекала практическая работа в газете.

     Была пора странствий. Жил, работал корреспондентом различных газет в Казани, на Южном Урале, в Москве. В 1972 году вернулся на родину, в Набережные Челны – полагает, что навсегда. Хотя охота к путешествиям осталась и по сей день.

    Литературным творчеством всерьёз занялся после 30 лет. В 1976 году поступил на заочное отделение Литературного института им. А. М. Горького, где занимался в поэтическом семинаре Николая Николаевича Сидоренко (у него в своё время учились Рубцов, Шкляревский, Ольга Фокина). Закончил Литинститут в 1982 году. Вспоминает этот вуз с благодарностью. В Литинституте были замечательные преподаватели. На курсе учились талантливые ребята. С некоторыми однокурсниками Алешков дружит и сейчас.

  Творческая атмосфера в Набережных Челнах того времени тоже способствовала литературному взрослению. КамАЗ собрал здесь много замечательного народу, в том числе начинающих поэтов и прозаиков, которые организовали в 1971 году литературное объединение «Орфей». Оно в семидесятые и восьмидесятые годы весомо заявляло о себе публикациями в журнале «Новый мир», в издательстве «Молодая гвардия». В «Орфее» Николай подружился с Валерием Суровым, Русланом Галимовым, Георгием Сушко, Евгением Кувайцевым, Иваном и Павлом Юлаевыми, Инной Лимоновой, Петром Прихожаном, Верой Арямновой, Владимиром Гофманом, Юрием Кучумовым. Ныне «иных уж нет, а те – далече». «Орфеевцы» были требовательны к сочинениям друг друга, и это оттачивало перо.

   А с «орфеевцами» часто общался известный казанский поэт Николай Беляев, с которым Алешков знаком с 1968 года. И благодарен судьбе за то, что для него в Казани многие годы существовал ещё и «беляевский семинар». У Николая Беляева многие учились умению расслышать, понять и принять разные поэтические голоса, интонации и традиции. Лишь бы эти голоса не звали «по ту сторону гуманизма», как говорит подлинный русский интеллигент Беляев, вернувшийся в родную Казань после собственной «одиссеи», связанной с постперестроечным безвременьем. 

   Николай Петрович считает, что ему везло в жизни на хороших людей. Нельзя не упомянуть в их числе и Разиля Валеева. Он три года руководил в Набережных Челнах писательской организацией, а Алешков работал там литературным консультантом. Это были самые плодотворные годы в жизни челнинских литераторов – и татар, и русских. Именно в этот период Николай Петрович довольно активно занимался переводами с татарского, башкирского, чувашского, армянского языков. А первая книжка его стихов вышла в 1983 году.

  Всего же книг у поэта десять:

1. «Запомни меня счастливым» (стихи, Казань, Таткнигоиздат, 1983 г.);

 2. «Орловское кольцо» (стихи и поэма, Казань, Таткнигоиздат, 1988 г.);

3. «Лимит» (стихи в сборнике «Мужской разговор», Казань, Таткнигоиздат, 1993 г.);

4. «Дальние луга» (книга избранных стихотворений, Набережные Челны, Издательство «Светоч»,1995 г.);

5. «Это в Тарловке было» (краеведение и публицистика, Набережные Челны, Издательство «Светоч», 1996 г.);

6. «Вопреки» (стихи, Набережные Челны, Издательский дом «Стрежень», 2003 г.).

7. «Сын Петра и Мариши» (книга избранных стихотворений и поэм, Казань, Таткнигоиздат, 2005 г.).

8. «Свет небесный» (книга стихотворений, Москва, издательство «Московский писатель», 2007 г.).

9. «С любовью и нежностью» (избранная лирика, Казань, Таткнигоиздат, 2010 г.).

10. «От сердца к сердцу» (стихи 2007-2011 г., Казань, ПИК «Идел-Пресс», 2012 г.).

Что ещё вспоминается в связи с Набережными Челнами? Николай Петрович гордится тем, что участвовал в возведении родного города и в создании его творческой атмосферы. Десять лет он работал диспетчером на стройке. Более двадцати лет (в общей сложности) руководил городским литобъединением «Орфей». Но основными своими профессиями считает всё-таки журналистику и работу редактора. А поэзия – это призвание. Алешков не сторонник принципа «Ни дня без строчки!» Ему милее другой девиз: «Пиши только тогда, когда не можешь не писать».

В настоящее время работает главным редактором литературного журнала «Аргамак. Татарстан» (учредитель ОАО «Татмедиа»).

Публикации: стихи, а также публицистические материалы Н. П. Алешкова в разные годы (1970 – 2009) публиковались в журналах «Новый мир», «Волга», «Студенческий меридиан», «Идель», «Аргамак», «Наш современник», «День и Ночь», «Подъём» (Воронеж), «Немига литературная» (Белоруссия), «Простор» (Казахстан); в коллективных сборниках, издававшихся в Москве и Казани; в альманахах «Поэзия» и «Истоки» (издательство «Молодая гвардия»), в альманахе «Сихоте – Олимп» (Дальний Восток), в альманахе «Арина» (Нижний Новгород), в альманахе «Коростель» («Письма из России), в еженедельниках «Литературная Россия» и «Пульс» (Болгария), в газетах Татарстана, Орла, Костромы, в «Общероссийской литературной газете», издающейся Международным Сообществом писательских союзов.

Критические и хвалебные отзывы о своих публикациях и книгах поэт никогда не собирал, хотя они были. Из тех, кто так или иначе откликался в печати на произведения Алешкова, он помнит Степана Щипачева, Марка Соболя, Николая Сидоренко, Николая Старшинова, Николая Беляева, Александра Боброва, Николая Рачкова Рафаэля Мустафина, Разиля Валеева, Геннадия Морозова, Николая Перовского, Марьям Ларину, Наталью Вердеревскую, Ларису Полякову, Веру Арямнову, Рамиля Сарчина.

В 2005 году стал лауреатом литературной премии имени Г. Р. Державина за книгу избранных стихотворений и поэм «Сын Петра и Мариши». Награждён юбилейной медалью «20 лет Победы над фашистской Германией» (1965 г.), медалью «За заслуги в области культуры» (2005 г.), почётным знаком «Ударник строительства КамАЗа» (1987 г.), медалью «За заслуги перед городом Набережные Челны», медалью в честь тысячелетия города Казани.

В декабре 2009 года стал лауреатом Всероссийской литературной премии «Ладога» имени Александра Прокофьева за книгу стихотворений «Свет небесный».


СТИХОТВОРЕНИЯ


 

* * *

 

                                    Ты жива ещё, моя старушка?

                                                          Сергей Есенин

           Поэтов в России любят только после смерти.

                                                            Из Интернета

Вернуть соловьиные годы,

упасть в луговую траву!..

Хотелось любви и свободы,

хотелось в Казань и Москву

из Богом забытой Орловки.

Вперёд! И Казань, и Москва

капканы свои и уловки

расставили – выжил едва.

Вернулся, аж мать не узнала,

смурным из незваных гостей.

Чьё солнце тебя обжигало,

чей холод прошиб до костей?

Родная! Ни солнце, ни вьюга

меня не свалили бы с ног,

я сам из похмельного круга 

сбежал на орловский порог.

В столицах чужие бульдоги

российскую славу пасут.

Рванёшься по скользкой дороге – 

всю душу тебе растрясут.

Завистники эти цепные, 

гранёным стаканом звеня, 

а с ними и девки срамные

портвейном «лечили» меня.

Тебе не расскажешь об этом, 

но я занесу на скрижаль 

вослед за великим поэтом 

слезы материнской печаль.

Я вырвался из круговерти!

Спас матери иконостас.

И кто там кого после смерти

полюбит – неважно для нас… 

 

УРОКИ РУССКОГО

Самовар остывал неохотно.

И беседа, как речка, текла.

А лиловые сумерки плотно

опускались на крыши села.

– Ночевать-то оставишь, Мариша?

– На ночь глядя, куда ж ты пойдёшь?..


Вот и жизнь пролетела, а слышу

на два голоса «оканье» сплошь:

– Понесёт – не догонишь на паре, –  

о подружке судачат они:

наша мама и тётенька Варя,

наша гостья из дальней родни.

Мне давно уж пора за тетрадки.

Завтра в школу. Что ж, делаю вид…

Не могу не подслушать украдкой – 

тётя Варя опять говорит:

– Пусть Петруха поправит тычинник – 

в огурешнике вашем дыра.

 – Сам-то в кузнице. Борька починит

или Санька – обоим пора.

– Трудно с ними? Семья-то большая:

трое неслухов, пара невест.

– Нет! Живём, никому не мешая – 

Бог не выдаст, а нехристь не съест.


Чашку чая с гостинцем откушав,

я залезу на тёплую печь.

Пусть вливается в детскую душу

деревенская русская речь.

20.12.12   


МАМИНА ГОДОВЩИНА

Жизнь моя, ты не поле для битвы!

Отсвистели мои соловьи!

Уважаю чужие молитвы,

уповаю всегда на свои.


Каюсь – редко со свечкою в храме

с прихожанами вместе стою,

чтоб Христу и покойнице маме

за судьбу поклониться мою.


Понапрасну я их не тревожу,

но и совесть не зря ворошу.

Я прошу только милости Божьей,

а у мамы прощенья прошу.


Только к старости понял я, «неслух»,

всю печаль материнской слезы,

потому, может быть, и воскресну

от Христовой росы.

11.12.12


* * * 

Кавалергарда век недолог…

                               Булат Окуджава

По небу полуночи ангел летел…

                               Михаил Лермонтов


Дантес – кавалергард. Кавалергард – Мартынов.

И длителен их век, и безмятежны дни.

Осанка, гордый взгляд в потомках не остынут.

Дуэльный кодекс чтя, погибли не они.


Они хотели жить, они имели право

в соперника стрелять, коль поединок свёл.

Стоять за честь свою – смертельная забава.

И Пушкин это знал. Курок противник взвёл…


И после долгих мук душа поэта к звёздам – 

на вечный горний свет отправилась в полёт.

А Лермонтов (наглец!) стрелял с улыбкой в воздух,

он знал, что в небесах бессмертье обретёт.


Что ж, каждому – своё, как скажут офицеры.

Меж небом и землёй – дуэлей тех барьеры.


9.12.12


* * *

Русских много, Рубцов один,

в ком откликнулась наша слава…

А до премий и до седин

доживает других орава.


Что-то странное в этом есть,

и разгадка не всем знакома:

у любого – родни не счесть,

а Рубцов пришёл из детдома.


Безотцовщина – Кузнецов.

Почему же, Россия, снова – 

всем счастливым и хлеб, и кров,

а сиротство взыскует Слова?

8.01.13


* * *

По холмам задремавшей Отчизны…

                                         Николай Рубцов


Автострада моя, автострада!

Четверть века уже за рулём.

Наказание или награда –

по асфальту лететь напролом.


К восходящему древнему Солнцу

направляю смертельный разбег.

Я б хотел, пролетев горизонты,

угодить хоть в двенадцатый век.


Там волшебники и великаны

из тумана бредут по росе.

Здесь гаишники, как тараканы,

выползают с утра на шоссе.


Долог путь ли до финишной тризны?..

Вдруг из детства (пригрезилось мне?)

по холмам задремавшей отчизны

скачет отрок на белом коне.


Уж не я ли, двенадцатилетний,

упредить захотевший беду,

пастушок-коновод не последний

в пятьдесят деревенском году?


Нет! Мираж! Лошадиные силы –

под капотом машины моей.

Рву напрасно последние жилы –

не догнать мне живых лошадей.

23.07.11


ПОСВЯЩЕНИЕ ДРУГУ

                

 «Я устал от двадцатого века…»

                           Владимир Соколов


В сине море впадают реки.

Божьи храмы зовут к добру.

Я останусь в двадцатом веке,

в двадцать первом я лишь умру.


Видишь, Кама и видишь, Волга

продолжают вершить свой бег…

Был Серебряным он недолго,

век двадцатый, Свинцовый век.


Я подброшу в костёр поленья.

Вот и жизнь пролетела, друг,

в промежуточном поколеньи

между хлёстких смертельных вьюг.


Наши батьки в граните, в бронзе

иль с крестов посреди могил

смотрят пристально: дети, бросьте

нашу славу пускать в распыл!


Мы профукали вашу славу.

Ваши внуки взрослеют, но

на Кавказе спасать державу

им под пулями суждено.


Поздно, друг мой, чесать в затылке.

Сядь к огню, если ты продрог

в междуречьи, как на развилке

вековых, столбовых дорог.


Помолчим-ка давай с тобою,

коль ответить не можем им.

Перед ними с пустой сумою

на пороге почти стоим.


Или вправду мы виноваты,

что Россия трещит по швам?

Над простором речным закаты

злые слёзы подсушат нам…


В сине море впадают реки.

Божьи храмы зовут к добру.

Я останусь в двадцатом веке,

в двадцать первом я лишь умру.


ИНДИЯ

Тёмно-синее небо,

а на небе звезда

одинокая. Мне бы

снова – на поезда!


К морю! Козыри – крести!

Отыграюсь, шутя!..

Я бы в Индию съездил,

там народ, как дитя.


Там, быть может, поэту

даст Господь благодать.

Но по белому свету

сколько можно плутать?


И не то, чтобы возраст…

Просто надо успеть

в срок – ни рано, ни поздно –

о заветном допеть.


Держат цепко и хватко,

дух пока не взлетел,

Волга, Кама и Вятка –

мой последний предел.


Заслоняю от сглаза

окна русской избы –

к ней с рожденья привязан

пуповиной судьбы.


В ней мальчишкой безусым

я мечтал – Боже мой! –

съездить к добрым индусам

и вернуться домой…


Тёмно-синее небо,

а на небе звезда

одинокая. Мне бы

снова – на поезда!


НАКАЗ

В столицы рвётся сын, в тот муравейник,

где жил и я бездомным босяком…

А по спине моей дубовый веник

под липовым гуляет потолком.

Испив кваску в предбаннике, продолжим

мы разговор о странствиях земных.

Отец предостеречь, конечно, должен,

но сын исполнен замыслов иных.

Там лучше, где нас нет… В житейском море

и я держал глазами горизонт.

Казалось, что не зря с судьбою спорил

и был готов не возвращаться в порт.

Но молодость прошла. Следы скитаний

остались позади. И блудный сын

домой приехал, к маминой сметане,

под шум берёз и клёнов, и осин…

Идёт к закату жизнь. Но дом построен.

И семена, посеянные мной,

на родине взошли, и внуков трое,

ласкают сердце в холод, в летний зной.

Но сын твердит, что дом ему не нужен,

что он найдёт призванье в городах.

Поймёт ли – стать отцом, надёжным мужем

превыше всех призваний, вертопрах?

Его не удержать. И завтра поезд.

Под веник спину подставляй, студент!

Ты выбрал путь. Судьба напишет повесть.

Её сюжет – небес эксперимент…

Давай-ка, сын, пройдёмся после бани

вдоль речки, вдоль оврага, вдоль оград.

Вот церковь, где крестился твой папаня,

вот кладбище, где наши предки спят.

Под стук колёс лети навстречу ветру!

Вот мой наказ, серьёзный и простой – 

нельзя менять ни родину, ни веру.

Я это знал. И ты на этом стой!

18.12.12 


В СТАРОМ ПАРКЕ

                       Виктору Суворову

Под ногой трава упруга,

и шаги мои легки – 

по периметру три круга

в старом парке у реки…


В старом парке много сосен,

в старом парке воздух свеж.

И развешивает осень

грусть несбывшихся надежд.


Что ж, багрянец увяданья,

он и мой любимый цвет.

Уходящим – до свиданья! – 

помашу рукой вослед.


Пораженья и победы…

А от боли не скули!

Что нам годы, что нам беды,

если бездну перешли!


Вдруг пригрезится такое

в старом парке у реки – 

дескать, к вечному покою,

хошь не хошь, и мы близки…


Вроде так. Но все наветы

жизнь отвергнет по весне,

вспыхнув зеленью на ветках

в старом парке и во мне.


Ведь не зря трава упруга,

и шаги мои легки – 

по периметру три круга

в старом парке у реки…


8.12.12

    

 «ПРОРОК»

В снег ли, в дождь ли – парень с гонором –

я о близких забывал.

Путешествуя по городу,

с кем попало, выпивал.


То весёлый шёл, то сумрачный

мимо танцев и кино.

Путь от рюмочной до рюмочной

мне известен был давно.


Там коллегам-алкоголикам

отпуская все грехи,

я читал за каждым столиком

гениальные стихи.


Задушевным собеседникам

наливая по чуть-чуть,

за Рубцова и Есенина

предлагал «принять на грудь».


Объяснял им, что поэзия –

Божий дар и тяжкий крест.

Путь поэта – путь по лезвию,

но зато до горних мест.


И сосед с похмельной рожею

вдруг трезвел: «Читал же я

в Книге книг, что царство Божие –

цель земного бытия!»


* * *

Мы вождя в могилу не зарыли,

в храме не поставили свечу.

Ёлками от глаз людских укрыли

памятник родному Ильичу

в местном санатории. И Ленин

словно просит: «Ёлочка, зажгись!»

Но к вождю на чистенькой аллее

с четырёх сторон – не подступись.

По аллее ходят коммунисты

(Ленин им – основа из основ):

и фронтовики, и особисты,

с орденами и без орденов.

Я не коммунист, но предлагаю

ленинский субботник объявить.

Памятник давно уж, полагаю,

надо бы покрасить, обновить.

Приодеть как дедушку Мороза -

красный цвет Ильич любил всегда.

И отступит сразу жизни проза -

я вас уверяю, господа!

Ёлки спилим, лишь одну оставим.

Пусть в игрушках будет  благодать!

Хорошо б ещё товарищ Сталин

рядом смог Снегурочкой предстать…

Я единороссам хоть сегодня

предложу участвовать в игре:

пусть устроят праздник новогодний -

то-то радость будет детворе.

Пусть рука вождя зовёт куда-то.

Пусть Иосиф щурит взгляд слегка…


Путину с Медведевым, ребята,

памятников нет ещё пока.

2010 г.


ЛЕСНОЕ ОЗЕРО

                          

1. 

В зеркале стылой осенней воды

словно в предчувствии близкой беды,

лес отражается золотом к вечеру.

В сумерках вязнут скитаний следы,

наши земные труды и плоды

между мгновением жизни и вечностью.


Озеро! Родина! Осень-краса!

Нам ли, уставшим молить небеса

о сокровенном, заветном, несбыточном,

ждать и надеяться: все голоса

будут услышаны, если леса

через какие-нибудь полчаса

тьмой занавесятся – ужасом пыточным?


Вырву из тьмы на скрещеньи дорог

синенький скромный осенний цветок.

Как он мерцает в своей одинокости!..

Утром опять заалеет восток.

С ветки сорвётся последний листок.

Хватит на всех и любви, и жестокости.


2. 

Лесное озеро замёрзло.

И по зеркальной глади льда –

поверьте! – кот учёный ёрзал.

Под носом рыбка. Но – беда:

коту никак не расцарапать

заледеневшее «стекло».

И смех, и грех, едрёный лапоть!

Мороз! Коту не повезло.

И полыхает у котяры

зеленожёлтых глаз пожар.

Оголодал, видать. Недаром

из Лукоморья убежал.

Куда ни кинься – сплошь преграды.

И сказки кончились давно.

Златую цепь спилили гады,

и дуб спилили заодно.

Худющий, голодом кручёный

(не жаль ему когтей и лап),

добычу ищет кот учёный

и от людей бежит стремглав…


Воспел бы я в стихах и в прозе

прогулки в лесополосе,

но мёрзнет муза на морозе,

да и слова застыли все.


Лёд отражает облака.

А снега нет ещё пока.


3.

Лесное озеро оттаяло.

И по зеркальной глади вод

со мной на лодочке Наталия,

как лебедь белая, плывёт.


И вслед за лодкою по озеру

плывут, качаясь, облака,

а мой ровесник Сашка Прозоров

зовёт к костру издалека.


Мы молоды, нам делать нечего.

Какой-то тайны ждёт душа.

Мы здесь останемся до вечера,

сиренью сорванной дыша.


И пусть подружки наши юные,

прикрыв платком стыдливо грудь,

увидят, как дорожки лунные 

перетекают в Млечный Путь.


И наша юность не кончается.

За плёсом ухают сомы.

Созвездья в вечности качаются.

И лес. И озеро. И мы.


ВСЮДУ И ВСЕГДА

Трещина в асфальте,

сквозь неё – трава.

Душу не печальте – 

всюду жизнь права.

Голубем беспечным

вырвется из рук…

Я умру, конечно, –

Подрастает внук.

И Земля с орбиты,

говорят, сойдёт,

но в ветвях ракиты

соловей поёт!

И погаснет Солнце

через тыщи лет,

но горит в оконце

доброй веры свет:

душу не печальте – 

жизнь всегда права…

Трещина в асфальте,

сквозь неё – трава.


* * *

Прогулки в одиночестве прекрасны.

Сквозит предзимок в лесополосе.

Я знаю – оправдания напрасны

за то, что жил не так, как жили все.


Я не монах, чей подвиг непреклонен,

не деспот я, чей грех непоправим.

Я счастлив был, когда купался в лоне

земной любви, отнюдь не херувим …


Судьбы страницы распечатай, принтер,

чтоб – от и до, а не – от сих до сих…

Меня Господь провёл по лабиринтам,

и я стихами рассказал о них.


ИЮНЬ

В нашем городе запахло

свежескошенной травой.

Даже бомж, седой и дряхлый,

сладко крутит головой.


Солнцем дни его богаты,

много лета впереди.

Все печали и утраты

спят до осени в груди.



БЕРЁЗЫ

По закамским лугам проскакал я верхом,

зрячим сердцем увидел (что может быть проще?) –

два десятка подружек взбежали на холм

и остались там белозелёною рощей…


НАЗВАНИЯ

Осень придёт – журавлиную грусть

с неба услышим.

Верхняя Уча и Нижняя Русь

под Мамадышем

нас по тропинке в грибные леса 

молча проводят,

словно жар-птицы, вокруг чудеса

захороводят.

Это берёзы, багряный пожар

листьев летящих…

Родина – Господа смертному дар.

Верный – обрящет.

Скоро и мы журавлиную грусть

в небе продышим,

Верхнюю Учу и Нижнюю Русь

под Мамадышем

чтобы увидеть…


19 МАЯ

И распахнутся двери,

в них сын, как ясный свет.

Я сам себе не верю:

Серёжке двадцать лет?


Шагну навстречу вёснам

и сына обниму.

И внучка с криком «Крёстный!»

уже бежит к нему.


Родню лучистым взглядом

окинет наш орёл

и с мамой Катей рядом

усядется за стол.


И вот – сирени майской

букет в её руках.

И благодатью райской

повеет сразу – ах!


Гуляет честь по чести

семья в конце весны,

коль день рожденья вместе

у сына и жены.


Гуляй, моя отрада,

в высоком терему,

ведь спрашивать не надо,

где я кафе сниму –


Стоит, как на картинке

(играет солнце в нём)

на берегу Челнинки

наш деревенский дом.


Вприсядку гости ловко

запляшут – ух, держись!

Благослови, Орловка,

мою семью на жизнь!


Гармошка с переливом

волнует кровь, звеня.

Запомните счастливым,

пожалуйста, меня!


* * *

                             Рамилю Сарчину

Скворцы несут дыхание весны,

листает ветер мартовские святцы.

Вам снятся эротические сны?

И мне они, представьте, тоже снятся.


Что – возраст, если песней молодой

мир удивить по-прежнему охота?

Смотрите – солнца лучик золотой

уж распахнул небесные ворота.


За солнцем вслед пожалует апрель,

и на лесных проталинах под вечер

зажгутся голубые, словно гжель,

подснежников мерцающие свечи.


Придёт и Пасха. Молодой звонарь

на колокольне свяжет воедино

небесный купол и земной алтарь

и благовест услышит вся долина.


И мне светло в предчувствии весны,

и вновь в груди желания теснятся.

Вам снятся эротические сны?

И мне они, представьте, тоже снятся.


* * *

Как небесные птицы в полёте,

были песни твои хороши.

Забывалось томление плоти

под высоким томленьем души.


Помнишь, вместе летели над бездной

и не видели сверху её?

Над грехом и над родиной бедной,

где глумилось жульё, вороньё.


И казалось, что нас не догонишь,

что под облаком нету преград.

Мы любили друг друга – ты помнишь?

Нет. Забыла. А песни летят…


 * * *

Я ловлю в отгоревшей зарнице

дальний отблеск былого огня.

Перелётная певчая птица,

как живётся тебе без меня?

Белым снегом в бессонные ночи

возвращается в мир красота.

Слышу песню про карие очи – 

мне знакома мелодия та…

                    

* * *

Музыку нашу ни мужу, ни другу

не передашь – загалдит вороньё.

Я не пустил твоё имя по кругу – 

не разбазаривай имя моё.

Лучше забудь то, что я не забуду.

Мы расстаёмся уже навсегда.

Музыка наша, подобная чуду,

не повторится нигде, никогда.


* * *

После страсти жизнь кажется пресной.

Я уже ничего не хочу.

и умру. И, конечно, воскресну.

И за ангелом вслед полечу.

Мне открылось – к земному порогу

подступая, не бойся пропасть.

Мне открылось – и к Господу Богу

поднимает великая страсть.


* * *

Сентябрьское солнце восходит в зенит.

На пашне струной паутинка звенит.

И всем обещает осенняя Русь

короткое счастье и долгую грусть.

8.12.12


* * *

Я любил тебя другую.

Я по той, другой, тоскую – 

невозвратной, дорогой…

А тебя, когда ты рядом,

молча спрашиваю взглядом – 

а была ли ты другой?

7.12.12


* * *

Хошь – баш на баш – 

злых слов кутерьму?

Придёшь и дашь,

а я не возьму.

Война? Война.

И слёзы, и кровь…

А всё она – 

паскуда-любовь.

26.11.12



наверх

 

<<< назад

 

(Отечество)

 

ГРАЧИ  В  НОЧИ

 

Шестой сборник

 

 

НЕПОСТОЯНСТВО

 

Нет ничего прекраснее небес

Днём августовским,

ночью ли ─ неважно!

Взгляни на это чудо из чудес

И в мыслях вознесись

в него отважно,

Как в вечность, как

в незнамость бытия,

Неведомость, несказанность

пространства,

Непознанность того,

что жизнь твоя

Лишь теплится на вере в

постоянство…

Непостоянство даже в шестьдесят

Затылок колет, как стилет осиный,

Непостоянством гены голосят

С постылым дребезжаньем

клавесинным.

И странно, что с годами

 звон страстей

Сильней становится

от хрупкости неверной,

От мудрости, безмерно благоверной,

И от беззубости любителя сластей…

 

 

СХИЗМА

 

И мы, и мы, как древний тот, ─

Мы тоже Богом избранный народ.

Но отчего же мы живем,  как свиньи,

В плебействе утонув скотиньем?

Нас не страшат ни мор, ни недород,

Мы, как птенцы свой клюв,

раззявливаем рот,

И полупереваренные мухи

В нем канут, чтобы

вдруг от голодухи

Не совершился жизни укорот.

У нас талантов полный перебор,

Но не купить на них

и табаку понюшку,

Любой Ванек ─ Ван Гог,

Жорж Санд ─ любая Нюшка,

А мир вкруг нас

растит глухой забор…

 

 

СУБЛИМАЦИЯ

 

Я описатель городских пейзажей,

Убитых улиц, смрадных площадей,

Фасадов под коростой  склизкой сажи

И ликами теперешних вождей.

Бытописатель я ─ и что же с этим делать,

Куда уйти от темы возрастной? ─

О соловьях последний раз отпелось

Давным-давно забытою весной.

 

Все важно ─ если вовремя, и, право,

Смешно гундеть о розах и любви,

Когда вкруг «фейса»  белая оправа

И челюсть из пластмассы ─ се ля ви!

И все же где-то там под слоем жира

Култыхает пожизненный насос,

Что символом любви слывет у мира

И у меня, конечно. В чем вопрос?

 

Приятно вспомнить то, как у подноса,

Сверкающего надо мной в ночи,

Я на плече округлом хлюпал носом,

А после вирши сладкие строчил.

Всему своя пора: очарованье

Очей прошло, к чему ля фам шерше?

Смешнее нет любовного старанья,

Когда важнее думать о душе.

 

А посему пишу о бытовухе ─

Ведь должен же вещать о чем-то я:

О розе грех кропать под легкой мухой,

А под тяжелой ─ грех про соловья.

О них накрутят миллионы стансов

Сто сотен поколений школяров,

А мне обрыдли чувственные трансы

Вослед либидо разных колеров.

 

 

ПРЕДВЫБОРНОЕ

 

Народец мой, скажи мне,  чё те надо?

Кто должен быть роднёй тебе сейчас? ─

«Нугойный сникерс-пиккерс» 

в шоколаде,

Что белозубьем над страной лучась,

Готов под старой крышей

(зри ─ программой)

Разизослаться,  расстегнув портки,

И навзничь вывалить на диараму

То, что не стоит зажимать в тиски?

Быть может, виноват

в том наш генезис?

Мы варвары иль Рюриковичи?

От чьих кровей

бушует в жилах «крейзи»

Как в пьяной, так и в трезвенной ночи?

Непредсказуем наш характер ─

вот в чем дело! ─

Мы в состоянии аффекта навсегда,

И потому нас вечно и умело

ВзЛОХмачивют всюду без труда.

 

 

 ЗАБЕССОННИЦА

 

Мысли свои выдираю опять,

Словно плотву из заиленной сети.

Возраста струг не покатится вспять,

Хоть ты кормило сломай на рассвете.

 

Ночи все дольше, а дни, как часы:

Только очнешься от мути бессонья,

Вновь за окошком безродные псы

Воют  на лик поднебесной персоны.

 

Что же мне делать с душою больной,

Незакаленному в праведных битвах

С миром, что рядом со мной, за стеной,

Не отбелённой от крови в молитвах?

 

Так и пройду я, как конь в поводу,

Версты последние сбоку от Храма,

Только бы мне не накликать беду,

Ту, что покроет мой гроб

черным срамом.

 

 

 ОДИНОЧЕСТВУ

 

Как обращаться к Вам? ─

Ваше Величество?

Или пониже чуть:

Ваше Высочество?

Числитесь Вы

в единичном

количестве

И прозываетесь Вы ─

Одиночество.

Счастье великое

хоть на немножечко

Мне оставаться вдвоем

 с чайной ложечкой,

Несправедливо

по утру забытою

В чашке, от кофе

еще не отмытою.

Ваше Величество!

Ваше Высочество!

Ну, подарите же

ус-по-ко-ение

И озарите мне

душу пророчеством

Или же светлым

небесным знамением!

      

 

ГРАЧИ В НОЧИ

 

Что-то рано примчались в мою слободу

В этот год беспокойные орды грачей.

Неужели они предвещают беду

Накануне разбрызга весенних лучей?

Фатализм мне не свойственен, но иногда

Вдруг в башку заполошную стайкой примет

Залетает непрошенная ерунда

И своим мельтешением застит мне свет.

Знаю то, что уныние ─ признанный грех,

Знаю то, что накаркивать горе грешно,

Знаю то, что наш грач ─

не дурной пустобрех,

Знаю все, но опять ─ это самое «НО»,

И резинкой его не сотрешь ты с листа,

И в стакане его не утопишь никак,

И вползает за ним внутрь меня пустота ─

Невесома, по сути, но ─ НО нелегка.

Может быть, Иоанн, то, что ты предсказал,

Этой ночью начнется иль чуть погодя,

И не зря стаи черных грачей нанизал

Март бездушный на жесткие струи дождя?                  

Я не верю приметам, волшбе, колдовству,

Я страшусь лишь Того,

  Кто был, есть и грядёт.

Я страшусь, но, увы, моему естеству

Очень хочется знать,

что же ТАМ меня ждет?

 

 

ФАЛЬШЬ

 

На столе у сродницы моей

Веточка струится, занимая

Места столько, что уж рядом с ней

Блюдца не поставить ─ точно знаю,

А в серванте ─ весь ассортимент

Фабрики под брендом

«Гусь хрустальный»,

Не изведавший, хоть на момент,

Той струи, которой изначально

Должен был служить в застольях и

Пламенно сиять под канделябром,

Но ни разу родичи мои

Не соединили рюмок храбро.

Цело все, что приобретено

С самых первых дней

совместной  жизни.

Пить-то пили водку и вино,

Но из тары, принятой в Отчизне.

Подошел к столу однажды я

И листочек тронул инстинктивно…

«Боже правый!» ─ Веточка моя

Из того же, что презервативы…

Точно так же вот при свете мы

Излучаем святость перед миром,

Ну а в душах прячем царство тьмы

Со зловоньем выгребных сортиров…

 

 

10 МАРТА

 

Над городом ни облачка с утра.

Весна с улыбкой входит

в Пост Великий.

Ужели снова в мир пришла пора

Спасения от смуты многоликой,

Что, осыпая кучами трухи,

Нас держит, ни на миг не отпуская,

И умножает тяжкие грехи,

И вечное унынье предрекает?

В безбрежье неба утопив глаза,

Я радуюсь от мысли той, что скоро

Прокатится весенняя гроза,

Омоет мир от тления и сора,

И скоро мы внесем

в наш храм родной

Пучочки веток вербы опушённой,

И скоро мы Неделею Страстной

Причастие воспримем отрешённо.

И скоро одарит Спаситель вновь

Всех нас своим чудесным

Воскресеньем,

И мы с мольбой, с надеждой

во спасенье

Вольем в себя Вселенскую Любовь!

 

 

ЗАВИХРЕНИЯ

 

Безмерно неуверенный,

Растерзанно-растерянный,

Путем, сто раз проверенным,

от дома к гаражу

Приполз и на сидении

В полнейшем обалдении,

В безмолвном отупении,

закаменев, сижу.

К чему с машиной

смёрзся я?

Ужели, чтоб за верстами

Погнаться в стоеросово-

взбурлившемся пылу

По странной воле случая,

Сомненьями не мучаясь,

Вслед за плакучей тучею

к незнанному селу,

К незнаемой речушечке

С оборкой пенной рюшечки,

Что баюшки-баюшечки

поёт себе волной ─

Прибойно-неразбойною,

Раздольно-неизгойною

В предутрье лета знойного,

а, попросту, ─ весной,

Чтоб в этом незнакомии

Уснуть, смиряясь с истомою,

В безсловном безусловии

Рассеюшки родной?

 

           

РЕАНИМАТО-

ЛОГИЧЕСКИЙ

ТРИПТИХ

 

1.

Толку что  давать сейчас оценки

Тем, кто не добрался до высот,

Не толкнул спиной

расстрельной стенки

И не измарался, как сексот,

Не стремился

в диссидентство

взвиться,

Только б от правителей страны

Не мытьем, так катаньем добиться

Права въезда в царство сатаны.

 

 2.

А теперь позорно стало русским

Зваться, оставаясь на Руси,

Здесь, ─ не в дальнем

Прибалтийстве прусском,

Инородства досыта вкусив.

Здесь, в любой

деревне «суверенной»,

Не дают по-русски рта раскрыть

И в труху латиницы надменной

Тщатся нашу Азбуку зарыть.

Толку что от смены «государей» ─

Вновь они за-Путают  страну,

Ерунду в мозги народу впарят

И в свой дом запустят сатану.

 

3.

Ни к чему мечем рубить Россию,

И без войн она занемогла,

Изнутри прогнив, утратив силы,

Словно шлюха, на спину легла.

Под подушку затолкав заначку,

Спит «медведем» тощим до весны

И, раскрыв беззубый рот, подачку

Ждет от сутенера-сатаны.

 

 

ВЕСЕННИЙ ДИАГНОЗ

                                        

Что делать мне с расколотой душой,

Ни с чьей-то там ─ 

                         с моей, моей, родною,

Теряющей осколочки  весною

И потому не очень уж большой?

Не исключенье я.

Любой из тех,

Кто посвящает жизнь

стихосложенью,

В раскол ввергает душу

иль в сожженье,

Не ведая, что рядом бродит грех…  

К врачу идти?

Нет! Дудки!

Как-нибудь

Я сам собрать осколки попытаюсь.

Страстной неделей

Господу покаюсь

И снова покачусь в годичный путь.

Христос поможет мне

Пасхальным днем,

А вслед за ним

в другие дни и ночи

Сложить из тех осколков

сотню строчек

И запалить их сладостным огнем.

 

Шизофрения (греч.) ─ расколотая душа

 

 

ВСЁ КАК ВСЕГДА

 

Что означает «восхождение души

к вершинам горним»,

Кто ответить сможет?

Любой из нас само собой грешит,

ханжит,  бесспорно,

И неправду множит.

Что делать, коли было так всегда,

С момента первородья ─ от Адама?

Мы лжем самим себе, и, как вода,

Стекает фарисейство в лоно срама.

Что движет нами в поисках себя

Среди самих себе

по плоти равных:

Равно беспутных

и в пирах заздравных,

И в горьких днях,

когда орём, скорбя?

 

Душа! Душа!..  Не знаем ни шиша:

Ну что ж ты за субстанция такая!?

То бьешь  набатом и, не умолкая,

Ведешь на подвиг,

смертью не страша,

А то вгоняешь в ужас только тем,

Что заключаешь

в узкое пространство

Формаций непотребных и систем,

Вдруг всплывших

из болота постоянства.

Что означает восхождение души,

А, может, и паденье? ─ Неизвестно…

Всю жизнь вверх ─ вниз

Сквозим в трубе отвесной,

Внутри себя

глас Божий заглушив.

 

 

 ПРОЩАНЬЕ  С  МАЕМ

 

Огромные чугунные шары

Илья катает по небесному бильярду.

Уходит май без солнца, без жары,

Измазав ноги в мерзо-вязкой барде.

О, лето, лето, жду тебя давно ─

С момента первой звени соловьиной!

Пусть холодно, но, растворив окно,

Вгоняю взгляд свой в волжскую равнину:

Нахохлившись под пленкой, рыбачок

Уставился на пляшущую пробку,

К пружине нервов прицепив крючок,

Ждёт от лесы толчка поклёвки робкой.

Вновь огненным киём

Илья шары катнул

По синему сукну

в глобальной «пирамиде»,

И долго не стихал в округе тяжкий гул,

Подобно незаслуженной обиде.

 

 

ШЕСТОЙ ТЭТЮД

К ШЕСТОМУ ИЮНЯ

(2008 год)

 

Июнь дождем полил

свой день шестой,

Открыв двухсотдевятый год

рожденья

Того, кто каждый вздох

в стихотворенье

Облёк, омыв его

словесной чистотой.

И мы в свои,

в иные времена,

притопали

привычно

пообщаться,

В подбронзье с микрофоном

покачаться

В ту дату, что пока ещё  нужна.

«Ну что ж, покеля,

чао, Наше Всё!», ─                  

Мы льём в пластмассу не «Аи»,

прости нас снова

За то, за то, что ныне

русским словом

Увы, увы, Россию не спасём…

 

 

23 ИЮНЯ

                                                  

Сегодня дата ─ Та-та-та-та-та ─

Прошила очередью пулеметной

Отрезок, равный возрасту Христа,

От жизни прошлой ─

юной, быстролётной.

Не виноват июнь тот, но опять

Мне давит на мозги беда былая,

И реверсирует мне годы вспять,

Злодейски ухмыляясь, память злая.

Плачу, наверно, я за все за то,

Что нагрешил за три десятилетья

В начале жизни, лёгкой и пустой,

Такой, как меж глаголов междометье.

 

Я не боюсь ухода в мир иной,

Уверен в том, что будет там не хуже:

Не замерцает аритмия в зной,

Протез мой не потонет в грязной луже.

И вспыхнет всё, когда «Да будет свет!»

Я вякну как-то просто так, по пьяни,

И не пошлёт никто меня в ответ

Подальше, мать при этом не помянет.

И не придется там ни о жратве,

Ни о питье задумываться вечно, ─

Хватну нектара рюмку или две,

А в закусон ─ амброзию, конечно.

Но, главное, ─ ни валенок, ни шуб,

Ни авто-мото-вело-спорто-фото,

Ни ноутбуков, ни мобилотруб,

Ни лжи междулюбовной до икоты.

 

Сегодня дата ─ Та-та-та-та-та ─

По новой траектории расчетной

Ударит очередью пулеметной…

Но покороче возраста Христа,

А вот насколько? ─

Мне не подотчётно.

 

 

ГЛАГОЛЬНАЯ

РИФМА

 

Я дышу и чего-то пишу,

Вслед ушедшим рукой машу,

К шалашу вечерами спешу,

Где обычного чаю прошу.

Точно так вот и завершу

Все дела, что с собой ношу.

Если даже и нагрешу,

Душу подлостью не иссушу!                           

Шу-шу-шу!

Шу-шу-шу!

Шу-шу-щу!

 

 

    СНОВА О БОЛЯЧКАХ

Я все время начеку,
Пью пол-рюмки коньяку,
Так как с красного сухого
Хочется вина другого.
Стих сей ─ просто импровиз,
Опускаю очи вниз
И, стесняясь, вам покаюсь ─
О спиртном лишь заикаюсь,
А моторчик, тут хоть плачь,
Начинает гонку вскачь…

Так что лучше коньячок ─

И к супруге под бочок.

 

ВОСПОМИНАНИЯ 

О

ПИЦУНДЕ

 

Я глотаю коктейль

из хининных брызг

И терпкого хвойного меда

пицундской сосны,

Я смотрю в беспредельность

бирюзово-

сине-

фио-

лето-

летнего

полога,

Перетекающего вверх по гиперболе

в голубую бездну,

замыкающую фосфорическим

сводом мое зрение, ─

Зрение мира ─ Мировоззрение

в одной гамме цвета

только сегодня

потому,

Потому что сегодня мне хорошо,

И не хочется знать,

будет ли завтр

 

 

БЛЮЗ

АВГУСТЕЙШЕМУ

МЕСЯЦУ

 

Что ни год, приходит август

И насвистывает мне в окно

Любимый блюз, что в радость

Мне стал давно.

 

Я хочу, чтоб листопады

Золотили небо в эту ночь,

Разлуки, боль, разлады

Исчезли прочь.

 

Что ни август, что ни лето,

Ну, к чему опять копить печаль,

Сквозь желтый лист к рассвету

Смотрю я в даль.

 

Раствори, моя надежда,

Пеструю калитку хоть на миг

К тропинке той, что прежде

Венчал родник.

 

Здравствуй, месяц мой лиловый,

Мне опять сегодня повезло:

Укроет год мой новый

Твое крыло.

 

 

НОЧЬ

 

Вновь Казань, укутав плечи

в кашемировую шаль,

Проводила желтый вечер

в затухающую даль,

Прикорнула ненадолго,

в беспокойстве

хмуря бровь,

И затихла вместе с Волгой,

в думах опечалясь вновь.

Что-то рано холодает,

непогодит  в этот год.

Что нас в зиму ожидает:

радость или цепь невзгод?

Только грех

 впадать в унынье

даже древним городам,

Дождь, что в грусть

вгоняет ныне,

даст весною

жизнь садам.

А потом согреет лето,

будет всё, и всё пройдёт.

Спи, Казань, а луч рассвета

пусть немного подождёт!

                                                                                                                          

 

FINITA  LA  COMMEDIA

 

Что за выходки такие

у судьбы!

То вдруг гульбища лихие,

то гробы,

То закатов и рассветов

алый всплеск,

То любови без ответов,

как бурлеск.

Сразу вслед

за страстным стоном ─

горький плач,

И бессчётна вереница неудач.

Глядь, а жизнь уже

промчалась  вскачь,

И занес топор со звоном

твой палач.

 

 

ОСЕННИЕ

ПРИЧИТАНИЯ

 

Что опять со мной

в дни осенние?

Растворяюсь я в настроении,

Вязну в сплине

онегинском,

муторном,

Переслоенном

 и запутанном.

Не течет во мне

кровь дворянская,

Итальянская или испанская.

Я простой мужик

неотёсанный,

И башку мне

не пучит

вопросами

Демография,

мат. аналитика,

Демократия, блин,

и политика.

Смыл остатки

любовной

паточки

И не вакшу давно заплаточки

На ботиночках и перчаточках,

Лишь считаю годов остаточки.

На людей смотрю

и не вижу в них

Ни возвышенных,

ни приниженных.

Усреднённы мы и разжиженны,

Под гребёнку одну острижены.

Не рождаются, видно, гении

В обесточенных поколениях.

 

 

ДОРОЖЕНЬКА

 

Убрала ночная зоренька

Золотой тафтой дороженьки.

Выходи, краса, из горенки ─

Подкатил на тройке суженый,

Он в сторонку чужедальнюю

Увезет тебя к свекровушке,

А фату твою венчальную

Бросит наземь перед стужею.

 

Убрала ночная зоренька

Золотой тафтой дороженьки.

Не спеши, краса, из горенки,

Удержи у двери ноженьки.

Бубенцы нетерпеливые

За воротами дубовыми,

Не спеши, душа счастливая,

В путь за черными обновами.

 

Убрала ночная зоренька

Золотой тафтой дороженьки,

Что кандальники-невольники

Проторили в даль острожную.

Не дари напрасно, девица,

Ты себя пути обманному,

Пусть впустую он расстелется

Вслед за дымкою туманною.

 

 

СТАНСЫ

 

Недвижная белеет даль.

Ни ветерка над спящей ивой.

С надземной дымкою ленивой

Слилась небесная вуаль.

 

Так тихо, что шаги твои

Узнал я за версту от дома,

Хоть ритм, до боли мне знакомый,

В морозной музыке двоит.

 

Но вот регтайм шагов затих,

Дав полудневный отдых насту,

Из двери белый выдох:

«Здравствуй!»…

И ─ Новый год, и ─ новый стих!

 

 

С ДОБРЫМ УТРОМ!

 

Восстав ото сна, припадаю Ти, Блаже,

И вопию Ти, помилуй мя!

Ты только знаешь, но не подскажешь,

Чем одарюсь я в течение дня.

Что там за дверью? ─ Завеса метели,

Или же солнечный лучик шальной

Дымку морозную скинул с постели

Стылой дороги, простудной, больной?

Может, чуть раньше поры календарной

Стукнет сосулькой по шапке весна,

И, проскользя по ледянке обманной,

Я распластаюсь, как в лунке блесна?

Что бы сегодня со мной не случилось, ─

Дело второе, коль снова меня

Завтра разбудит Всевышняя милость,

Колоколами  в душе прозвеня.

 

 

ПЕСЕНКА

     

В мой июльский день,

день ромашковый,

Всё хлопочет пчёлка над кашкою,

Замочило стол зелено вино,

Знать, не к радости мне дано оно.

 

За стеной трень-бренье цыганское

Дребезжит занудью шаманскою,

В трёх аккордах скручено в жгут оно

И тоской моею запутано.

 

Высыхай, скатёрка плешивая,

Замолчи, гитара фальшивая,

Я хочу, чтоб песенка пчёлочки

Протекла в оконную щёлочку.

 

Я хочу, чтоб сладость медовая

В дом ко мне влилась

жизнью новою,

И чтоб небо светом фисташковым

Засияло в день мой ромашковый.

 

 

 ПОРОЮ…

 

Порою я грущу напрасно,

Уставившись в окно иль точку на стене…

Живу себе, живу, уж то само прекрасно,

Что на земле ─ не в ней,

Не в вечном хладном сне.

 

Порою ярюсь я без видимой причины,

Скриплю обломками зубов своих,

А слабый пол меня не как мужчину

Уже воспринимает,

А как стертый штрих.

                                                 

И что ж теперь? Удариться об стенку

Тем местом, где вертелся сонм идей…

К чему, зачем? ─ Обычной пересменкой

Сменяются эпохи.

Что там жизнь людей!..

 

 

ЗАГОВЕНЬЕ

 

Когда креста нести нет мочи,

Когда тоски не побороть,

Мы к небу поднимаем очи,

Творя молитву дни и ночи,

Чтобы помиловал Господь.

       К.Р. (1899 г.)

 

Я, как и все, свой крест с рожденья

Несу, но, да простит Господь,

Порой по воле провиденья,

Порой, увы, без принужденья

Бесстыдно ублажаю плоть.

 

И оттого всё тяжелее

Лесина давит на меня

Час от часу, и всё труднее

Хребет свой не сгибать под нею,

Особенно на склоне дня.

 

Творя молитву поздней ночью,

Мирскую мысль гоню я прочь,

Но уходить она не хочет,

В подкорке истово хлопочет,

И мне становится невмочь.

 

Тоской раздавленный, с рассветом

Ползу к родимым образам:

«О, Господи, ну где Ты, где Ты?

Услышь и помоги советом,

Пролей прощения бальзам!»

 

 

ПАРАДОКС

 

На стезе православной

Всё расписано точно:

Пороманно, поглавно,

Поабзацно, построчно.

Грех нам знать, как там будет

Через год или завтра, ─

Всё вершит в наших судьбах

Всесоздатель и Автор.

 

Что гадать о причине ─

Финка или чахотка?..

От рожденья к кончине

Вектор вычислен чётко ─

У кого он короче,

У кого он длиннее ─

Все придут к темной ночи,

Вечный путь лишь за нею.

 

Захандрил я немного

После долгой беседы

С кардиологом-докой

И палатным соседом.

Вместо тягостных стонов         

Мне бы только услышать           

Вновь Пасхальные звоны           

Над больничною крышей.  

 

 

Памяти поэта

Сергея Малышева

             

ШУТИНКА

С ГРУСТИНКОЙ

 

Я похандрил весною нынче,

В больнице месяц оттрубя

С бесплатной кашею привычной,

С немалой пользой для себя:

Ботинки в слякоть не топились,

Не капал дождь за воротник,

Потоки из ноздрей не лились

И вирус на подходе сник.

Но, что касаемо мотора,

То тут сплошная фигнятень:

Увы, увы, стучит не споро,

В предсердии запрятав тень;

Под ушком тромб повис, вражина,

Трепещет полускисший пульс, ─

Знать, порасслабились пружины…

Ну что ж, забудем горький вкус

У сладострастного напитка,

И лишь напомнит под укол

Амбре от ваточки с пропиткой,

Что от него пошел раскол,

Распыл, развал, разброд, шатанье

И скандалюзная мура.

Но сладостны воспоминанья…

Et cetera, et cetera!

 

 

СЕДЬМОЙ ЭТЮД

к  210- летию со дня рождения

А.С. Пушкина                                                 

(2009 год)

 

Любуюсь чудной панорамой,

Что дарит мне моя Казань

В пространстве за оконной рамой,

Венчая утреннюю рань.

Сияют Кул Шарифа стрелы

Лазурью над чалмою белой,

И томно волжская волна

Потягивается со сна.

Весь город словно на ладошке,

Чиста, незамутненна даль,

Вот если б только не печаль,

Что душу мне ожгла немножко.

«Куда, зачем стремлюся я?

Что мне сулит судьба моя?»

 

А, впрочем, что за безобразье

Грустить уже в начале дня,

Зациклясь в двухсотлетней фразе,

Чужими мыслями звеня.

Стрижи зацвенькали в полметре        

От моего лица, и ветром

От шалых крыл смело листок

С десятком строк, как лепесток

У отцветающей фиалки,

И взмыли пулей в небеса,

И завертели чудеса,

Играя в ангельские салки.

«Так уносились мы мечтой

К началу жизни молодой.»

 

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

 

Застоялись мозги, 

И не держится в пальцах перо,

Мысли плавают

В сальной заиленной жиже.

Мне как будто бы кто-то

Прижарил  тавро

Принадлежности

К бездарям полным

И смылся бесстыже.

Я мотаюсь по хате

Бесцельно, сшибаю углы

Иль сижу истуканом,

Взор впялив в дисплей монитора,

И словищи сползают с него

Квадратично круглы

Хаотично,

Бессвязно,

Лениво,

Не споро.

Как развеять и чем

Эту злую хандру,

Как засесть за плетение

Виршей простых и родимых,

Как пропеть новый стих

На веселом поэтьем пиру,

Вырвав лиру из пасти

Тоски нелюдимой?

Помоги мне, Господь,

Вновь вернуться

На круги своя,

Дай глоточек испить

От любви твоей, Отче!

Укрепи душу мне,

Чтоб успела она, не тая,

Рассказать обо всем,

Что сегодня судьба

Напророчит.

 

 

65й  АВГУСТ

 

Всё! Листья завихрились над шоссе,

И дождик мелкий, как тумана дымка,

Висит над лобовым стеклом

И над душою, оплакивая лето.

Вдали мерцают томно фонари попутки,

Что медленно ползёт…

Я сбрасываю газ… Куда теперь спешить?

Мобильник-сирота

Ненужным прибамбасом

Валяется на рядошном сиденье.

Не пикнул и разок за целые полдня,

Бездельно разряжая батарейку.

 

Не зря седьмой десяток мужика

Считается довеском к прошлой жизни,

Как завалявшийся за сутки на прилавке

Кусочек низкосортной колбасы,

Подложенный в пакет торговкой ушлой.

Его уже никто не будет есть,

Он проваляется до срока в морозилке,

Потом его, брезгливо поперхнувшись,

Проглотит мудрый мусоропровод.

Какой же дряни он не наглотался

И терпит по обязанности это,

Как терпит наша Матушка-земля

В себя людскую нечисть принимая,

Которую закапывают рядом

С достойными мужами под гранит

И мрамор с вензелями золотыми.

 

Да что это со мной?  Прости, Христос,

За мысли тёмные, греховные и злые,

Навеянные сам не знаю чем.

Причём здесь непогода

Или август?  

                                      

 

ПОДАРОК ОТ  ОКТЯБРЯ

                         

Вскочив с постелей вслед за кисеёй

Туманной дымки, спутницы рассвета,

Ловя посланье тёплое от лета,

Мы на Лебяжье ринулись семьёй.

 

В багажнике мешочек с угольком,

Складной мангал, другие причендалы,

Жена с сестрёнкой бедрами зажали

Кастрюльку с тем, что будет шашлыком.

 

Слезится сок прозрачный под шампур,

И капает, шипя на пыл от древа.

Готовлю сладострастие для чрева

В зелёном храме, словно Эпикур.

 

Октябрь, сквозь середину проходя,

Нам подарил вдруг вёдренный денёчек,

И мы, расставив яства на пенёчек,

В честь солнышка съедим их до дождя.

 

 

ПРОХОЖЕЙ

 

О, Боже мой! Откуда вы берётесь?

И почему не тридцать лет назад?

Но всё равно Вы мною воспоётесь

За то, что радостью зажгли глаза,

За то, что сердце сделало попытку

Рвануть от надоевших аритмий,

Вдруг вспомнив сладостные пытки…

Спасибо, незнакомка, mon ami!

 

 

Памяти

Виля Мустафина

                                                                  

РЕКВИЕМ

 

Сорокоуст последний отзвучал,

Вошла душа в Ворота Горних весей,

И в Светлый день начала всех начал

Он не воскликнет нам:

«Христос воскресе!»

Не прозвучит его негромкий бас

Среди гудения джинсовых поэтов,

И не окурит больше дымом нас

Бычок, воткнутый в корпус от брегета.

Он не вперит уже в восторге взор

На чудо в самовязном свитерочке,

Несущее всенесусветный вздор,

Новорождённый

в столбиках и строчках.

Он не обнимет больше никого

В порыве чувств,

нахлынувших нежданно,

И не всплескнёт восторг из уст его

Незамутнённо, чисто, первозданно.

Ну, отчего мне всё больней терять

Тех, кто в награду

послан был Всевышним,

Бессмысленно, наверно, укорять

Судьбу и сетовать

на смерть излишне.

Когда-то все мы тоже отойдём

От лжи, тщеты,

бесчестья, суеблудья,

Но здесь пока мы,

здесь, и тайно ждём

Ухода в пустоту,

безмолвье и безлюдье. 

 

 

ПОМИНАЛЬНАЯ ПЕСНЯ

 

Что ты щуришься, разиня?

Что теребишь рукава?

Нет страны такой ─ Россия,
Есть больная голова.

Владимир Лавришко

 

Все поют здесь про очи синие,
Про поля в золотых хлебах,
Про страну, что зовут Россиею,

Про её пепелища, гроба,

Про народ, про его величие

Про бессмертную душу его,

Только прёт из прорех двуличие,

Сатанинское волховство.

 

Страстотерпица, пассионария,

Богоизбранная на миру,

Ты сгорела давно

синим пламенем

И истлела на синем ветру.

Обесцветились очи синие,

Утонула навеки в них грусть. 

Нет страны,

что звалась Россиею, ─

Разодрали Великую Русь.

 

  

ВОПРОС

 

Вы объясните, от чего свободны, ─
От мужа, от заботы, от любви?
Где в слове том, пардон,

посыл исходный,
Иль как там у французов,

Где la vie?
Свобода от ночного ожиданья,
Свобода от биения в груди,
От сладких грёз, от боли

от страданья,
От ревности, что, как набат, гудит?
Свобода в клетке

собственной квартиры,
В кабине сверхгламурного авто,
В разливе переполненного мира,
Где всё не интересно и не то?

Свобода от огня

в очах влюблённых

В час тайной встречи… 

Ты и здесь чиста?

Как хоршо быть необременённой

В одной из граф анкетного листа.

 

 

УТИНЫЙ  ДИПТИХ

             

Подорожная песня

 

Затянут затон ледяною фольгой,

По следу буксирного катера

Курчавится дым вперемешку с шугой,

Рисуя полоску фарватера.

Вдоль мели песчаной у ртутной воды 

Расселось семейство утиное;

Лететь не спешат, знать, не чуют беды,

Ползущей за снежною тиною.

Декабрь на подходе. Скорее на юг,

Прощайтесь с замерзшими гнёздами,

Бескормием зимним, жестокостью вьюг

И тьмой под холодными звёздами.

Вперёд, к жарким странам, еде дармовой,

К соляриям две-трети-суточным,

А там ─ ностальгия, и снова домой

Путём своим долгим, нешуточным.

Спасибо вам, утки, что не дал тоске

Я вбиться под сердце острогою,

Увидев ваш форум на рыжем мыске,

Последнем пред дальней дорогою.

Счастливого лёта, пернатый народ,

И светлого тракта вам млечного,

И чтоб не услышать у южных ворот

Вам грохот от выстрела встречного.

А я вас дождусь, коль, даст Бог, доживу

До встречи весеннего солнышка,

И, выйдя на берег, нырну в мураву,

В небесную чашу, на донышко.

И селезень сизый с подругой своей

Промчат над прибрежной осокою,

И только два кряка раздастся над ней,

И тишь поплывёт над протокою.

 

 

Встречная песня

 

Затон расползся.  На осколках льдин

С утра расселись парочками утки,

Кричат, переругались не на шутку,

Нарушив тихий зимний сон ундин.

 

Привет, семейка! Ладно ли прошло

Паломничество к чужедальним весям?

Я очень рад тому, что с вами вместе

Встречаю вновь весеннее тепло.

 

Вернулись все ли к старому гнезду

В затоне волжском, что у стен Казани,

Иль, может, кто в языческой ирзани

Остался жертвой на свою беду?

 

Что б ни случилось, не остановить

Ни  бег времен, ни птичьи перелеты,

И что там мелкие житейские заботы,

Когда в душе мечтаешь в небо взвить!

 

Не потому ли многие во снах

Порой  до старости вовсю летают…

А лед в затоне тает, тает, тает,

И первый дождь смывает зимний прах.

 

Ирзань ‒ капище, языческий храм

 

 

МОЕЙ ВАЛЮШЕ

 

Пришел последний месяц года.

Семейный праздник через день.

А за окошком непогода

И, как весной, капели звень,

С той разницей, что дождь в апреле

Подсвечен солнечным лучом,

А этот  сыплет еле-еле,

Журча негромко ни о чём.

 

В помине нету хрусткой тропки

На нашем вымокшем дворе,

Елозят люди в слизи топкой

В забастовавшем декабре.

Я знаю, грустно, дорогая,

Считать года, но вновь и вновь

В твой День рожденья возлагаю

К ногам твоим свою любовь.

 

 

ПОДЛУННОСЛОВИЕ

 

Эк, заогромадилась сегодня,

Округлилась лунушка в окне,

Лыбится всечеловечья сводня

И подмигивает хитро мне:

Дескать, как ты там,

бесплатный зритель

На восьмом кирпичном этаже,

Скис вконец,

смурной виршетворитель,

Что, не пишется, не мыслится уже?

Ты моей красы понять не можешь,

Для тебя давно я холодна

И на масленичный блин похожа,

Недожаренный, и от того бледна.

 

 

Ой, не пялься ты, иди на койку,

Влезь под теплый женушкин бочок,

Твой Пегас впряжен в чужую тройку.

Знай шесток свой, серенький сверчок.

Вот такие грустные мыслишки

В полнолунье, в пятничную ночь,

Теребят порой мое умишко,

И никак ни отогнать их прочь

 

 

ЗИМНЯЯ РЫБАЛКА

 

Навертели лунок рыбаки,

Мотылем обвесили мормышки

И уснули посреди реки ─

Рыбы нет…

Ни дна ей, ни покрышки!

Примерзает задница ко льду,

А поклевок как и не бывало,

Вперив очи в мертвую уду,

Студит сопли рыболов бывалый.

 

На людей обиды затая

За безмозглость,

непотребство в деле,

Волга-матушка, кормилица моя,

Вовсе на подарки оскудела.

 

Значит, дуракам и надо так,

Раз они там, где едят, ─ там гадят.

Удочки сворачивай, рыбак,

И шагай до дому, Бога ради!..

 

 

БЛЮЗОВОЕ МУРЧАНЬЕ

(шутка)

 

Я старый-престарый премудрый кот,

Я каждой вибриссой ловлю твой запах в ночи,

И волнительней он, чем твой чувственный рот,

Что-то твердящий зачем-то.

Ты лучше молчи-и-и!

Ты лучше молчи! Я люблю, когда ты молчишь.

Лучше молчи! ─  Коты не терпят резких звуков,

Мне приятна текущая мягкая влажная  тишь,

И я люблю тебя в ней ─

такая вот хитрая шту-у-ка-а!

Темнота зачернила твою седину, 

Ни к чему лондатон ─ это точно я зна-а-а-ю,

Я люблю тебя, слышишь, тебя лишь одну,

Только ты помолчи, помолчи, умоля-я-я-ю!

 

Я старый-престарый седой котей,

За долгие годы узнал я все то,

что ты ска-а-ажешь,

Ночью только мурлычат  

иль воют в порывах страстей,

Помолчи же, прошу, а не то я прома-а-а-жу.

 

 

ЦИФИРКА ЧУДНАЯ

 

Шестьдесят пять? Уже? И что ж? ─

Всего лишь цифирка чудная,

Что вовсе не бросает в дрожь, ‒

Я о себе давно все знаю.

 

Все прожитое ─ вдалеке,

Все настоящее мгновенно

Уходит в Лету налегке,

В подусье хмыкая надменно.

 

О будущем решать не мне,

Я крепко лишь в одном уверен,

Что столько времени в казне

Осталось, сколько Бог отмерил.

 

Быть может, не один годок

Еще потопать мне придется,

Пока скуется тот гвоздок,

Что в домовину мне забьется.

 

За радость и за боль мою,

За беспокойный путь мой крестный,   

За все, за все, ответив честно,

Творцу Осанну воспою! 

 

 

66й  АВГУСТ

 

Словно одеяло,

          Выцветшее к старости,

Небо полиняло

          На вершине августа.

Засыпает лето,

          Маятник качается,

Ноченька с рассветом

          Скоро повенчается.

Я сижу над строчкой

          И ссыпаю с пёрышка

На чело листочка

Черных буквиц зёрнышки.

И не в это лето,

          Может быть, затупится

Перышко поэта,

          Коль Господь  заступится.

Ну а нет ─ дороги

          Просто завершаются,

В траурные дроги

          И Пегас впрягается.

 

 

             

 

 

 

   

 

 

КАЗАНЬ-

ЯРОСЛАВЛЬ-

КАЗАНЬ

 

Отвалил теплоход от причала,

Забелил буруны за кормой,

Возвестив гулким басом начало

Турпохода из дома домой.

 

Здравствуй, добрая матушка Волга,

И прости уж за то, что тебя

Забываю порою надолго,

Зашиваясь в житейских скорбях.

 

Я младенцем на палубных досках

Первый шаг свой отмерил к отцу,

Нью-фанатику клёшного лоска,

Новорожденному штурманцу.

 

Сколько тысяч шагов я протопал

Вслед за этим шажком по земле,

Сколько времени даром ухлопал,

Чтоб сейчас возвратиться к тебе.

Этот миг, на подарок похожий,

Непредвиденный будничным днем, ─

Как любовь, что мне встретилась тоже

В пароходике малом твоем.

 

Волга-матушка, милая, здравствуй!

Здравствуй, вечная радость моя!

Знать, живу на земле не напрасно,

Коль волнуюсь, слезу не тая!

 

 

СОНЕТ

КО ДНЮ РОЖДЕНИЯ

Ф. Ф. Н.

 

Фигня ─ шестьдесят пять, Фарид! ─

Две загогулинки, виньетки, ─

Нам ни к чему метать монетки

Под крылья хитрых гесперид.

 

И каждый год дороже нам;

И чем их больше, тем прекрасней

Они, коль в обрамленьи счастья

Готовимся мы к вечным снам…

 

И то, что тянет нас  домой,

И есть хотя бы друг единый,

Что не нырнет тебе за спину…

И то, что к финишной прямой

Мы подошли не бобылями,

Гласит одно: Всевышний с нами!!!

 

 

 МУЗЕ

 

 Обнимая тебя, понимаю:

 Благодрен за солнечный свет,

 Тот, что даришь ты мне, дорогая,

 Посылая короткий привет.

 Что до сердца? ─ Болит понемножку,

 Видно, малость устало стучать

 Или чует, что скоро дорожка

 Приведет в бесконечность, как знать…

 Ну, а будни? Куда от них деться,

 Коль без них может праздник не быть.

 Твой привет так помог мне согреться.

 Вот подольше б ещё не остыть!..

 

 

СКОЛЬКО…

 

О, сколько было проливных дождей,
Меня ни капельки не промочивших,

Но до захлёбывания заливших

Всего в ста метрах от меня людей…

 

О, сколько песен мимо пронеслось

Не взволновав души, не прикоснувшись к уху,

И сколько мудростей мне не пришлось по духу,

И сколько радостей познать не довелось…

 

О, сколько женщин не признались мне

В том, что мечтали рядом быть со мною,

И, проходя безмолвно стороною,

Вдруг растворились в лунной тишине…

 

О, сколько рубликов сквозь пальцы утекло

И сколько разного добра истлело,

Не обогрев и не украсив тела…

А я стою, уткнувшись лбом в стекло…

 

 

НОЧЬ ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ

 

Заплелась в ветвях полярная звезда,

Ночь сочельника свои раскрыла крылья,

А под ними проплывают поезда,

Засыпая след свой снежной пылью.

 

Я смотрю в заледенелое окно,

Цепенея в непонятном ожиданьи.

Тянет кадры черно-белое кино

Мимо края тайны мироздания.

 

 

 

               СОНЕТНЫЕ ВАРИАЦИИ

 

ЦЕПОЧКА

ЧЕТЫРЁХСТОПНЫХ

СОНЕТОВ

(без магистрала)

           

1.

Любовь в любые времена

Давала крылья созиданью,

Взошли на ниве мирозданья

Её хмельные семена.

По волнам творчества несла

Она поэтов и артистов,      

Будя в них дух авантюристов

Под всплески легкого весла.

Когда мы любим ─ что-то значим,

От провиденья ждем удачи

И потому не зря живем.

В порывах ревностных дерзаний,

Не оставляя притязаний,

Златою чашей счастье пьем.

 

2.

Златою чашей счастье пьем,

Когда сливаемся с дыханьем

Из уст небесного созданья,

С которым гимн любви поем.

            Ах, как нам хочется тогда

            Излиться в пламенном сонете,

            Прекрасно все на белом свете,

            И в окна не стучит беда.

Скажи, Пегас неугомонный,

Гонитель снов в ночи бездонной,

Куда стило мое ведешь?

Туда ли, где курится ладан

И кружит голову усладой,

Иль в дебрях мыслей пропадешь?

 

               3.

Иль в дебрях мыслей пропадешь

Ты, обозлившись на бездарность

Иль на мою неблагодарность,

Другого седока найдешь.

А он под белые крыла 

            Тебя ударит стременами,

            И вот уже над временами

            Счастливца слава понесла.

А я, небритый и кудлатый,

Покинутый и небогатый,

Над тусклою свечой сижу.

Пытаясь выдавить мыслишку

Из замутненного умишка,

Над пустолистьем ворожу.      

 

4.

Над пустолистьем ворожу,

Слова вворачиваю в строчки.

В безумии дойдя до точки,

Пером неистово вожу.

            Неисправимый графоман

            Запутался, как шмель в тенетах,

            Пишу в придурочных сонетах:

            «Храни меня, мой талисман…»

Ужели же украл я эту

Строку великого поэта,

Как шизофреник-клептоман?

            А сделана она отменно,

            И в жизни, даже современной,

            Отводит порчу и обман.

 

               5.

Отводит порчу и обман,

Служа, как оберег наперсный,

Свой двухсотлетний след инверсный

Ведя уже сквозь наш роман.

            И я тащу свою строку

Путаной из облыжной mini,

Совсем иссякли чувства ныне,

Пришла пора считать «ку-ку»?

Нет, рано баловать утробу,

Вот раскачаюсь, влезу в «робу»,

Себя настрою на борьбу,

Взнуздаю пегого конягу,

Чтоб в стойле не жирел бедняга,

Поставлю в строй словес гурьбу.

 

6.

Поставлю в строй словес гурьбу,

Подам команду на равненье,

К чему ввергать стихотворенье

В пустую глупую борьбу?

Меня богемная среда 

Совсем не балует признаньем,

Однако шепчет подсознанье,

Что это лишь её беда.

Она в тусовке непрестанной,

В самопродаже неустанной

Под пузырящийся стакан,

В неистощимом словоблудьи

С непререкаемостью судей,

Непревзойденный критикан.

 

               7.

Непревзойденный критикан,

Но лишь сейчас, не в перспективе,

А я всегда в альтернативе,

Как на две четверти «аркан».                   

Мне вкусен твердый русский ямб

В стихе романского сонета

С кислинкой волжского ранета

Во вставках из дворовых «блямб».

И можно прославлять любовь,

Так что взлетит в восторге бровь

У самой утонченной дамы.

Простые чёткие слова

Воспринимает голова

Без пасторальной криптограммы.

 

8.

Без пасторальной криптограммы

Построю свой стишок сермяжный,

Пытаясь в нем залезть отважно

В хитросплетенья русской драмы.

           Возможно, прост его мотив,

           Но знаю, крепок, не подделка,

           Как самогонка-самоделка,

           Стакашком на аперитив.

Опять ушел я от любви,

Ну, что ж, такая «се ля ви»,

Не раз еще вернемся к теме.

           В почти законченный сонет

           Увы, пока концовки нет…

           Сижу, деру ногтями темя.

      

           9.

Сижу, деру ногтями темя,

Аж за ушами льется кровь,

Ну, чтоб еще мне про любовь

Родить в ночное это время?

           По-бабьи сделать «у-сю-сю»?

           Попробовать состряпать стансы ─

           Постдекадансы-сублимансы?

           Нет, братцы, тут я попросю!

Накапать что ль сто пятьдесят…

В башке стихи давно висят,

Их надо выдернуть оттуда!

           Поднимем крышку черепка,

           И изольется рифм река,

           Освободившись из-под спуда.

 

               10.

Освободившись из-под спуда

Недавних тягостных минут,

Что так калечат нас и мнут,

Давайте отойдём покуда

От продолжения трепни

На опостылевшие темы

О деградации системы,

О мерзостях, куда ни ткни.

           Сплету цепочку эту я,

           Мои любезные друзья,

           Из строф беззлобных и

           нейтральных,

           Не осуждая, не браня,

           Колоколами не звеня,

           Не подрывая норм

           моральных.

 

               11.

Не подрывая норм моральных,

Вернёмся на круги своя.

По сути, не опасен я

В характеристиках астральных.

Хоть и рожден под знаком Льва,

Легко узрите в гороскопе,

Что мне любезней спать в окопе,

Чем воевать, как лжет молва.

Лежу, не поднимая попы,

А рядом бродят антилопы…

Мной управляет аппетит ─

Охочусь редко, с отвращеньем,

Лишь с голоду, прошу прощенья, ─

Монарху промысел претит.

 

12.

Монарху промысел претит,

           Охота ─ это дело львицы,

           Пускай красавица резвится,

           Ей званье «бизнесвумен» льстит.

           Властитель брачных отношений

Любовь добытчице дарит,

           Порядок в прайде их царит

           Не на основе подношений.

Рычанье льва лишь для острастки:

«Мурлычь подруга без опаски,

Коль не выходишь из границ.

Семьи основа ─ уваженье».

Я ж приступлю без небреженья

К стихам последних трех страниц.

 

13.

К стихам последних трех страниц,

Точней, к оставшимся сонетам,

Придется приступить с рассветом

В кровавых сполохах зарниц.

           Уже валюсь невольно ниц

           На нерасстеленную койку,

           За длинный день устав настолько,

Что давит веки вес ресниц.

Еще сломалась авторучка,

Не буквы пишет ─ закорючки,

           И не работают мозги.

           Из них полезла ахинея

Все верно: утро мудренее,

А за полночь не видно зги.

                                      

14.

А за полночь не видно зги

Ни в стихоплетстве, ни в дороге.

      Во тьме, споткнувшись на пороге,

     Башку расколешь до лузги,

     Рассыплешь рифмы под ногами,

     Не соберешь потом в три дня,

     И будет лезть одна фигня

     Из тыквы с мятыми мозгами.

Ну, вот я, отдохнув, проснулся,

К столу родимому вернулся,

Сажусь на мягкий табурет,

Беру чистейший лист бумаги

И, преисполненный отваги,

Пишу очередной сонет.

 

15.

Пишу очередной сонет

И тут невольно замечаю,

Что он собой всю цепь венчает,

Жаль только, магистрала нет.

            Стихосложения каноны

            Мы соблюдаем не всегда,

            Зато, заметьте, никогда

            Не рушим с постаментов троны.

Поэт затем живет на свете,

Чтоб с целым миром быть в совете.

           Коль эта миссия важна,

           Она дана ему на счастье,

           А он сквозь жизнь несет со страстью

               Любовь в любые времена.

 

               С 1 по 4 мая 2002

                  (За 2 часа до Пасхи)

 

 

 

АРПЕДЖИО

в стиле венка сонетов

               (ко дню рождения А.С.Пушкина)

 

1.

Июньским светлым днем спешу к тебе,

волнуясь, словно юноша кудлатый,

что бегал на свидания когда-то

к единственной, как думалось, в судьбе,

читал твои стихи молодцевато,

был склонен к пустословью и гульбе…

        Тот, прошлый, я кажусь сейчас себе,

        сказать помягче если, странноватым.

Но часто ли берем удачный старт,

Когда выходим из-за школьных парт?

        Мной избрана была стезя солдата,

        увы, недолог воинский разгон,

        живет носитель золотых погон

не как богемных сходок завсегдатай.       

 

 

2.

Не как богемных сходок завсегдатай,

сосущий отфуршеченный «Моэт»,

работает над рифмами поэт

бессонной ночью в келье небогатой.

       Когда-нибудь какой-нибудь эстет

       на рауте у нью-аристократа

       или в лонгшезе где-то в Эмиратах

       от скуки прочитает мой сонет,

       соседку приобнимет за плечо

       и скажет ей: «Послушай, а ничё…

       Совсем недурно пишет бородатый…»

Кто обожает вальс,  а кто канкан…

Ты не трудись впустую, критикан,

чужих успехов томный соглядатай!

 

               3.

Чужих успехов томный соглядатай

богаче тех, о ком строчит порой.

Не зря вокруг маэстро вьется рой

из братии подлизо-плутоватой.

Сравнима лишь с азартною игрой

работа у журнального пирата,

оправдывает многие затраты

и компенсирует валютой геморрой.

Здесь можно расхвалить или испачкать,

Иль компетентно провести накачку

В многозначимой менторской нутьбе.

Пройдется по стихам и переписке,

надергает штук сто цитат по списку

специалист в словесной молотьбе.

 

4.

Специалист в словесной молотьбе,

литинститутских степеней искатель,

авангардистских мод законодатель,

готов всегда примазаться к судьбе

того, кто вовсе не предприниматель,

не мастер в андерграундной борьбе,

кто, спрятавшись в словесной городьбе,

корпит, коль дал талант ему Создатель.

    Шаркун паркетный, библио-доцент,

    всегда готов с творца слупить процент ─

что делать с этой сворой вороватой?

В их уши комплименты верещать,

им прописные истины вещать ─

не мне, с солдатской рифмой простоватой.

                                   

5.

Не мне солдатской рифмой простоватой

соваться в куртуазный маньеризм,

сюрреализм, кубизм и модернизм,

набивши рот и мозг словесной ватой,

влезать во всякий новомодный «изм»,

нося на заднице заплату на заплате,

и на тусовках средь юнцов патлатых

оспаривать наличие харизм.

      Хард-року предпочту раскат органа

      иль импровиз джазмена-хулигана,

      исполненный на помповой трубе.

Пусть нынче стало модным рушить нормы

и выгодно, под видом новой формы,

драть лиру на парнасовом горбе.

 

               6.

Драть лиру на парнасовом горбе

иронией манерных одностиший

(какая специфическая ниша:

два раза «ме», четыре раза «бе») ─

все на потребу наших нуворишей,

несущих доллар на своем гербе.

      И вот уж слава притекла к тебе,

      и особняк под черепичной крышей.

Но, лексике служа ненормативной,

вертя хвостом пред кодлой дефективной,

ты ─ пыж бумажный в холостой пальбе,

и знай, пролаза, что твой стих расхвалит,

эпитетами лестными завалит

лишь тот, кто мадригалов ждет себе.

 

7.

Лишь тот, кто мадригалов ждет себе,

поддерживает бездарей в их раже

проехаться на гребне эпатажа

и отличиться в самопохвальбе.

         Но вкус всегда находится на страже,

         а музы не равняют всех в борьбе,

         и не помочь мошне и ворожбе,

         поэт ─ смесь гениальности с куражем.

Иных читаешь ─ с первых строк восторг:

какой же мозг подобное исторг!

О, Боже, до чего замысловато!

И вдруг открытье делаешь, скорбя:

пиит здесь, одного себя любя,

другому одой льстит витиеватой.

 

               8.

Другому одой льстит витиеватой,

натужною фанфарою трубя,

порой презрением облив себя

за мелкую душевную растрату.

Подхалимаж всегда сродни разврату.

Постыдно отдаваться не любя,

всего за тридцать сиклей, оскорбя

талант святой в угоду плутократу.

Любовью только можно оправдать

элегии разлив и благодать,

Как в древних гимнах, славящих Астарту.

И я хотел бы, как любой из вас,

по совести прожить свой каждый час,

не ставя честь на крапленую карту.

 

               9.

Не ставя честь на крапленую карту,

не навлекая на себя позор

и с совестью не затевая спор,

и ты ловился на крючок азарта,

и гнал тебя лукавый кредитор.

       Певец, курчавый обладатель фарта,

       как дрозд из форточки, открытой в марте,

       ты вылетал на творческий простор,

       который и не снился до сих пор

       всем тем, кто гонит в строчку

       чушь и вздор,             

       включая нынешних птенцов поп-арта.

А я пишу классический сонет

сегодня не для сайта в интернет.

Ты тоже не любил писать в in-quarto.      

 

               10.

Ты тоже не любил писать в in-quarto,

хоть получалось это не всегда.

Бордо, конечно, лучше, чем вода,

но можно пить и пиво, если квартой,

а на Руси и водка ─ хоть куда:

и под удачный шарик на бильярде,

и с новогодним выстрелом петарды,

и просто, чтоб не мерзнуть в холода.

Совсем не жалуя горячечного лета

(причуды есть у каждого поэта),

любил пройтись по болдинским садам

и в них-то за кусточками густыми

позабывал с крестьянками простыми

изысканных полуэфирных дам.

 

               11.

Изысканных полуэфирных дам

найти, конечно, трудно в наше время,

увы, увы, серебряное стремя

я нынче к легкой ножке не подам.

        Остаться нежной ─ это ли не бремя,

        когда полжизни отдано трудам?

В сонетах славу женщинам воздам,

расцветшим в нашем славном «соцгареме».

 О чем бы здесь ни начиналась речь,

 от вечных тем меня не уберечь;

 стопу в строке гоняя за стопою,

 отрекшись от наветов и интриг,

 остановлюсь я вряд ли хоть на миг,

 шагая поэтической тропою.

                                         

12.

Шагая поэтической тропою

сквозь тернии, колдобины и рвы,

не слушая шипения молвы,

в погоне за фортуною слепою

нередко не жалею головы,

в чем очень часто сходен я с тобою.

А муза не была твоей рабою,      

скорей, любовники с ней были вы,

и под пастуший жалобный рожок

измяли сена  не один стожок

в безумствах под луною голубою.      

В траве душистой где-то в сентябре

разбужен быть на утренней заре

хочу цыганской шумною толпою.

 

13.

Хочу цыганской шумною толпою

быть увлеченным в бесконечный путь,

увидеть в конокрадстве жизни суть,

слетать на аргамаке к водопою.

       Как хорошо краюхою ржаною

       игривого Пегаса обмануть,

       дать нежным языком ладонь лизнуть,

       взнуздать и ускакать на нем в ночное.

        И, Музу посадив перед собою,

        прижавшись к волосам ее щекою,

        промчаться  по лугам, полям, садам

осеннею порою золотою.

        И, размахнувшись щедрою рукою,

        стихи рассыпать по твоим следам.

 

14.

Стихи рассыпать по твоим следам

любому графоману будет лестно

и мне, конечно, признаюсь я честно,

особенно среди десятка дам,

прелестных и известных повсеместно.

       А, может, часть стишочков тех издам:

       не следует лежать в столах трудам

       поэтов, даже и мелкопоместных.

Вполне возможно, эти вот изданья

облегчат мне мое существованье

в извечной нудной жизненной борьбе.

       Ну, а сейчас, одевшись, как на праздник,

       уже седой, но внутренне  проказник,

       июньским светлым днем спешу к тебе.

 

               15.

Июньским светлым днем спешу к тебе

не как богемных сходок завсегдатай,

чужих успехов томный соглядатай,

специалист в словесной молотьбе.

      

       Не мне с солдатской рифмой простоватой

       драть лиру на парнасовом горбе.

       Лишь тот, кто мадригалов ждет себе,

       другому одой льстит витиеватой.

 

Не ставя честь на крапленую карту,

ты тоже не любил писать в in-quarto

изысканных полуэфирных дам.

 

Шагая поэтической тропою,

хочу цыганской шумною толпою

стихи рассыпать по твоим следам.

 

23 мая 2002       

 

 

 

Памяти  поэтов

Сергея  Золотусского,                               

Марка  Зарецкого,

Юрия Макарова.

            

ВСЁ  УХОДИТ… 

(венок сонетов)

                  

1.

Снегопады, ледоходы,

Разбитной поток без брода.

От заката до восхода

Разгуляи у погоды.

             Эх, рассейская харизма,

             Удивление планеты:

             Держим зад готовым к клизме,

              А мозгов под шапкой нету.

Наплевав друг другу в души,

Всё и вся вокруг порушив,

Напрочь загубив природу,

Вдохновенно бьем баклуши,

Делим нефть, моря и сушу,

Самолеты-звездоброды.                                   

 

                                             

 2.

Самолеты,  звездоброды ─

Гордость бывшего Союза.

Заграничные подводы

Ноне возят толстопузых:

Олигархов-шалопутов,

Президентов-суверенцев,

Депутатов-проститутов,

Прокуроров-извращенцев.

             На экранах веселуха:

             Бойни, «феня» и кликухи…

             Что с Отчизной происходит? ─

               Умирает Мать-старуха,

И в агонии разрухи

Всё уходит… Мы уходим…

 

3.

Все уходит. Мы уходим… 

И в беспамятстве бесславном

Утешение находим

Или в храмах разно-славных.

               Но, увы, и те в откупе

Джентльмена от удачи,

С золотым крестом на пупе

И в тельняшке от Версаче.

Бьемся в стенки головою,

Днем скулим, а ночью воем,

Как собаки без породы.

Молча, с тупостью немою,

Мрём и летом, и зимою,─

И красавцы и уроды.

 

4.

И красавцы, и уроды,

Непутевую Россию

Растлеваем год от года

И при этом ждём Мессию.

              Бесконечные раздоры,

              Катаклизмы и обвалы,

              А вокруг жируют воры,

              Болтуны и подпевалы.

В жерле рыночной стихии

Страсти вспенились лихие,

А князья летят в Барвихи…

Водка плещется в стакане,

Ноги вскинули в канкане

              Развесёлые чувихи.

 

             5.

Развесёлые чувихи,

Лесбиянки, педерасты,

Хиромантки-охмурихи

Тут как тут, приперлись,

Здрасте!

Наркоманы, трансвеститы,

Садо-мазо-сексуалы,

Расплодились паразиты…

Всё мы терпим, всё нам мало.

Насосавшись алкоголя,

В злобной зависти, до боли,

Мать готовы сжить со света.

Лишь одни с душою чистой ─

Забубенные артисты

Да безумные поэты.

 

6.

Да, безумные поэты ─

Золотусский и Зарецкий ─

Не жильцы на свете этом

С их душою полудетской.

              Этот сам порвал оковы,

              Тот не удержал бечёвку…

              Затерялись их подковы

              Средь «живучей мелочевки».

Не кончаются поминки,

За одним другой уходит,

Без оркестров, тихо, тихо…

              А в фуршетных вечеринках

              Под текилу колобродят

              Болтуны, зануды, психи.

                                                                                               

             7.

Болтуны, зануды, психи,

Изгаляемся в похабстве

И прислуживаем лиху

В сатанинском сытом рабстве

               Или в гадостных бараках,

               Искорёженных проказой,

               Всё  сидим, гниём во мраке,

               Что навечно нам предсказан.

И несем в себе заразу,

Перед совестью своею

Оставаясь без ответа.

Нигилисты по приказу,

Постепенно костенеем,

Сластолюбцы и аскеты.

 

               8.

Сластолюбцы и аскеты ─

Все равны перед Всевышним,

Нет бездарного поэта,

Есть в колоде козырь лишний.

              Под крестом лежит Макаров,

              И в стране пиитов горней,

              Прекратив на время свары,

              Обсуждают «некросборник».

              Врут про спонсоров, ресурсы,

              Держат «властьимущих» в курсе

              (И с Зарецким то же спето).            

              Согребая крохи с блюда,             

              «Как нам быть?..» ─ орут повсюду,

              И вопрос извечный этот.

 

               9.

И вопрос извечный этот,

И ─ «Что делать?..» ─ гложет тоже…

               Призадумались эстеты:

               «Что же так живем негоже?»

Если быть ─ так делать дело

Бескорыстно, с верой в Бога,

А не быть ─ стонать несмело,

Подло гнить в стране убогой.

С наших «ханов»взятки гладки,     

Их халявит на запятках

Всепланетная карета.

Огород всегда в порядке,

Коль свинья сыта без грядки

(Всем известно без секретов).

 

10.

Всем известно без секретов

Что людей ведут к согласью

Труд за честь, не по декрету,

И отсутствие безвластья.

                Безответственность и леность

                Губят страны и народы,                                                                                                              

                А мздоимство и растленность             

                Порождают лишь невзгоды.

Не бывать благополучью

У людей породы сучьей,

Беспредельной и алкашной.

Незачем себя им мучить,

Хоть всегда вопрос едучий

«Быть, не быть?..» волнует страшно.

 

11.

«Быть, не быть?..»

Волнует страшно

Тех, кому мозгов хватает

Помнить о пути вчерашнем,

На сегодняшний вступая.

«Опыт ─ сын ошибок трудных,─

Говорил наш русский гений,─

Даст нам сонм открытий чудных»

Без порожних словопрений.

Но великих  забываем

И с упорством наступаем

Вновь на грабли те, что метят

По физическим законам

Недоумков, пустозвонов ─

Ноев, Хамов и Гамлетов.

 

               12.

Ноев, Хамов и Гамлетов

(Только в нашем переводе)

Черенок привычный этот

Из дремотности  выводит.           

               Без ведра воды студеной,

               Без дубины над  затылком

               Наш дурак не заведенный

               Будет век сидеть с ухмылкой.

Эти Муромцы Илюхи

На печи вальяжат брюхо,

Давят нары Пересветы,

Брагой тешатся хмельною,

Починая жбан весною,

С «бодуна» в начале лета.

13.

С «бодуна» в начале лета?!

Если честно? ─  Распрекрасно

Сунуть морду беззаветно

В ковш с холодным русским квасом.

            Потечет не кока-колом,

            А вольется плавно в глотку

            И загасит алкоголь он

            Не насильно, а в охотку…

            На бруснике и хреночке,

            На смородинном листочке,

            Разъядрёный центр брашна ─

            Ничего прекрасней нету,

            С ледничка, в момент рассвета,

            После оргии вчерашней.

 

           14.

После оргии вчерашней

На фиг аспирин шипучий,

Если в жбане квас куражный,

Звонкоструйный и могучий,

А за ним горячих щишек

Со сметанкою, да в плошке…

И… слетает хмель с мальчишек

Сразу после первой ложки,

И уходят мысли злые,

Что тащил я по сонетам,

И в окно стучат восходы.

Россияне дорогие,

В дар примите от поэта

Снегопады, ледоходы!

 

15.

Снегопады, ледоходы,

Самолеты-звездоброды,

Все уходит… Мы уходим:

И красавцы, и уроды,

Развеселые чувихи

И безумные поэты,

Болтуны, зануды, психи,

Сластолюбцы и аскеты.

               И вопрос извечный  этот

               (Всем известно без секретов):

               Быть, не быть?

               Волнует страшно

               Ноев, Хамов и Гамлетов

               С «бодуна» в начале лета

               После оргии вчерашней.

 

               Март 2003

 

 

                  

                   ПРЕДОСЕННИЕ

ДИАЛОГИ

               (венок сонетов) 

              1.

Недолго топал в эполетах,

И тридцать лет на костылях,

В штафирных отставных валетах,

Не побывавших в королях.

 

Себя не числю в фаталистах,

Но офицерский мой полет

Окончен был башкой об лёд

(наверно, потому, что быстрый).

 

Ланцет хирурга, стынь палаты,

Из гипса обливные латы, ─

Безгрешный воробей в снегу.

 

Все так: судьбу не выбирают…

Свой взгляд в былое простирая,

Во снах то время берегу.

 

 

  2.

Во снах то время берегу,

Неистовое и простое,

Как чашка с горкой творогу

В избенке сельской на постое,

Как чистый искристый ручей

С харюзом крапчатым в засаде,

Как острый вспых из палисада

Лазурных с золотом очей.

 

Немного мне пришлось пожить

Той жизнью, но к чему тужить

И холить боль зимой и летом.

 

Прощай, мой китель, и прости,

Что звезд больших не смог нести!

Теперь кочую в поле этом.

 

                3.

Теперь кочую в поле этом

Чудес, а может, дураков,

Возможно, то и то ─ ну, где там

Мне выскочить из сих портков!

 

Прости за термин, моралист,

Житуха ─ прелесть на «гражданке».

Ты понял правильно? Ну, danke!

Тогда откроем чистый лист.

 

Подмоем все и поменяем,

Пером мыслишки погоняем,

Шугнём словесную пургу,

Встряхнем житейское лукошко,

Откроем из дому окошко

На древнем волжском берегу.

 

               4.

На древнем волжском берегу

Нахлынули воспоминанья,

И отогнать их не могу,

Сижу с придавленным сознаньем.

 

В тумане вязком голова,

В мозгу былая боль вспухает,

Выдрючивает, не стихает,

Жива проклятая, жива.

Паскудно нервы теребя,

Везу её внутри себя,

Как трижды списанный «Икарус».

 

Тут, умножая цепь утрат,

Пусть не на много, не стократ,

Примчался смерч, порвал мой парус.

 

5.

Примчался смерч, порвал мой парус

И завертел пробитый чёлн

(Стащу у классика хоть малость,

Продолжив мысль) «по воле волн».

 

Ну что ж ты так, дитя разбоя,

Жестоко шутишь надо мной

И, завывая сатаной,

Лупцуешь кулаком прибоя?

 

О, как же я устал сражаться,

Ругаться, льстить и унижаться,

Хоть битой мордой в слань ложись!

 

Но ты, не вняв моим стенаньям,

Лодчонку ─ что за наказанье ─

О скалы шваркнул: «Эй! Держись!!!»

 

6.

О скалы шваркнул: «Эй, держись!»

Скривил волну ухмылкой злючей:

«Жить хочешь?»

─ Очень! ─

«Побожись!»

─ Клянусь!!! ─

«Так не жалей уключин!

Какой ты офицер, к шутам,

Когда согнулся, как лозинка?

…Протез? Жить можно без лезгинки.

Привыкнешь! Было б тут и там.

Наплюй на козни, ложь и дрязги,

Зубами злобными не лязгай,

Напрасно в драки не вяжись,

Забудь про прошлые обиды,

Отринь все страхи инвалида

И вновь ─ в незнаемую жизнь!»

 

               7.

И вновь в незнаемую жизнь,

Не ту, что выбирал когда-то,

Вступаю я без укоризн

С привычной прямотой солдата.                          

 

Тонуть в вине, познав предел,

И волком выть с тоски и горя,

Загнуться в пьяном подзаборье?..

Шалишь, рогач! ─ не мой удел!

 

К чему заигрывать с судьбой?

Бывает временами сбой:

Частенько не по делу ярюсь;

Порой с ненужною пальбой

Борясь в себе с самим собой,

Взбираюсь с яруса на ярус.

 

                     

                      8.

Взбираюсь с яруса на ярус

По поэтической стезе

(Вот дурость выперла под старость

В какой, не знамо, железе.)

 

В стихах, что формою простой

И неприятием цинизма

Зовутся верхом архаизма

У молодежи «золотой»,

Эквилибристике лихой

С её словесной шелухой,

До срама нижнего раздетой,

Я не хочу махать клюкой.

Строча классической строфой,

Встречаю рань в лучах рассвета.

 

9.

Встречаю рань в лучах рассвета.

Они, скользнувши между штор,

Зрачки кольнут своим приветом:

«А ну-ка, вылезай из шор,

Успеешь строчку допахать.

Шагай на речку, хватит киснуть,

…Что Windows? Хрен с ним!

               Пусть зависнет!

Поверь Остудину! Начхать!

Возьми каникулы, чудак,

Забрось словесный кавардак,

Пойми, не вечно наше лето!

Примчат сентябрьские деньки,

И мысли, светлы и легки,

Позолотят перо поэта.

 

10.

Позолотят перо поэта,

Как солнце мётлышки сосны

В янтарной гамме желтоцвета,

Беспечно разгоняя сны,

Близняшки-рифмы, славя слог

Хозяйки-Музы сладкоречной.

Еще успеешь ручкой вечной

Облечь в сонет наш диалог

Приличным шрифтом,

не петитом!

Владыка движется к зениту…

Нельзя отстать!

Прощай!

Прости!

И знай, дружок, такою встречей

Из тысяч одного мы метим ─

Счастливчика, как ни крути.

 

11.

Счастливчика, как ни крути,

Всевышний по Парнасу водит.

Шути над этим ─ ни шути,

Но только так и происходит.

 

В довольно бойком стихоплетьи

Любой бы смог понатореть,

Но чтоб над рифмой умереть ─

Судьба поистине поэтья!»

 

Не будем называть имен,

Ушедших не под всплеск знамен

У нас в России, а не где-то.

 

Фу, так и тянет в черноту…

Уж лучше строчки я сочту ─

Бежит к концу венок сонетов.                                                                                                                                                                                       

 

12.

Бежит к концу венок сонетов,

Сплетённый на такой манер,

Что размотать сумеет это

Лишь только бывший офицер.

 

Какое бредоохрененье!

Ну, надо ж, что понакрутил,

Как будто бражку «замутил»

Из полускисшего варенья!

 

Сварганил чтиво, полупсих,

Но хорошо от сих до сих!

Сейчас меня счастливей нету.

 

Запрячу огниво и трут,

Какой ни труд, а мысли прут.

Быть может, и прочтётся где-то.

 

               13.

Быть может, и прочтётся где-то

Мой нетипический венок,

В котором смерчи и рассветы

Со мной вступали в диалог,

Где чуточку в жилетку нюнил,

Зачем, не помню, и кому,

И на фига, и почему,

И где зачем-то там похрюнил.

 

И всё же хочется признаться,

Что не пришлось мне напрягаться,

Заплел я без труда почти

Пятнадцать четырнадцатьстрочий.

Опять вам голову морочу…

Ну, с Богом!

Доброго пути!

 

14.

Ну, с Богом! Доброго пути! ─

Нет в мире лучше пожеланья,

Способного в любви нести

Людское славное прозванье.

Оно условно, безусловно,

Известно из глубин веков,

И  не сносить тебе подков,

Пегас, на ниве многословной!

 

А я тащу в своем мозгу

Муштру, тупую не в дугу,

На строевых «кордебалетах».

 

Пускай ушло то время вдаль,

Но всё равно его мне жаль:

Недолго топал в эполетах…

 

15.

Недолго топал в эполетах…

Во снах то время берегу.

Теперь кочую в поле этом

На древнем волжском берегу.

              

Примчался смерч,

Порвал мой парус,

О скалы шваркнул:

«Эй! Держись!!!»

И вновь в незнаемую жизнь

Взбираюсь с яруса на ярус.

Встречаю рань в лучах рассвета

(Позолотят перо поэта ─

Счастливчика, как ни крути!)

Бежит к концу венок сонетов,

Быть может, и прочтётся где-то.

Ну, с Богом!                                                                                                                                                 

Доброго пути!

 

Сентябрь 2003

 

                 

АМБИВАЛЕНТНОСТЬ                        

(венок сонетов)  

 

Словно Мёбиуса лента,

Наша жизнь амбивалентна…

                   Лиахим Возут

 

               1.

Запутан я, как всё вокруг,

Дитя России и эпохи,

Они судьбой замкнулись в круг,─

Лишь только мой, хорош иль плох он.

Пусть для рождения страну

И времена не выбирают,

И в них живут и умирают, ─

Спасибо, классик! Но весну

Воспринимаю так, как осень,

И грязь её не скрасит просинь

Небес умытых; я предвижу,

Что буду бит и оскорблён

За то, что хоть и убелён,

Живу, люблю и ненавижу.       

 

2.

Живу, люблю и ненавижу

Себя за то, что мой синдром,

Гад абстинентный, хитрый, рыжий,

Меня чубайсит, словно ром

Ямайский, и по пищеводу

Под вечер разливаясь в кайф,

Поутру в драный «суперрайфл»

Оденет зад мой в непогоду,

Погонит к ближнему маркету,

Где сочинителю сонетов,

Чтоб отогнать его недуг,

Отмерят капель сто отравы

Рукою левой или правой

И ближний враг, и дальний друг…

 

З.

И ближний враг, и дальний друг

Не всё ль равно когда заметят,

Что тонет мой житейский струг

Годков пятнадцать по приметам,

Как «Отче наш», известным всем

От православного крещенья.

Банально? Но, прошу прощенья,

Хандра ─  она из вечных тем

(Возьмите Пушкина роман,

Где светский лев и бонвиван

Тяжелым сплином обездвижен),

Не вырвут из её тенет

Ни гром мазурки, ни брегет

И нежный вздох,

и взгляд бесстыжий.

 

               4.

И нежный вздох,

               и взгляд бесстыжий ─

От первородного греха

Приёмы действенные… Ниже

Опишем их, но…

Но лиха

Другая сущность индивида:

Двойное дно его и цвет,

Которому названья нет,

И что уж тут таить обиду…

Свободы жаждем, но холуйством

Страдаем и в похмельном буйстве

Надеемся: вернётся вождь,

Всё конфискует и поделит…

И нам, как на башку Емели,

Вдруг в ясный день

прольётся дождь.

 

               5.

Вдруг в ясный день

прольётся дождь,

Скользнет прозрачною стеною,

На паутинках капель гроздь

Развесит, смыв остатки зноя,

Умоет ненароком лик

У слободы Адмиралтейской,

Прогноз поправив по-третейски,

По крышам пустит жёлтый блик.

И запарит асфальт седой,

Халявной спрыснутый водой,

да недозированно, вдосталь,

И с подсинённого холста

Улыбкой Господа Христа

Зарадужит в краю погоста.

 

               6.

Зарадужит в краю погоста ‒

Они у нас в стране везде…

Под каждым домом чьи-то кости ‒

Мы строим счастье на беде.

Зорим могилы наших предков

И прём кресты в металлолом.

Пустив историю на слом,

Вернёмся вскорости на ветки.

Я, может, слишком жёстко?

Пусть!

Не зря, наверно, звали Русь

На глиняных ногах Колоссом,

И в битвах нас спасал лишь вес,

А в мире нами правит бес.

Так сложно всё, и всё так просто.

                   

7.

Так сложно всё, и всё так просто:

Любовь, соитие, дитя…

Измена ─ в сердце ножик вострый,

Обида походя, шутя…

Божба:

«А! Чтоб мне провалиться!

Ей, Богу! Матерью клянусь!»

И тут же ловко извернусь,

Чтоб только своего добиться.

Содом замешан на Гоморре,

Из полымя ─  в огонь и горе,

В бесчестьи пред иконой ложь.

 

Но ─ «От работы кони дохнут!»,

Но ─ «Руки от труда отсохнут!»,

Но ─  «Сладок хлеб,

               хоть горька рожь!».

 

 

8.

Но сладок хлеб, хоть горька рожь!

Не позабыли люди в мире:

«Работай! Малое умножь!», ─

А мы лишь мочим всех в сортире

И всюду зрим одних врагов.

А враг свернулся в чреве нашем,

Как цепень свинский жаждет каши,

Пивца, подовых пирогов.

 

И я, как все, брюзжу повсюду,

Особенно когда посуду

Под зелье ставлю и калач

Свой, зачерствевший, крупно режу,

И сыр грызу давно несвежий.

Мне радость ─  плач и горе ─ плач…

 

               9.

Мне радость ─ плач и горе ─ плач.

Сижу, обвешанный соплями,

А где-то мир несётся вскачь.

Покуда в постсоветской яме ─

В недавнем «Ре-се Фе-се еР» ─

Мы, бедолаги, гоним дуру,

Сдирают с нас седьмую шкуру

Наш президент, парламент, мэр.

Плодятся архиалигархи…

Откуда этот термин «архи»

В России, где простой «ширмач»

Всегда в фаворе был «у бана»

И «на кичмане у Ивана»

Защитник сам и сам палач?

 

               10.

Защитник сам и сам палач,

Как в прошлом, нынешний вельможа  ─

Всё тот же неуёмный рвач,

Но с беспредельно наглой рожей.

Ужасно то, что не один,  ─

Плодливо дьяволово племя,

В грабительское наше время

Как казнокрад  ─ так господин.

 

Но только в том, что наша власть

Сосёт из нас кровишку всласть,

Виновны сами мы отчасти:

Живём в надежде, что хлеба

Для нас притащат в коробах,

И в вечном ожиданьи счастья.

 

11.

И в вечном ожиданьи счастья,

Мы строить не хотим его,

Лишь наблюдаем без участья

За тем, кто воза своего

Не растерял на полдороге,

А тащит, приумножив кладь,

И лишь у самого порога

Он позволяет благодать

Отдохновенья от работы,

В наследство передав заботы,

Все силы исчерпав до дна.

Тогда как наш лентяй безбожный,

Зациклясь в зависти ничтожной,

Забыл, что жизнь всего одна.

 

12.

Забыл, что жизнь всего одна,

И что уже маячит точка

В конце пути, и седина

Побила у меня височки…

И потому спешу к тетрадке ─

Последней радости моей,

Чтобы успеть на склоне дней

Хоть что-то посадить на грядке

Из зарифмованных словечек,

При этом не жалею свечек

И капель зелена вина…

 

А то, что Муза стала реже

Дарить меня мыслишкой свежей,

И вовсе не её вина.

                          

13.

И вовсе не её вина,

Эпохи той, что мне досталась,

И ни причем совсем страна,

Что слишком ранняя усталость

Корёжит душу и гнетёт,

И что впадаю я в унынье,

И что давно небесной синью

Не заманить меня в полёт.

К тому ж на лайнере вояж

На пенсию на нашу  ─ блажь,

«Старперам» нынче не до сласти.

И рупь давно у нас ни в грош…

В кармане ─ на аркане вошь,

Коль «прикуп прикатил не к масти».

                                                                                 

 

14.

Коль «прикуп прикатил не к масти»

Иль «подлетел на мизерах»,

Вполне возможно, цепь напастей

На этом кончится… Тарах!

Разбилась чашка… Это к счастью!

Крутнул Господь земли волчок.

Пойду молиться. И молчок!

Пора готовиться к причастью…

К чему посуда при пощеньи?

Поможет получить прощенье

Хранитель Ангел, верный друг.

Хоть понимаю, безусловно,

Что по уши в сетях греховных

Запутан я, как всё вокруг.

                         

               15.

Запутан я, как всё вокруг, ─

Живу, люблю и ненавижу…

И ближний ─ враг, и дальний ─ друг,

И нежный вздох, и взгляд бесстыжий…

 

Вдруг в ясный день прольётся дождь,

Зарадужит в краю погоста.

Так сложно всё, и всё так просто,

Но сладок хлеб, хоть горька рожь.

 

Мне радость  ─ плач и горе ─ плач,

Защитник сам и сам палач,

И в вечном ожиданьи счастья

Забыл, что жизнь всего одна,

И вовсе не её вина,

Коль «прикуп прикатил не к масти».

                         

10 июня 2005

 

 

                                                                                                                                                                                                                                                                                                           

ПЕРЕВОДЫ  С  ТАТАРСКОГО

 

 

                                               

 

 

                Седьмой сборник  

     

 

Габдулла Тукай

         

ПТИЦАМ

 

Пойте, пойте,

вольные птицы!

 

Не пугайтесь, прошу,

дорогие певуньи мои!

Я почти не дышу, песням

вашим внимая в тиши.

Мне неважно, вы скромные

пеночки иль соловьи,

Важно то, что Господь в этих

песнях открыл для души.

 

Никогда не держал я в руках

ни ружья, ни сетей,

Лишь на воле вы можете

чудные звуки дарить,

Ну а я собираю коленца

от птичьих страстей,

Чтобы песню свою для

хороших людей сотворить.

 

 

СОН ЗЕМЛИ

 

Укрылось поле периной снежной

И грезит тихо и безмятежно.

Земле уютно в сугробах спится,

Её нескоро разбудят птицы.

 

Она проснётся навстречу маю

И всеми красками засияет.

Гром прогрохочет на колеснице,

Прольются ливни, сверкнут зарницы.

Пройдут дожди и недели зноя,

Напьются травы росой ночною.

Земле всё это пока лишь снится,

Но скоро лето, и всё случится.

 

Всё в жизни зримо во всех явленьях,

Всё повторимо со дня творенья.

 

 

БУРАН

 

Было тихо, светло,

безмятежно над миром, и вдруг

Запуржило, завыло ─

буран взбесновался вокруг.

Темнота навалилась

на радость волкам и ворам,

Страшно так, что хозяин

не выпустит пса со двора.

Мне глаза залепило,

я веки поднять не могу,

Как дорогу до дому

найти сквозь густую пургу?

Сквозь метель еле цедится

жёлтая лунная муть,

Ну откуда взялась

эта дико ревущая жуть?

Видно, черти перину Аллаха

в кавказских горах

Отыскали, украли

и ну её драть в пух и прах,

А потом кучу перьев

свалили на землю с небес,

И пустился ловить их

весёлый подвыпивший бес.

Я ропщу…  На меня

покосилась с усмешкой луна,

Точно так, как на нищего

бай бросил взгляд из окна.

 

ДАЧА

 

Наш богач плывёт на дачу

жарким летом каждый год,

Нанимая не иначе,

как огромный пароход.

Все равно ему ─ что судно,

что запряжка рысаков,

Он гуляет беспробудно,

унижая бедняков.

Даже солнце

спесь такая удивляет,

и оно

Сжечь давно готово бая,

но, увы, не суждено.

Франт под зонт китайский

спрятал модный колер

пиджака,

Что пошит из шкуры,

снятой с бедолаги мужика.

И плывет богач беспечно

мимо нищего села,

Из которого навечно

жизнь весёлая ушла.

Ну, а с берега крестьянин скажет:

«Во как!», пряча вздох.

Эх, ужель на дно не канет пароход?..

Прости нас, Бог!

 

               МАЛЕНЬКИЙ МУЗЫКАНТ

 

Весь день за письменным столом сидит поэт,

Забыв про завтрак и обед, не видя свет.

Пером затылок расчесал, дрожит рука,

Полсотни мыслей раскопал, а рифмы нет.

Тут рифмоплёт наш онемел… Откуда вдруг

В его каморку залетел противный звук?

 

               На самом взлёте мысли прервана строка:

Для слуха тонкого страшней не сыщешь мук.

На свадьбах мартовских котов приятней вой,

И у рассохшихся ворот фальцет другой,

Вот точно так скрипит несмазанная ось

Арбы усталой, что ползёт к себе домой. 

Поэт увидел, чей в кустах визжит курай:

«Сынок! Пойди к себе домой и там играй!»
               Мальчишка, подхватив

просверленную трость,

Ушёл, оставив за окном безмолвный рай.

 

В свою чернильницу нырнув, перо опять

Спешит про радости любви стихи писать.

За стенкой дома мирно дремлет тишина,

Но музыкант несносный снова стал пищать.

Визжит тростинка, издеваясь над душой,

Листочки наш поэт в сердцах смахнул  рукой,

Не знает он, и в этом не его вина,

Что денег стоит даже творческий покой.

 

Сипит тростинка в дырках гению на зло,

В соседстве тоже гений ─ знать, не повезло.

Но если трезво наши шансы подсчитать,

Курай дешевле раз в пятнадцать, чем стило.

Писатель крикнул: «Подойди, малыш, сюда,

Играешь ты на этой дудке хоть куда.

Продай её мне, чтоб я смог тебе под стать

Играть на ней сегодня, завтра и всегда!»

 

               ВРАГУ

 

Злобный враг змеёй свистящей

изливает клевету

На меня за то, что счастлив,

что интриги не плету.

               И за то, что мрак и тленье, 

тусклый огонёк свечи

Не мешают озареньям

посещать меня в ночи.

Враг, спеша меня охаять,

в оскорбленьях преуспел,

Лишь проступки раздувая

и не видя добрых дел.

Враг надеется, что слягу

и угасну от хвороб,

Ну, а он придёт, сутяга,

незаметно пнуть мой гроб.

Может быть, душа устала

от пустых мирских невзгод,

Но и радостей немало

жизнь мне дарит каждый год.

Я хочу, чтоб сердце знало всё:

и радость, и беду,

Чтобы кровь моя вскипала,

пусть до срока я уйду!

Все обиды и разброды

растворятся в вечной мгле,

Но с моим родным народом

я останусь на земле.

 

 

Муса Джалиль

 

 

АМИНЕ

 

Перестань же, дорогая, прошу,

Чувства незачем сомненьем пятнать,

Я всю жизнь одной тобою дышу,

Неужели это трудно признать?

 

Тяжкий грех точить на друга свой нож,

Коли рвётся он душою к тебе,

Если с ним одной дорогой идёшь,

Не ищи противоречий в судьбе.

 

Обижает недоверчивый взгляд,

Словно я стою пред строгим судьёй,

Как обычно, без вины виноват:

За любовь мою наказан тобой.

 

 

                В МИНУТЫ ОБИДЫ

 (Амине)

 

Я ждал любви свободной, безбрежной,

Она пришла, весь мир озарив,

Тебе ─ родной, единственной, нежной,

С улыбкой  двери в дом отворив.

Меж нами нет ни тайн, ни секретов,

Прислушайся и сердцем поймёшь,

Что нет вернее друга на свете,

Чем тот, с кем ты по жизни идёшь.

В любви сомнение ─ только преграда,

А счастье не имеет границ,

Судьбою ты дана мне в награду,

Смахни скорей слезинки с  ресниц!

 

1940

 

               ХАДИЧА

 

Девчоночка Хадича,

Ты где гуляла так долго?

Давно сгорела свеча,

Рассвет забрезжил над Волгой.

Уснул наш сторож-бабай,

Висит замок на воротах.

Стучать? ─ Будить сонный рай…

Но спать уж больно охота.

Ужель в кустах ночевать

Моей гулёне безгрешной?

Эх, двум смертям не бывать, ─

Через забор лезет спешно.

Плевать на загнутый гвоздь,

Плевать, что хрустнула юбка,

Что алых капелек гроздь,─

В гнездо порхнула голубка.

Я юным славу пою,

Уменью их в полмгновенья,

Обняв подушку свою,

Отдаться сну с наслажденьем.

А рано утром апа

Девчонку чуть растолкала,

И та, спросонья слепа,

Оделась и побежала.

Летит она, не идёт,

И реет юбка, как знамя.

Скорей! Работа не ждет,

Всевластно время над нами!

Открыто настежь бедро,

               Прекрасной ножке ─ свобода,

Вот так порою хитро

Родится новая мода!

И тут, хоть смейся, хоть плачь,

Мужчинам в знак наказанья

Разрез ─ коварный палач,

Раскрыл все юбки Казани.

               Откуда мода взялась?

Причем заборы с гвоздями?

Откуда женская власть

Повсюду веет над нами?

Что до моей Хадичи, ─

Не ведает, право слово,

Что растеряла ключи

От хитрых женских уловок.

А на прогулке ночной,

Увы, всегда у девчонок

Чего-то рвётся весной,

И даже швы у юбчонок.

 

12 февраля 1942г.

 

 

               Абдулла  Алиш                                                      

 

 

МОЙ КРАЙ

 

Идель-Урал ─ родимый край,

Здесь сладко всё, вода, как мёд,

Где б ни был я, лишь ты ─ мой рай:

Здесь дом мой, здесь родная ждёт.

Несут отсюда ветры мне

Молитвы мамы дорогой,

И в чужедальней стороне

Не страшен даже смертный бой.

Пусть на лугах, где кровь текла,

Весной рассыплются цветы ─

Осколки алого стекла

Чужой, не нашей красоты.

А на полях моей земли

Пусть нивы тучные взойдут,

Вернёмся из любой дали

Мы к ним,

пусть только подождут.

 

 

РОДНОЙ  АУЛ

(в альбом  друга)

 

Исколесил я белый свет,

и нет ему хулы ─

Прекрасен он, но лучше нет

аула Балыклы.

Здесь щедр сосед,

Здесь сладок хлеб,

Здесь, как хрусталь, вода,

Здесь мудрость

льётся из бесед.

Здесь ждут меня всегда!

 

 

               НАБРОСКИ В НЕВОЛЕ

 

Ветра судьбы, листком примчав меня 

С поземкой от заснеженной страны,

Вогнали в жерло адского огня,

Что в центре европейской старины.

Я не познал до сей поры людей

И здесь житейский опыт тороплю,

Вериги неприемлемых идей

Тащу, неволю горькую терплю.

Подобье кофе пью я натощак,

На хлеб бумажный мажу маргарин

И умудряюсь делать это так,

Что видно через бутерброд Берлин.

Как экономен этот самый «брод»,

Он в клюв птенца уместится вполне,

Влетев, как в кратер, в человечий рот,

В гортани тает, не осев на дне.

На поясе моём стальной кинжал,

Чарующе блестит его клинок,

Хоть в нём сто тысяч ядовитых жал,

Он в озлобленьи чёрном одинок,

На нём есть знак железного орла,

И не страшит последний смертный ряд,

Когда душа в страданьях умерла.

Пусть растерзать орёл готов меня,

Пусть здесь я просто чуждый человек,

Уйду я следом за исходом дня,

Ещё укоротив и так не длинный век.

В неволе жизнь завершена давно,

Преодолён давно рубеж судьбы,

Но сердце гулко бьётся всё равно,

Не хочет разорваться без борьбы.

 

                ПРИСНИТСЯ ЛЬ ВНОВЬ                                                                                                                

 МНЕ ЭТОТ СОН

(посвящается супруге Рокие)

 

Удивительной сладкою негой

Вслед за первым глоточком вина

Я охвачен и, словно под снегом,

Затихаю в объятиях сна.

Ну, откуда в любовном напитке

Сила та, что батыра в узду

Загоняет, и он, как по нитке,

Мчит, порою себе на беду,

Без объездки, легко поддаваясь

Жёсткой плети в нежнейшей руке,

И спиной ни на гран не сгибаясь

Под возлюбленной, как налегке.

Так тебе я, звезде лучезарной,

Преклонялся, забыв целый свет,

Не страшась, что судьбиной коварной

Быть могу оскорблённым в ответ.

И напрасны смешные сомненья,

Награжден я любовью твоей,

И горит она с каждым мгновеньем

Между нами сильней и сильней.

 

Солнце словно исчезло навек,

Вновь меня одиночество мучит…

Где ты милый родной человек?

 

Знаю, зимнее время недолго,

Знаю, что неизбежна весна,

Знаю, солнышко встанет над Волгой

И растает на сердце вина…

Ну, зачем ты нахмурила брови

Над сияньем ревнивых очей?

Я тебя успокою любовью

В жарком мареве летних ночей.

 

               Ты не верь ядовитым наветам ─

Нет причин для волненья души,

Не найдёшь ты другого ответа,

Кроме жарких объятий в тиши.        

Может, шли мы не лучшей дорогой,

Кто подскажет, как путь оценить,

Счастья много в нём или немного,

И легко ли порвать эту нить,

Что во сне, по-девичьи наивном,

Окроплённом сладчайшим вином,

Непорочна, мечтательна, дивна,

Но во сне ─ и закончится сном?

Только мне отчего-то не спится,

Я пытаюсь понять до конца:

Как могло в этой жизни случиться

То, что по мановенью творца

Заплелись наши судьбы невольно

И опять расплелись, как венок,

Что пронзает нежданною болью

Сердце, словно абрека клинок.

Неужели подобно листочку,

Я  покину родной свой лесок,

Забренчу по канавам и кочкам,

Как несчастные братья 

«Сак-Сок»?

 

 

ПТИЦЕЛОВ

 

Весной в садах и рощах России

За кружевом волшебным ветвей

Под небом необъятным и синим

Счастливый распевал соловей.

Встречал рассветы радостной трелью,

А ночи колыбельной дарил,

Привычный жить в любви беспредельной,

О ней в напевах он говорил.

С рожденья озарённый свободой,

Не ведая оков и вериг,

Попал в силок, наживе в угоду,

И в клетке позолоченной сник.

Ну, где уж тут понять птицелову

Невзрачного комочка тоску,

Замучил птицу пустоголовый,

Надеясь услыхать хоть «ку-ку».

Не свойственно душе соловьиной

Коленца разливать на заказ,

Коль ты рождён для песни былинной,

Мошна и кнут ─ тебе не указ.

Мальчишка-птицелов удивился

Безмолвию добычи своей

И потому в душе усомнился,

Что залетел в силки соловей:

«Где толк от этой серой молчуньи?

Помрёт, так лишний на душу грех.

Пускай летит, другую певунью

Поймаю я себе для утех».

Взлетел соловушка над окошком,

Перед ловцом недавним присел,

Скакнул два раза с ножки на ножку

И вдруг самозабвенно запел…

Беда ворвалась в мирные годы,

Наш птицелов пошёл воевать

За отчий дом, за всё, что народом

Привычно милой Родиной звать.

Но в жаркой схватке так получилось,

Что без сознания взят был в полон,

И от бессилья сердце разбилось,

И вспомнил птицу бедную он.

И зарыдал, сдержаться не в силах,

И мрак заслал в очах его свет,

И он прозрел пред жерлом могилы,

И дал себе последний обет:

«Пусть распростёрто смертное ложе…

Пред ним у птиц прощенья прошу,

И коль Аллах мне выжить поможет,

Я воли никого не лишу!»

 

           

НАДЕЖДОЮ

ПРЕКРАСНОЮ  ЖИВУ

 

Я с надеждой смотрю

в день грядущий,

Вечно спорю

с житейской волной,

Нас к последнему

часу несущей,

И стараюсь остаться собой.

Пред очами

судьбины суровой

За усмешкою прячусь порой,

Хоть чуть-чуть поседел,

право слово, ─

Я покуда батыр и герой.

Что мне долгих годов

заточенье,

Раз в руках моих сила живёт,

Поплыву я и против теченья,

Коль народ мой меня позовёт!

 

 

 

                Мухаммат Мирза

 

                        

ЧЬЯ СТРАНА?  

 

Привалилась к плетню,

Беспробудно пьяна,

Безнадёжно больна, ─

Чья страна?

Чья страна?

 

Боль родимой земли,

Ты открой, кто они,

Те, что нам предрекли

Эти чёрные дни?

 

Словно кляча, висит

На ремнях с потолка,

Ждёт соломы клочка,

Чья страна?

Чья страна?

 

Голос милой земли,

Кто избавит, скажи,

Нас от слуг сатаны

И уймёт грабежи?

 

 На промозглом ветру

 Волком воет она ─

 Чёрной ночи страна…

 Чья страна?

 Чья страна?

 

 Кто отчизне отраду

 И мир принесет,

 Из кромешного ада

 Однажды спасёт? 

 

               

                ПОЛНАЯ ЛУНА

 

Ты уймись, ты уймись, душа,

Горе чувствами не развеять.

Всё рассудится не спеша ─

Утро вечера мудренее.

 

Глупость ─ сборы и суета,

Если в путь выходить не надо.

И судьба у нас ─ только та,

Что дарована как награда.

 

Больно?.. Виду не подавай.

От гордыни душе усталость.

А луна, словно каравай,

За окном моим разболталась.

  

 

               *   *   *

 

Вы, мысли,

Заполнили голову так,

Что просто

готова

взорваться она.

Стою на развилке дорог…

В душе

Оживает любая  мечта,

Я в сорок,

как в детстве, 

застыл у окна,

И манит звезда за порог.

Любовь,

Есть ли сила такая, как ты?

Ты ─ жаркий

пожар,

нежный пух

облаков.

Я жертва твоя навсегда!

О, будущее,

Если кружат цветы

В подсолнечном мире

Метель

лепестков,

Что к смерти ведёшь нас тогда?

Господь мой,

Ты жизнью меня одарил,

Любовь ниспослал,

веру в душу

вселил,

Бессмертие предначертал.

 

 

ОДИН НА ЦЕЛУЮ ЭПОХУ…

 

                Родился я в соломе в час рассвета, ─

 Так хорошо на свете быть никем!..

 Пьер Жан Беранже

   

Игрой судьбы не объяснить

Ошибок тех, что совершил,

Зря вьётся оправданий нить ─

Бесцельна трата сил.

 

Родителей дарует Бог

И Родину, что не забыть,

Тебе султаном стать помог,

Ему ─ в подмётках слыть.

 

Что на эпоху зря пенять,─

Был в ней рождён,

вот там и будь!

Обязан ты её принять

Такой ─ и в этом суть!

 

Эпоха зло калечит нас,

Строгает жёстко под шаблон:

Всех в рамки ставит, а подчас ─

За каменный заслон.

 

Чеканит нас, как медный грош,

Что ей гордыня, что ей боль,

Неважно, плох ты иль хорош, ─

Помножен ты на ноль.

 

Но есть в эпохе хоть один,

Кто свалит тяжкий гнёт систем,

Взлетит из самых середин,

Хоть был рождён никем.

 

 

*   *   *

 

У неба прохудилось дно,

Слезит себе весь Божий день:

То строит радугу оно,

То рушит, краски пряча в тень.

 

Забился пенистый  расплав,

Сплетаясь в кружевной платок,

И понеслись ручьи стремглав,

Сливаясь в радостный поток.

 

Но дождик вдруг затих в цветах,

Прилёг на травах, как роса,

Сейчас земля прекрасна так,

Что восторгает небеса!

 

 

КАЗАНЬ. 

УЛИЦА СВЕРДЛОВА…

 

Удивляться не знаю чему ─

Перевёрнутый мир,

Коль душою пришел я к тому,

Что не вечен кумир.

Сонм героев во времени сник,

Растворясь в суете,

И иссяк, словно чахлый родник

На асфальтной версте.

Был кумир, а теперь ─ истукан

На разбойных ветрах, 

Осыпается патины прах

На гранитный стакан.

Дом с табличкой, где имя его,

В грунт увяз по окно,

Он исчезнет, скорее всего, ─

Век прожить мудрено.

Именной ярлычок онемел:

Жить без дела ─ беда…

От стыда, если б ноги имел,

Скрылся б он навсегда.

Знать, недолгое славе дано

Время, но, проходя,

Чемерицею горькой оно

Обожжет, не щадя.

 

 

               КЛЕВЕТА

 

… Дурное слово никогда

не уйдёт из души…

Акмулла

 

Клевета ─ это в спину стрела,

Наконечник отравлен её:

Миг ─ и тут же молва обрела

Право выпачкать имя твоё.

 

Клевета, словно жало гвоздя,

Влезет в душу и, кровь осквернив,

Превратится, чуть-чуть погодя,

В безобразный зловонный нарыв.

 

Клевета проползёт сквозь года

Незаметной коварной змеёй,

Обесчестит твой род клевета,

Ядовитою лживой струёй.

 

                                                    

СОДРОГНУЛАСЬ ЗЕМЛЯ

 

На юге в течение месяца 

продолжались сильные

землетрясения.

                   Из газет

 

Плоть земли сотряслась до корней,

Напряглась, ─ кровь вот-вот потечёт,

В новостях, как итог чёрных дней,

Мир ведёт на экранах подсчёт.

 

В новостях, как итог скорбных дней,

У флагштоков всесветный поклон,

Монотонные цифры смертей

Овеваются крепом знамён.

 

               Содрогнулась земля от стыда

За людского распутства века,

Захотев улететь навсегда,

Но узда у орбиты крепка.

 

Горе катится с разных сторон,

Рвутся струны планетной души,

И в объятиях вечности звон

Не стихает в межзвёздной тиши.

 

 

СУДНЫЙ ДЕНЬ                                     

 

Кому в невежественных временах

Приспичило виновного искать?

И исповедь не Господу нужна,

А тем, кто перед Ним решил предстать.

 

Всё мусор:

Фарисейская мольба,

Благословенье, что ты испросил…

Пред миром показушная божба

Дешевле лапки мухи ─ трата сил.

 

Когда по моде в светлый Храм войдёшь,

Накличешь лишь проклятья на себя,

А душу покаянием спасешь,

Без принужденья Бога возлюбя.

 

 

УПАЛ,  ПОДНИМАЙСЯ

 

Если упадём, то пусть

увидевшие истолкуют

это к лучшему.

Р.Файзуллин                                

 

Упали и встали, и снова упали,

И шрамами лица у нас иссеклись.

Хоть лето в разгаре,

мы в осень попали:

Проклятые дни нам

на долю пришлись.

Мы падаем, но

поднимаемся сами ─

Как тот Ванька-встанька,

что спину не гнёт.

Но вряд ли поднимемся

мы удальцами,

Коль новой эпохи

кулак саданёт.

А дело не только в эпохах ─

Удачу

Судьба на тарелочке не поднесёт,

Упал ─ поднимайся,

вставай, а иначе

Дойдёшь ты до точки, ─

никто не спасёт.

 

 

НОЧЬ

Из цикла

                   «Ночные раздумья»

 

Ночь.

Чёрная туча затянула небо,

Не видно даже

заблудившейся звезды.

Небо закрыло глаза…

 

Тишь.

Страна погрузилась в могильную тьму,

Только я всё никак не усну.

Иль закрою глаза,

иль опять распахну,─

Словно бездна вокруг…

Почему?

Кто

В кошмарном затменьи,

Свернувшись в рванье,

Сотрясаясь от кашля,

Дрожит,

Поджимая колени,

Безмолвно лежит

На осклизлом

Замызганном

Дне?

Это

 Нация наша

 В потугах пустых

 Грязь 

 Холодного

 погреба мнёт,

 Неужель ей под утро стрела темноты

 Злобно яблочко глаза проткнет?

 

 

               ДЕНЬ И НОЧЬ

Из цикла «Ночные раздумья»

 

День или ночь ─ всё как всегда:

солнце взошло, и без следа

темень ушла, сгинула прочь,

искрится вновь в речке вода.

Вновь каждый День ─ прошлая Ночь,─

всё как всегда: радость, беда …

 

Что День и Ночь? ─ две стороны

мира, где мы счёты ведём,

с осени ждём новой весны,

с новой листвой, с новым дождём.

Каждый наш День ─ с первой звездой,

новая Ночь ─ встреча с тобой!

Что День и Ночь?

               Нам говорят: раньше, давно,

в мире одном были лишь Дни,

в мире другом было темно:

вечная Ночь правила сном.

 

В мире дневном ─ солнце, цветы,

в мире ночном ─ снега гряда.

С тем и другим встретишься ты:

тот и другой рядом всегда.

Что День и Ночь,

коль у души две стороны:

сладость любви, чёрные сны,

радость и боль, святость и грех,

темень у дна ─ вот потому

за семь небес рвётся она.

Держит её холод сухой

длинной рукой, хочет обнять,

в лёд заковать, в вечный покой.

 

Также мои

Ночи и Дни рядом всегда.

Как близнецы, станут они…

 

               Что же тогда?

Бренный наш мир

не удивить мне оттого,

что я, как все, ─

только частичка его.

 

В жизненный путь

соединю Ночи и Дни,

чтоб пред Всевышним

когда-то предстали они.

Сердцем надеюсь и верю,

молитвы творя, 

может, Он скажет,

что жил я на свете не зря.

 

 

СОВРЕМЕННИКУ

 

Ты тощих дум откинь полог, погляди

На прошлый день

и тот, что ждёт впереди,

На то, как долго ты служил сатане,

Сжигая веру в нечестивом огне.

 

На то, как вянут синева в небесах,

Цветы и даже алой зорьки краса,

На то, что вскоре измельчают мечты,

Их не исполнишь ты, потуги пусты.

 

И знай, не всякий тот, кто смысла искал,

Найдет его…  Мир сатана измарал,

Он окна разума и чувств затемнил,

Чтоб свет божественный стал людям не мил.

 

Нам мерзость слов его сладка оттого,

Что так легко плясать под дудку его.

  

           

               ОТВЕТ

 

Кто-то ледяной рукою

к зеркалу души моей

потянулся, дико воя,

так что снег осел на ней.

Он разбил окошко, кинув

злобный камень сквозь кусты,

словно нож всадил мне в спину,

растерзав мои цветы.

 

Сотворилась подлость эта

синеруким мертвецом,

Он, устав бродить по свету,

встал перед моим лицом.

Знать, в меня вселиться хочет,

чтобы смыла кровь моя

груз грехов чернее ночи,

что скопил он, затая.

 

Как змея, в живую душу

он давно вползти готов,

зная то, что яд затушит

пылкий жар моих цветов.

Он своей рукою синей

иногда, как мысль, скользит

иль, как вихрь, сбивая иней,

над помойкою сквозит.

 

Нет,

не зря упырь хлопочет:

по наказу сатаны

в роднике души он хочет

постирать свои штаны.

Я приму любую долю

в бесконечном сонме дней,

но изгадить не позволю

чистый ключ души моей.

 

               Тот родник мне дарит песни,

лишь склонюсь я у стола,

В мире доли нет чудесней,

Чем сгореть в стихах дотла.

На помойке пусть истлеет

ледяная длань греха!..

Я ж с рассветом просветлею

В новой песне иль в стихах.

 

В ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ МОРОЗОВ

   

Разыгралась лихо буря, ─

Знать, последний день зимы.

Всю деревню  чёрной шкурой

Злой буран накрыл из тьмы,

Завалил хлева, амбары,

Издавая дикий рёв,

И овражек речки старой

В снег укутал до краёв,

Затопил пути, проулки,

Огороды завалил,

Обстучал лопатой гулкой

Наст, корой его залил…

Сутки ярился на взводе,

А к утру ─ чуть-чуть шуга,

И на чистом небосводе

Закружилась звезд пурга.

В ночь последнего мороза

Брёвна изб трещат, дыша,

И, купаясь в сонных грёзах,

Сабантуя ждёт душа.

 

 

               НАЧАЛО ВЕСНЫ

 

Кап-кап, кап-кап ─ со всех сторон

Запели дни, запели,

Рассыпали волшебный звон

Кудесника-апреля.

Лети, весенняя капель,

Почувствовав свободу,

Твоя бесхитростная трель

Растормошит природу,

Наполнит, радостно смеясь,

Нектаром сладким почки,

Что рвутся к солнцу, не таясь,

Спешат раскрыть листочки.

Всё в жизни будет вновь и вновь:

И вечность, и мгновенья,

Земля и небо, и любовь,

И счастья дуновенье.

 

 

ОТ ВЕСНЫ ─ К ЛЕТУ

 

Разлив закончила река,

Вернулась в русло,

И льёт черемуха цветкам

Нектара сусло.

 

Песнь соловьиная легка

В прибрежных ивах,

И жаворонок в облаках

Звенит счастливо.

 

Пчела утратила покой,

Вёрст не считает,

Чтоб мёд у милой за щекой

Зимою таял.

 

               Метели бабочек кружат,

А над цветами

Эфиры сладкие дрожат,

Маня мечтами.       

 

Здесь всё и вся вовсю поёт

И не стыдится,

Здесь солнце навсегда встаёт

И не садится.

 

Течёт река, бежит река,

Спешит куда-то

И дарит блик издалека ─

От переката.

 

И в танце весело кружа,

Целует камни,

А те, от холода дрожа, 

Смеются странно.

 

Вот и душа моя поёт

В то время года,

Зовёт в объятия, зовёт

Меня природа.

 

 

ВСЁ РАВНО ЭТОТ МИР СВЕТЕЛ

 

Что толку в твоих сожаленьях ─

Потратил лишь ноченьку зря.

Душа проржавела в сомненьях ─

Очистись, молитву творя!

 

Что было, Господь лишь осудит ─

Всё благословлять дай обет,

И мира светлее не будет,

Рождён ты для счастья на свет!

 

               Смирись со своею судьбою ─

Она справедлива, добра,

Да будет надежда с тобою ─

Слёзой не загасишь костра.

 

Нам солнце и звёзды с луною

Сияют, любовь в нас горит,

И в том волшебство неземное,

Что жизнь на Земле лишь царит.

 

 

                КНИГА ПЕЧАЛИ

 

Книга грустная есть у меня,

я под сердцем ношу её,

сберегая до лучшего дня

дорогое творенье моё,

пусть ещё не рождённое,

но в печаль облачённое…

 

Пред глазами всё время друзья

и родные, что в лету идут:

кто пешком, кто верхом,

а я их улыбки из вечности жду.

 

Чуть задумчиво смотрят они,

вопрошая меня: «Узнаёшь?»

─ Узнаю! ─ отвечаю, и…

Мне в ответ:

«Что ж ты слёзы льёшь?»

 

Книга, книга, ты ─ нити клубок,

не размотанный мной пока,

но, как зернышко, каждый слог

созревает в твоих строках.

 

               Мысли, вы ─ не листки с дерев,

вы нетленны в осеннем сне,

вы лишь полнитесь, и, созрев,

пробуждаетесь по весне.

 

Впрочем, что же я? ─

Мысли есть

и такие, что стыдно вслух

их назвать даже, а прочесть…─

лучше б в лампе огонь потух.

 

Мысли есть холоднее льда,

смертный цвет их бросает в дрожь…

Так тоскливо мне, вот беда,

Словно колет под сердце нож.

 

Как же, как же развеять грусть?

Может, даст мне отраду лес?

Там спою, ну, а песня пусть

радость мне принесёт с небес.

 

 

МЕЛОДИЯ ЖИЗНИ

                                                                                               

Берега моей Белой шиповник укрыл,

из-под гроздьев рябин тихо шепчет с волной,

Но нежданно откуда-то ветер завыл,

и вода поднялась, навалилась стеной.

 

Утром ветер притихнет; секреты свои,

как ребёнок, откроет волне на реке;

Та шепнёт берегам, ─ как уж тут утаить

песню ветра в листве и в чужом далеке.

 

Вот ─  мелодия жизни!.. И мы, как волна,

Пропоём над рекой о рожденье своём…

Ну, а после ─ уйдём, но веков тишина

Летописной строкой возвратит нас из тьмы.                                                                                                          

                                    

 

               ПУГОВКА В НЕБЕ

 

… Как же может так чудесно

петь жаворонок, ведь он всего

лишь точка?!

Р.Мингалим

 

Пылает летний зной…

Средь редких облаков

Лишь пуговка одна:

─ Что делает она?

Что делает она?

 

Колышется, дрожит,

Но присмотрись и вдруг

Увидишь крыльев взмах,

Ускоренный стократ.

Ужели то ─ орёл,

Что мчится от земли,

Пытаясь Млечный путь

Крылом своим объять?

 

Увидишь это всё,

Когда душа твоя

Раскроет сердца взор

И в чувствах воспарит

За жаворонком ввысь.

 

И ты тогда поймёшь,

Что песнею своей,

Взорвав степную тишь,

Он в космос дальний путь

И для тебя открыл!

 

Мир новой песни ждёт,

Чтоб повела она

Вселенскою стезёй

Усталый шар земной.

 

Пылает летний зной…

Средь редких облаков

               Лишь пуговка одна неистово поёт

И прославляет жизнь…

И прославляет жизнь!

 

 

ДАВАЙТЕ СЛУШАТЬ

 

Занавес раскрылся томно,

заиграл  оркестр. Но где?..

Да в японском электронном

ящике, но звук ─ везде.

Что захочешь, то сыграют

в нем и домбра, и курай.

Говорят, изобретают

и певцов…  Вот будет рай!

Не нужны нам будут сцены,

представленья  ни к чему,

ни к чему талант бесценный…

Что же сердцу и уму

ты оставишь, хитрый ящик?

 

Песен голос многоструйный

нарождается в душе

с тысячей звенящих струнок,

без компьютерных клише.

 

По камням

ручья журчанье,

звезд падение в ночи,

и лучистое сиянье

капель в песнях

тех звучит;

колокольцев перезвоны

в сбруе пары рысаков,           

серебро росы в коронах

               и в ресницах у цветков,

дух созревших ягод знойный,

и над Белой над рекой

шёпот камышинок стройных,

навевающий покой;

клёкот стаи лебединой

и кипенье белых крыл,

россыпь трели соловьиной, ─

с нею душу я раскрыл

юной девушке влюбленной.

А красавица, смутясь,

над щекою опаленной

опустила шали вязь.

 

В песнях тех ─ земное счастье,

и любовь, и боль разлук,

и бушующие страсти,

и касанье нежных рук.

Напевает юный месяц,

и луна поёт, шаля… 

И не спорьте!  Доброй песней

день встречает Мать-Земля!

Не пора ль раскрыть нам души,

чтобы песни те послушать?

 

Нет, не зря создал Всевышний

Землю, Свет и Небеса, тварей всех ─

Никто не лишний.

В этом суть и чудеса!

Рядом льется вдохновенно

и мелодия Вселенной.

 

Взвился занавес бесшумно,

и внимаем, чуть дыша,

как излилась многострунно

чудной песнею душа.

 

Так давайте ж тихо слушать

Песни, что родятся в душах.     

 

 

               ПАМЯТЬ

 

С весны до осени, точней, ─

От снега и опять до снега, ─

Всё детство в пору летних дней

С босой ватагой я пробегал.

Вороний глаз и просвирняк,

И в дымке конопля седая…

Всё беспричинно, просто так,

Ночной порою вспоминаю.

Мы гнёзда чибисов, ворон

Нещадно в озорстве зорили,

Народцу птичьему в урон

Слепых птенцов о землю били.

 

О, Господи, скажи кому

Так мстили варварски, жестоко,

Бессмысленно, не по уму,

Не видя толку в том и прока, ─

Мы, сыновья солдат увечных,

Войной обиженных навечно?

 

 

ХВАТИТ СЛОВА

 

Жизнь ─ дерево, вещали нам,

Я ж ─ лишь кустарник на миру,

Живу незваным гостем там;

Домой вернусь, когда умру.

 

Нам говорили: жизнь ─ река,

Но по колено здесь, где я

Хочу, раздвинув берега,

Разлиться в реку из ручья.

 

Жизнь ─ это сад, услышал я,

Хоть в нём был иней, а не цвет.

О, как узнать, мои друзья,

Смогу собрать плоды иль нет?

   

Жизнь ─ это книга, но мою,

Что толщиной невелика,

Не напечатали пока

(О, Господи, кому пою,

скажи мне, ─ внукам иль векам?)

 

Ну, почему не море жизнь?

Сродни ему моя душа,

А чтоб излить без укоризн 

Сказанье века моего,

Мне хватит слова одного,

Мне хватит слова одного…

 

 

НА  МОЁМ   ЛИЦЕ

ЦВЕТ ОСЕНИ

 

Лишь у чёрта нет надежды,

Я, наверно, как и он:

На враньё раззявив вежды,

И сегодня, как и прежде,

Воробьём лечу на звон.

 

Жизнь ─ движенье, даже камни

Отшлифованы струёй.

И графит совсем не сразу

Драгоценным стал алмазом,

Сжатый Матушкой-Землёй.

 

Веря, что терпенье ─ злато,

Думал, что и я когда-то

Заживу, как царь, в палатах;

Горе мыкал, всё  терпел,

Словно осень, пожелтел ─

Облетел…

 

 

               НЕ  ЗНАЕТ,

               А  ЛЖЁТ

 

Вёл я по обыкновенью

Счёт «ку-ку» в лесу осеннем:

«Почему же шесть?..»

 

Если ты не знаешь, птица,

Где птенцам твоим родиться,─

Значит, лжива весть.

 

Эх, кукушка, эх, болтушка,

Хватит людям врать, старушка!

Знать пора бы честь!

 

 

               МОИ МЫСЛИ

 

Ох, как мысли мои нелегки,

Словно камни в мозгу у меня…

От веселья глаза далеки ─

Знак уставшего в скачке коня.

 

Мчатся мысли мои в небеса,

А оттуда, как звезды, ─ к земле

Или по морю, как паруса,

На забывшем свой курс корабле.

 

Заплелись мои мысли в комок,

Закрутились, лишив меня сна.

Мне распутаться кто бы помог?

Лишь она, лишь она, лишь она…

 

 

               НИКТО НАД НИМ 

НИ СЛОВА

НЕ  СКАЗАЛ

 

Когда распрощавшийся                                        

задерживается, все молчат…

Геннадий Айги

 

Годами измеряют

Жизнь людей,

А месяцы и дни ─ лишь для анкеты.

               Но вот сейчас

Нам взять, скажите, где

Минутку, чтоб добавить

К жизни этой.

Ему всего-то

Было двадцать пять,

Никто над гробом не сказал ни слова,

Лишь отблески опять, опять, опять

Стальных лопат

В движении суровом.

Не знаем мы в житейской шебутне

Того, что завтра, может быть, случится,

И что в душе твоей, на самом дне,

До самой смерти может сохраниться.

Уходят люди, не успев понять

Добро в потёмках душ своих бессмертных.

Хоронят их…

На что уж тут пенять…

А только вспоминать в тоске безмерной…

 

Никто над ним ни слова не сказал,

Лишь заступы размеренно мелькали…

 

 

Я ЖДАЛ ОСЕНЬ

 

Как я осени ждал,

чтоб под жёлтой листвой

навсегда завязать то,

что порвано мной.

Как я осени ждал,

чтоб  рассветный исток

душу мне заполнял,

словно яблочный сок.

Как я осени ждал,

чтобы мысли мои

в серебристой воде,

возродясь, расцвели.

Может, лгал, говоря,

Что сгорел я дотла

и мои уголёчки

река унесла?..

Как я осени ждал,

как страдал и мечтал,

как за звёздами мчал

и как наземь упал… 

Для Дороги Гусей           *

крыльев я не достал…

 

* Дорога Гусей ─ (татарский) млечный путь

 

 

ЗА МОИМ ОКНОМ

АВГУСТОВСКАЯ НОЧЬ

 

Я один в своей каморке, нестерпимая тоска…

Тик под глазом, день без толку, ночь ─ бессонная река.

 

Ни обид, ни сожалений:

Всё на свете ерунда,

Надоели треволненья, бури, пламень и вода.

 

               Бренный мир…

В него ни крошки я не верю. У меня

Обещаний ─ три лукошка и обман день ото дня.

 

Бренный мир…

А было время: я терял свою башку и…

Да что там, сменим тему…

У кого нос не в пушку?..

 

Так тоскливо, ─ нету мочи…

Вновь я не в ладах со сном

Этой августовской ночью.

Ветер воет за окном…

 

И не пишется мне что-то,

Пережито всё давно:

И желанья, и заботы…

До икоты  всё равно!

 

Вдруг влетела мысль в окошко.

Эй, домушник, перестань

На душе скрести, как  кошка!

Я устал!  Уйди!  Отстань!

 

Но ночная мысль коварна,

Зажжена, знать, сатаной,

Мозг мутит, как газ угарный,

Издеваясь надо мной.

 

Говорят, когда уходят

Люди смертною тропой,

Мысли их по свету бродят

Неприкаянной толпой.

 

Заполняют не они ли

Головы моей горшок…

Эх, его со всей бы силой

Растолочь бы в порошок!

 

               Мысли, как они терзают

Душу бедную мою:

В ночь непрошенно вползают,

Днём покоя не дают.

 

Как и что я им отвечу,

ждёт холодная Луна,

я ж растерянно навстречу

ей моргаю из окна.

 

Словно конь без лёгкой сбруи,

на чужбине без любви,

в стойле запертый, горюю…

Поскорее позови!

 

Полечу быстрее птицы

в наши тёплые края,

чтоб душою возродиться

там, где милая моя.

 

Без тебя, земля родная,

я засохну от тоски;

сердце стонет, разрывая

чужеродные тиски.

 

Эти узы раздвигаю,

Чтоб скорей домой умчать,

но пути перебегают

мысли пришлые опять.

 

Я пишу, чтоб испарилась

безысходность, как зима,

отдаюсь стихам на милость,

а без них ─ сойду с ума.

 

 

               БОЮСЬ ТРУСЛИВЫХ

 

Встречал людей трусливых я,

всё время прячущихся в тень,

дрожащих в ярком свете дня,

а ночью, как трухлявый пень,

болотной жижею вина

заливших страх,

пока жена сопит одна

под сенью сна…

Вот молодец среди овец ─

меж слабых кто не молодец!

 

Куражится над теми он,

кому был раньше подчинен;

Завистник, трус и клеветник ─

он к должностным ушам приник

губами, мокрыми от лжи,

и в сладострастии брюзжит

в угоду тем, кто может взять

и лизоблюда вверх поднять.

Он трусом был и трус всегда:

в постыдной яме  и тогда,

когда взобрался по гробам

к наградам высшим и гербам.

 

Признаюсь в том, что я боюсь

подобных им, хоть сам не трус;

Любой из них безмерно рад

шагать со всеми на парад,

блажить до одури «Ур-ра-а-а!»

 

Сегодня, завтра и вчера ─

всегда он в центре, впереди,

поближе к месту, где вожди.

Вот потому в нём подлеца

не распознать и мудрецам.

 

 

               ПОЧЕМУ БЫ

               НЕ ПОИГРАТЬ

 

Я всей душой к жене привязан;

я в люди вышел…  Да чего!

Я дружбой графа ей обязан!

Легко ли? Графа самого!

П. Ж. Беранже

 

Вот уж  привалило счастье:

Боссом сделалась жена.

Кем я был? И в одночасье

кем же стал я? Вот те на-а-а!..

 

Под подолом  у супруги

Не страшны мне сквозняки,

Плюс к тому, признаюсь, други, ─

там вершки и корешки.

 

Сыт, одет и даже тачка

«мад ин USA» у меня,

и растёт, растёт заначка ─

зреет счёт день ото дня.

 

Что мне мнение людское?

Надо мной ─ моя жена,

а за ней стоит та-ко-ое…

Как китайская стена!

 

Пред моею благоверной

самый главный чин вставал,

он ей кланялся манерно

и пылинки с плеч сдувал.

 

Я мотаюсь по банкетам

вслед за нею; ну, а там ─

звёзды нынешнего «света»

(все при этом по местам).

 

               Шеф жены моей однажды

Под коньяк сказал: «Ты наш!»

Кем я был? ─ Под грифом «дважды

занулёванный алкаш»…

 

В людях я лишь пригубляю

рюмку тонкого вина,

водку дома добавляю ─

целым стакано́м, до дна.

 

Отчего судьба нежданно

ликом повернулась к нам?

Знать, жена моя с приданым ─

Дар по нашим временам!

 

То приданое ─ начальник,

и, как нитка за иглой,

с верностью необычайной

и энергией былой

мчит за ним моя супруга,

словно верная раба

или добрая подруга…

Да хранит её судьба!

 

Труд такой  покруче спорта,─

половинка устаёт,

По три раза на курорты

за год шеф её везёт.

 

Слава Богу! Дом, хозяйство…

Учим в колледжах детей,

не купаемся в зазнайстве,

не чураемся гостей.

 

У обоих иномарки,

у жены ─ так лимузин,

что ни день ─ несут подарки,

дом забит, как магазин.

 

               Что же, мира нет милее

Тем, кто в нём умеет жить:

шеф жены, она и с нею

я стараюсь, так и быть.

И к тому ж супруге босса

неприлично быть одной,

потому по всем вопросам

держит та совет со мной.

 

 И, гуляя по лесочкам,

 от бесед чуть-чуть устав,

 отдохнуть идём в кусточки,

 на постель из нежных трав.

 

 Я доволен, безусловно,

 трудоголиком-женой,

 так как стал роднёю кровною

 самым высшим под луной.

 

 Жизнь ─ игра! В том нет нахальства ─

 смазать у себя усы,

 взяв кусок из рук начальства.

 Торопись! Пробьют часы!

 

 

 ВЕРИШЬ ИЛИ НЕТ…

 (Триптих)

 

1.

Мне важно в каждом деле,

Чем кончится оно,

Но вот перо немеет

На имени одном…

 

То ль возрастная прихоть

С названьем  «бес в ребро»,

Подкравшаяся тихо,

Чтоб покорить хитро.

 

               2.

Явилась на мгновенье,

Растаяла…  Ты, где?

К луне ли дуновеньем

Иль к утренней звезде

Летишь; а я, как пьяный,

Над рифмою затих,

И лишь ожогом пряным

След на губах моих.

 

3.

Не веришь? Вот мученье!

Мечусь от чувств своих.

Какое увлеченье?

Я весь под гнётом их!

 

Душа моя в смятенье:

Всё вытеснила Ты,

Мне не до грёз весенних,

И дни мои пусты.

 

 

ПЕСНЯ

 

Наверно, не бывает без потерь…

Мучительно, когда уходит близкий.

Вот так и я, один в слезах теперь

Недавние твои читаю письма.

 

Кто сможет изменить судьбу свою,

Кто сможет повернуть реки теченье?

Сегодня песню грустную пою

Под жёлтое листвы круговерченье…

 

Пришла моя осенняя пора,

В ней одинок я, видно, в наказанье,

И лишь луна до самого утра

Твоими смотрит на меня глазами.

 

 

               *    *    *

 

Откуда вдруг весною грусть осенняя?

Ведь нет причины для печали, нет…

Апрель, один ты можешь сокровенное

Вдруг выцветить, пролив на душу свет.

 

Смотрю, как дождь из поднебесной просини

Несчадно осыпает яблонь цвет,

Напоминает, видно, нам об осени:

Коль та без яблок, ─ значит, года нет. 

 

Согнули тучи тяжким чёрным угольем

Старушку-иву и накрыли дом,

Зима последний вздох с предсмертной удалью

Глухим рыданьем отдала с трудом.

 

 

*    *    *

 

Ты чувств не открывала никому

И тайны ты держала под замком,

Но нет дороже сердцу моему

Тебя, навек ты поселилась в нём.

 

Не сможешь утаить ты от меня

Того, что мне и так принадлежит.

Вода реки в ночи и в свете дня,

Разлившись, от себя не убежит.

 

Лишь раннею весной сойдут снега,

Сольёмся и помчим волна к волне

В единых изумрудных берегах                                                       

С душою общей, как в счастливом сне.

 

 

                *    *    *

 

 Живём мы прошлым, хоть всегда в мечтах;

 Вот так и я, но в памяти моей

 Навек твоя осталась красота,

 Хочу всю жизнь быть неразлучным с ней.

 

 В потоке чувства ─ осенью, зимой,

 Весной цветущей, в летний знойный день,─

 Плывём, ведомые судьбой самой,

 И не страшит нас никакая тень.

 

 Ничто не вечно, прошлое ушло,

 Но верный друг ты для меня всегда.

 Куда б судьбою нас не занесло,

 Останься рядом, без тебя ─ беда!

 

 

*    *    *

                         

Который день в душе волненье:

Куда стремиться и зачем? ─

От долга скрыться в небреженье?

Причём здесь долг, коль я ни с чем…

Всё ясно… Просто нету рядом

Тебя со мною, и душе

Уставшей  ничего не надо

Ни во дворце, ни в шалаше.

 

Неведенье терзает сердце,

Я места не могу найти,

Глаз не смыкаю, чтоб со смертью

Не разминуться на пути.

О чём я?.. Мне бы хоть минутку

С тобою рядом провести,

А беды все ─ пустые шутки…

Приди ко мне и всё прости!

 

 

               ЧТО ИЩЕТ ВЕТЕР

 

Ищет ветер стебель полый ─ 

Целый, крепкий и сухой,

Он собой его наполнит

И споёт мотив простой.

Пробежав по тонким струнам,

Изольёт свою печаль;

Та вольётся в мир подлунный,

Осветив Вселенной даль.

 

Ищет ветер стебель полый, ─

Лишь трухлявые в саду,

Испускают их расколы

Визги, что с ума сведут.

Эти стебли элые люди

Рассекли и подожгли,

Ожидая, что забудет

Ветер песнь родной земли.

 

Ищет ветер стебель полый;

Над погостом он бродил,

Но могильный холм над долом

Вой загробный породил.

Ветер, не теряй надежду!

Крепкий стебель свой найдёшь,

Тысячу мелодий нежных

Вместе с ним ты пропоёшь!

 

 

КЛУБОК ПАМЯТИ

 

Всё сказано мной, что хотел я сказать,

Должно было сердце разбиться ─ разбилось,

И разум смеётся ─ к чему отрезать

Дневные мечты от ночных, что не сбылись…

 

Свободен от жизненной я суеты,

И нет ничего, чтоб меня удивило;

Всё просто в банальности той простоты,

Что зрела в уме, но ума не прибыло.

 

Чего ж мне делить, если нет ничего;

А нет ничего, и не будет другого,

Я малым доволен сейчас оттого,

Что грех ждать большого от мира благого.

 

Коня своего осажу на скаку, ─

Зачем обгонять наступившую осень,

Зачем торопить возрастную тоску,

Когда меж ветвей пробивается просинь?

 

Возможно ль удел свой найти на земле,

Коль знает душа своё место на небе?

Что толку метаться звездою во мгле,

Сират ─ мост последний мой,

Где бы я ни был.

 

Всех слов всё равно не успеешь сказать,

А сердце, и вправду, должно быть разбито

Тогда, когда можно морщины связать

На коже, что адским ожогом облита.

 

О, память! ─ запутанный долгий клубок,

Который раскаяньем лишь размотаешь,

Пусть жизни колодец студён и глубок,

Но солнце его пронизает. Ты знаешь!..

 

 

               ВСПОМНЯТ НАС

 

И снова в плену своих мыслей я,

За ними невольно иду;

Они, словно звёзды, бесчисленны,

Найду ли свою я звезду?

 

               И в мире родился невольно я

И так же покину его,

Исчезнет навек даже боль моя,

Не важная ни для кого.

 

Пусть льдинкою малой растаю я

И каплей сольюсь с родником,

Но с каждой весною восстану я

Травинкой, листком иль цветком.

 

Меня вдруг узнают по голосу

Размывшего тропку ручья,

По ветви березки, что волосом

Сплелась, словно прядка моя.

 

И что ж, что по давним присловьям

Растём мы не выше травы,

Никто не является бровью

Над глазом Вселенной, увы!

 

Уходим! Уйдём окончательно,

И в Лете затихнет наш глас,

Но в жизни есть смысл замечательный,

Что вспомнят любимые нас!

 

 

ПРИНОСИТ  ЛИ

               БЕРЁЗА ГОРЕ?

 

Примета есть: сажать берёзу

Опасно на дворе своём,

Она притянет к дому грозы,

И горе поселится в нём.

Так что же плакал я от счастья

В ту пору давних юных дней,

Когда спасался от ненастья

В ветвях берёзоньки моей?

 

               Какое от берёзки горе,

Когда бурлит в ней сладкий сок,

Когда  под берестою море

Любви, что бьётся в мой висок?

Тому, что суждено случиться,

Без нас судьба решит сама,

И смерть нежданно постучится,

А будешь ждать ─ сойдёшь с ума.

 

Я знаю только то, что честно

Добыт был хлеб насущный мой,

И что Всевышнему известно,

В чём грешен я, пока живой.

Приносит ли берёза горе

Пусть каждый для себя решит,

Но глупо жить, с судьбою споря,

Коль только Он  её вершит.

 

 

               НЕ ОТРИЦАЙТЕ!

 

Нет, утверждать я не могу,

Что и кудесник, и гадалка

И нам, и власть имущим лгут

За деньги те, что дать не жалко.

Совсем не стану утверждать,

Что знахари не лечат хвори,

Коль за сто вёрст кисель хлебать

Бредут к ним люди, с болью споря.

Нет, не берусь я утверждать,

Что нет нам равных во Вселенной,

Что смысла нет посланий ждать,

Летящих к нам от звёзд нетленных.

Всему живому пара есть,

Решил Творец, и, значит, где-то

К Земле с другой планеты весть

Летит… Не отрицайте это!

 

 

               ПОЭМЫ                                                              

 

ЗАЯЧИЙ ПОДАРОК

 

1.

Всю жизнь храню я в памяти своей

Одну частичку детства моего,

Пусть пролетело много тысяч дней,

Она лишь стала ближе оттого.

 

Как будто мама как-то в летний зной,

Переступая борозды с трудом,

Неся косу стальную за спиной,

Везёт коляску с младшим братом в дом.

 

Ох, как коса метровая тяжка,

Цепляется она за облака,

Ох, как дорога к дому далека,

И как устала мамина рука.

 

Надёжно ухватившись за подол,

Спешу, не отставая ни на пядь,

А за спиной звенит зелёный дол,

Куда вернёмся завтра мы опять.

 

 Не зря пропела острая коса,

 В работе этой мама знает толк,

 Звенела сталь, пока была роса,

 И вот блестит в буртах зелёный шёлк.

 

 В горошек синий платье у неё,

 И фартук развевается слегка,

 Идём и тихо песенку поём,

 А отчий дом зовёт издалека.

 

 В коляске детской ─ сладкие стручки,

 Гостинец для безногого отца,

 Всего в две детских пригоршни пучки

 Таятся под пелёнками мальца.

 

                Щавель для папы рвал я по весне,

 А летом мчал за ягодой лесной.

 «Гостинец сын принёс от зайца мне!», ─

 Лучился счастьем папа мой родной.

 

 2.

 И тут, откуда ни возьмись, ─ Марва,

 Из активисток сельских, сущий зверь,

 От страха мама стала чуть жива:

 ─ Нет ничего! Пустые мы, поверь! ─

 

─ А где котомка? Ну-ка, покажи!

Вчера вы с поля тоже унесли

Чего-то. Быстро правду мне скажи! ─

 С коляски сполз полог и лёг в пыли.

 

И тут я бросил матушкин подол,

Схватил коляску, задал стрекача,

Промчал над пашней, дальше через дол

Рванул, как будто пятки жжёт свеча.

 

Что мне чертополох, осот, стерня!

Пускай крапива хлещет по щекам!

Откуда взялись силы у меня?

Коляску мчал, как щепку по волнам.

 

Калитку нашу ветер отворил,

Я, обогнав его, во двор вбежал,

И тут Рашит в коляске завопил,

А до того смирнёхонько лежал.

 

Отец надеть протезы не успел,

К нам на коленях устремился он,

«Орлы мои!» ─ и в небо я взлетел,

А следом брат. Ужель всё это сон?

 

 3.

 Мы были рождены вслед за войной,

 Мы ─ дети искалеченных бойцов,

 Нас встретила разруха над страной,

 И заменили мы в строю отцов.

 

 Любой из нас своим путём идёт,

 Но в памяти одно мы бережём:

 Как мама тихо в уголке прядёт,

 Как пахнет свежим хлебом отчий дом.

 

 И оттого невольно рвётся вздох,

 Как вспомню свист косы над полосой

 И как спасал я сахарный горох ─              

 Отцу гостинец, что послал «косой».

 

 

НЕ ПОВТОРИТСЯ НИКОГДА

 

1.

Война ─ игра, искусство?! Может, в ней

Разрешено всё, ─ только победи?

Игрушек страшных много у людей,

А управляют толпами вожди.

 

Всё время славим злобных палачей,

Они бессмертны много тысяч лет,

Курганы из голов от их мечей

Своею тенью затмевают свет.

 

Искусник в этом был хромой Тимур,

Ему под стать и русский Грозный царь,

За спинами подобных им фигур

И  смена веры и селений гарь.

 

Вампирам Азраиль ведёт учёт:

В нём Бонапарт, Адольф, ну а потом ─

Сам Джугашвили, дальше долгий счёт

Тех, кто рождён с рогами и хвостом.

 

Порой ничтожен повод для войны

Для главных мастеров заплечных дел:

Из-за наложниц из чужой страны,

Из-за желанья взять чужой удел.

 

Свой дом родной они сжигают в прах,

В своём народе видят лишь рабов,

Кнутом и саблей пробуждают страх,

Сидят на постаментах из гробов.

 

 2.

 И вновь в людской истории резня,

 Стрельба и взрывы, возгласы «ур-ра-а-а»,

 Без сатаны мы не живём и дня,

 Царит вокруг безбожная пора.

 

                Кто души неотпетые спасёт,

 Когда в могилах братских целый мир?           

 Вот ворон чью-то кисть в гнездо несёт,                            

 Готовя воронятам страшный пир.

 

 Война ─ спектакль из кровавых сцен,

 В её искусстве жертв людских не счесть,

 Её театры не имеют стен,

 А режиссёрам в ней мешает честь.

 

 3.

 Нам обещали то, что никогда

 Не будет больше войн в стране моей,

 Но, видно, вечно будет жить беда,

 Коль мы сто лет не знаем мирных дней.

 

  Зовут вожди: «За Родину! Вперёд!

Прославим мы себя на целый век!»

Отец и сын воюют в свой черёд,

А дом встречает лишь одних калек.

 

И можно ль домом звать ряды руин,

Что погребли невинных матерей,

Когда бесчестье до таких глубин

Дошло, людей оборотя в зверей?

Знать, долго будет ворон пировать

Коль красной свадьбе не видать конца,

И долго будут вдовы вековать

И ждать невесты брачного венца.

 

Без покаянья Родина отцов

Живёт, боясь в гордыне преломить

Колени пред могилами бойцов,

И тянется смертей бесславных нить…

О, Родина! Из женских слёз глоток

Испей! И может быть уйдёт беда.

Даст Бог, кровавый кончится поток,

Война не повторится никогда!

 

 

               ТУРАЙГЫР

 

1.

Тридцатый год. Июнь у двора.                        

Звенит набат над центром села.

Настала сенокоса пора.

А тут собранье, ─ ну и дела!

 

На площадь, где мечеть и Совет,                      

Народ спешит, как войско на сбор.

На острых косах блещет рассвет,

Из вил и грабель частый забор.

                        

В колонны встали сотни подвод.                      

В глазах людей тревожный вопрос:

«Зачем опять собрали народ

На митинг? Эх, пропал сенокос!»

 

И так всё время в пору работ                              

Людей морочит сельский актив,

Как будто нет важнее забот,

Чем языком хлестать коллектив.

 

Поддужный звон заполнил майдан,                    

Всё громче ропот, сердится сход:

«Какой указ сейчас будет дан?

Вновь на врагов объявят поход?»

 

Ребятки перед входом в Совет                             

Стоят, как перед схваткой в куреш,

Кричат: «Спокойно!»  людям в ответ,

И тут открылись двери, как брешь.

 

«Товарищи!!!, ─ хлестнуло майдан,─                      

Приехал к нам товарищ Малов!», ─

Срывает голос свой Газиззян,

Вожак у комсомольцев-орлов.

 

Малов у нас уже побывал                               

(Разливом Шабезсу залило),

Недаром помнят все: стар и мал,

Как разорил он наше село.

 

 Забрали всё: коров, лошадей,                                  

 Телеги, сани, землю, зерно,

 В один колхоз согнали людей,

 Крестьян-трудяг пустили на дно.

 

 Всех, кто покрепче, ─ на Соловки…                        

 В избе Мингаза сел комсомол,

 Ячейка здесь теперь, мужики…

 «Сельпролетарцы» ─ новый помол.

 

В активе ─ Абузар, Марфуга,                                     

А секретарь у них ─ Газиззян.

Шумит ячейка, словно пурга, ─

Побольше б раскулачить селян!

 

У коновязи ржёт жеребец,                                        

Малов на нём в деревню примчал,

Намотан недоуздка конец

На почерневший конский причал.

 

«Смотрите! Это сам Турайгыр!                               

Конь Мингаз-бая дом узнаёт!».

И ржаньем лошадиный батыр

Хозяина тоскливо зовёт.

 

Но дом не свой: он умер давно,                                   

И флаг, как красный саван, на нём.

Знать, Турайгыру вновь суждено

Служить чужому ночью и днём.

 

И тут заголосил Газиззян:                                           

«То-ва-рищи-и-и!!!» Застыло село…

Но был у недоуздка изъян,

Он лопнул ─ и коня понесло!

                 

               Скакал он по деревне отцов,                                          

По милой, по родной стороне,

А следом ─ ржанье ста жеребцов

Неслось, как  в родовом табуне.

 

Взлетел он птицей под облака,                                     

Перескочил подводы легко,

Помчал любимый конь кулака,

Но улететь не смог далеко.

 

Взрезая воздух, пули свистят,                                       

Двойной удар несут удальцу,

В момент полжизни конской скостят

За то, что не привязан к крыльцу.

 

Толчок  ─ и содрогнулась земля,                                     

Ещё толчок ─ и мир помертвел,

Взметнулись, завертелись поля,

И конь, споткнувшись, тихо осел.

 

А на крыльце судили муллу                                          

И муэдзина всем напоказ,

На них безбожно лили хулу

(Таков «отца народов» наказ).

 

 2.

 Тут первой говорит Марфуга,                                                          

 Наган свой поправляя рывком:

 «Десятка ─ малый срок для врага,

 Об этом мы доложим в райком,         

 Давно пора свалить минарет,

 Позорит он наш красный Курмаш,

 Всем видом унижая Совет,

 И полумесяц ─ символ не наш!

 Мы все хотим по-новому жить!

 Но, чтоб гордилась нами страна,

 Религию пора подрубить:

 Она, как пережиток, вредна!»

 

 Взял слово активист Абузар:                                         

 «Согласен!» ─ рявкнул, как отрубил.

 А Газиззян продолжил базар ─

 Митинговать он очень любил.

 

 Доволен всем товарищ Малов,                                      

 Его в пример поставит райцентр:

 Муллу забрали без лишних слов,

 Подняв по атеизму процент.

 

К мечети мчит лихой комсомол.                                   

Топор, аркан  ─ и пал минарет,

И вот на крыше голой, как стол,

Дыры печать  ─ исполнен декрет.

 

Не прячет слёзы старый мулла,                                      

В крестьянских глотках каменный ком,

Важнее всех покосов дела,

Которые спускает райком.

 

В траве застыл лихой Турайгыр,                                   

Клюют вороны очи коня.

Вступает перевёрнутый мир

На новый путь, безбожьем звеня.

 

А Шабезсу опять разлилась…

 

 

САБАНТУЙ 1945 ГОДА

 

1.

У нас сабантуй был всегда,

Но звался он раньше ─ джиен.

Не тянется вечно страда,

Ей праздник приходит взамен.                                                 

 

В село собиралась родня

Из ближних и дальних округ,

И радостней этого дня,

Наверно, не вспомнится, друг!

 

Везде: в Ямалы, в Суыксу

Майдан расцветал каждый год,      

Не прятал нарядов красу

В тот день деревенский народ.

 

За тысячи верст земляки

Съезжались в родное село.

Пусть были пути нелегки,

Домой как на крыльях, несло.

 

Краюха с парным молоком

Им грезилась в дальней ночи.

Что пять километров пешком,     

Коль  радостно сердце стучит?

 

 2.

 Не скроешь в деревне никак:

 Кто был на джиене, кто нет,

 Быть может, все это ─ пустяк,

 Но будет судить целый свет.

 

 «Что, денежек сын пожалел,

 Иль ты пригласить позабыл?

 Боишься, чтоб он не объел,

 Иль дом ему отчий не мил?

 

                К тебе не приехала дочь?

Забыла своих стариков?» ─

Село посудачить не прочь:

Язык без костей и оков.

 

Всё верно. Недаром народ

Придумал когда-то джиен,

Чтоб люди, хотя бы раз в год,

Касались отеческих стен.

 

С младенчества мы узнаем,

Что скромность лишь красит людей,

И что доброту отдаем

Затем, чтобы встретиться с ней.

 

Приезжий ходил по гостям,

О славных делах говорил,

Все рады хорошим вестям,

Рассказам о том, где он был.

 

Гость сам больше слушал у нас

О горьких сиротских годах, 

О супе пустом в трудный час,─

Учтивость ценилась всегда.

 

3.

Джиен ─ после страшной войны,

Джиен ─ для недавних бойцов,

Джиен ─ на руинах страны

Для наших увечных отцов!

 

С гармошкой ослепший Ханиф,

И пляшет безногий Мирза;

Гаяз, доску в стремя забив,

Летит на коне, как гроза.

 

               Пусть рук нет и ног, но у них

За спинами крылья взвились,

Забилась в сердцах молодых

Их бурная гордая жизнь.

 

Пусть праздник, как праздник, но он ─

Не просто полеты с конем,

Есть вечный и твердый закон ─

Джигиты рождаются в нем.

 

Пред сверстниками и родней

Не должен солдат сплоховать,

Пусть тело в увечьях, душой ─

Ребята героям под стать.

 

Забавой джиен не зовут.

В единственный день за весь год

Узришь ты народную суть,

Узнаешь, чем дышит народ.

 

4.

Калитка из дома на луг,                     

На ней, как бескрылый птенец,

Одна коротает досуг

Девчушка, курносый малец.

 

Гусята-пушки за плетнем,

Над ними хлопочет гусак, ─

Невесело праздничным днём

Глядит сирота на большак.

 

 Глядит неотрывно она

 За шаткий мосток над рекой:

 Там куст или кочка видна?

 Нет, движется… Кто ж там такой?

 

 Кого горизонт проявил,

 Кого раскачал вдалеке,

 Кто пыль над дорогою взвил,

 Кто катит домой налегке?

 

 Качается он оттого,

 Что раненый иль занемог?

 «Эх, если б в отца моего

 Сейчас обернуться он смог!

 

 Ну, где же ты, папочка мой?

 Вернись хоть без ног, хоть без рук!

 Я буду гордиться тобой, ─

 Ну, сколько же можно разлук?

 

  Калитка открыта всегда,

  Мне нечего прятать за ней,

  В избе только я и беда,

  И ветер сквозит из сеней.»

                                                                                                              

  Истлела калитка давно,                

  В асфальте большак и мосток,

  Но помнить мне век суждено                       

  Войной опаленный росток.

 

  Хоть на день, но в Чалманарат

  Лечу на джиен каждый год,

  И счастье мое во сто крат

  Растет, уходя от невзгод.

 

  Здесь нет неродных ─ все свои,

  Здесь каждый пригорочек свой,

  Здесь жаворонки, соловьи,

  Ручьи здесь с водою живой!

 

                 5.

  Ты ─ праздник народа, джиен!

  В истории нет пустяков,

  Пусть сотня пройдет перемен ─

  Ты суть наша в толще веков.

 

  А жаворонки все поют,

  И в мареве вновь силуэт

  Идет то ли в память мою,

  То ль жаркому солнцу вослед…

 

 

 

Харрас Аюп

 

    

               КНИГА ПОЭЗИИ

По случаю выхода в свет

антологии татарской поэзии

                                            

«Бисмилла!» ─ этой книге промолвили б древние,

Ей «Аминь» не грозит ─ путь на первой версте.

Пусть она сохранит нашу душу напевную,

Как скрижали, как грамоты на бересте.

 

Берестяные строчки несли сквозь столетия

Наш язык. Пусть  березы сгорели давно,

Но на коже деревьев когда-то отметили

Предки то, что судьбой испытать нам дано.

 

Неспроста полегли земляки наши славные:

Кул Гали, Акмулла… Здесь имен и не счесть.

Не обманешь народ горькой лживой отравою,

Коль хранит береста его Славу и Честь.

 

«Бисмилла!» ─ этой книге промолвили б древние,

Хоть «Аминь» и далек, но идти-то должна

Сквозь пожары грядущие, боль многодневную,

Раз в такие она рождена времена.

 

Перед вихрем придется сгибаться березою,

Прижиматься к земле и молитву творить,

Чтоб Всевышний помог в эти годы морозные

Радость теплой поэзии людям дарить.

 

В этой книге стихи, словно песни народные;

Пусть она остается открытой всегда

Пред глазами эпохи, чтобы люди свободные

Шли с открытой душой сквозь миры и года.

 

 

               КУЛ  ГАЛИ

 

В преданиях народа своего ты жив

О, Кул Гали, великий современник мой!

Из Булгара  в Казань, сквозь время проложив

Свой путь, сроднился ты с историей самой.

 

И сколько потеряла в долгом том пути

Голов мужей великих нация моя?

Лишь память имена их вновь переместит

Из тех времен далеких в наши времена,

Чтоб  ими освятить татарские края.

 

Ты утирал нам слезы, Кул Гали,

В истерзанных сердцах смягчал обиды грусть,

Когда отверженные от святых молитв

«Юсуфа книгу» мы учили наизусть.

 

Ты в этой книге доброй сохранил для нас

Обычаи, живую предков речь.

Юсуф и Зулейха с её страниц сейчас

Потомков учат верность и любовь беречь.

 

О, Кул Гали, великий современник мой,

Ты ни оставишь земляков своих в беде,

И если даже бросят нас в колодец ледяной,

Не дашь нам утонуть в его лихой воде.

 

Ты входишь в каждый дом, пройдя через века,

Чтоб горести и боль с народом разделить,

И потому любовь к тебе так велика,

Что будешь ты всегда в душе татарской жить.

 

 

               КЛЮЧ ЯЗЫКА

 

Богатства не вымаливала нам,

В сердцах нередко бедность поминая,

Ты, мама, открывала путь к словам,

Значение и цену слов тех зная.

 

Как часто покидая отчий дом,

Не думаешь о тягостях похода,

Родною речью по стране ведом,

Вслед солнцу ─ от восхода до захода.

 

И нет закрытых душ в твоем краю,

Когда имеешь к ним ты ключ заветный,

Зову ключом я этим речь мою,

На ней привет аукнется ответно.

 

Несчастен тот, кто свой язык родной

Забыл, ─ чужим среди своих он будет,

И средь чужих он вряд ли будет свой,

И всяк, кому не лень, его осудит.

 

Не примут люди от него добра ─

Оно стрелою острой обернется.

Народом ключ придуман не вчера,

Вот потому-то он родным зовется,

 

Язык наш.

Мама, ты дала сынку

Богатства мудрости в словах исповедальных,

Храню я их, как ключ к эпохам дальним,

И кланяюсь родному языку!

 

 

ПОЛЕТ

 

Летаю я во снах до сей поры

И ощущаю крылья за спиною.

Мечта летать сквозь годы и миры,

Увы, увы, не блещет новизною…

И все ж  лечу!

Лечу дорогой птиц,

И странно, но меня не удивляет

Свободный мой полет среди зарниц,

Что суету сует не освещают.

Все мелкое осталось далеко,

Пустые хлопоты внизу исчезли ─

Им вознестись до неба нелегко,

И пусть останутся навеки в бездне.

Здесь родина кристальной чистоты,

Свободы, для души необходимой,

Пространства необъятной широты,

В сравненье с ними жизнь ─

Лишь день единый.

Проснулся я:

Где крылья? Их уж нет.

Но вниз я опускаться не желаю;

Пока живу, еще я полетаю,

Хоть остаюсь на бренной я земле.

И позову себя сто крат в полет,

Покуда птица в сердце не умрет…

 

 

БАБОЧКИ

 

Говорят, душа умершего

                   возвращается бабочкой…

Из народных поверий

 

Эх, по поверью б, в летний зной,

Безвременно ушедших души

Слетели б стайкой расписной

К живущим ныне их послушать.

               Хоть раз один поговорить

О том о сем, взбодрить былое,

Забыть плохое, затворить

Калитку в мелочное, злое.

Осуществятся пусть мечты

И сонмы бабочек чудесных     

Пускай слетятся на цветы,

Что светятся в лугах окрестных.

Быть может, обращусь в цветок

И я, чтоб, аромат вдыхая,

Душа отца мой лепесток

Качнула, крыльями порхая.

И чтобы ты, о мой малыш,

Слетел ко мне, тебя согрел бы

Своим дыханьем…  Ну, услышь,

Услышь меня в лазурном небе!

Как неприкаянный брожу

Сегодня по лугам и долам,

На ярких бабочек гляжу,

На странный их полет веселый.

Как хорошо, что есть пока

У смертных Вера во спасенье,

И вслед за смертью воскресенье

Придет. Душа вспорхнет с цветка,

Как бабочка к небесной сени.

 

 

НА МАЙДАНЕ,

               ГДЕ ПРОШЕЛ САБАНТУЙ

 

Вчера  здесь бурлил сабантуй огневой,

Собрав на майдане родных и друзей.

Прекрасно, что древний обычай живой

Встречает поныне немало гостей.

Там скачка лихая, а там на столбе

Батыр распластался, К вершине ползет, ─

Так смелость обычно перечит судьбе,

Но вот похвальбе не всегда здесь везет.

 

               Здесь искренно ценится острый язык,

Когда он незлобен, находчив, шутлив.

А песни, к которым ты с детства привык…

Как дорог душе их нехитрый мотив!

Недаром друзей собирает майдан:

Пусть знают, как добр наш народ и красив.

Веселым подарком нам праздник был дан

За то, что трудились, богатств не спросив.

Пусть праздник прошел; проводили гостей,

Но радость их душ, их сердец теплота

Остались у нас. Будем ждать их вестей,

И новую встречу лелеять в мечтах.

 

                    

БЕРМУДСКИЙ ТРЕУГОЛЬНИК

 

Ну, что это за чертов треугольник!

В нем хулиганят компасы, часы;

И, самолеты в бездну отфутболив,

Стирает он с радарной полосы.

Найдешь корабль в нем в дрейфе,

Без команды;

В кают-компании парит горячий чай,

Сигары тлеют, паруса на вантах,

Но нет людей, ─ исчезли невзначай.

Живых никто в нелепой той фигуре

Бермудской никогда не находил,

Наверно, сатана там, самодуря,

Всех мариманов в пекло засадил.

Найти, что хочешь, может археолог:

Алмазы, яхонты внутри своих пластов,

Но, что скрывает чертов треуголок,

Захочет он узнать, ─ и был таков.

И никому не будет интересна

Частичка статистических потерь,

А был он или не был, ─ неизвестно.

Чему тут удивляться, если честно, ─

Вот то и удивительно теперь.

 

 

ВОЗНЕСИ

 

Ведь не были мы раньше низки,

Так вознесите ж, крылья, меня

От мелочности, злобы, тоски

Навстречу свету нового дня!

 

До прошлого хочу вознестись,

Чтоб в нынешнее вновь не упасть,

Чтоб от душевной грязи спастись,

Чтоб в низости людской не пропасть.

 

Вы вознесите, крылья, меня

К зарницам от проклятых времен,

Чтоб высветили блики огня

Сквозь призму слез величье имен!

 

Те имена нам души спасут,

И к славе наших предков святых

Они, как крылья, нас вознесут

Сквозь горечь этих дней непростых.

 

Потоки черной славы о нас

Потопят тех, кто вылил её,

И разверну я крылья в свой час,

И вознесусь я в небо своё!

 

 

               ТАТАРСКАЯ ПЕСНЯ

 

Чтоб не утратить языка,

Излилась песнею страна, 

Татарский край мой, где века

Благословляет нас весна.

Ведет нас песня за собой

Достойным праведным путем;

Хоть тяжек он для нас порой,

Мы молодеем и растем.

 

               Судьба у песни нелегка:

Она зачахнет в кабале,

Подобно стебельку цветка,

Что вянет на чужой земле.

Стремился песню ветер злой

Нещадным воем заглушить;

Бушуя над страной родной,

Не смог он суд над ней свершить.

 

Там родина ─ где ты поёшь,

И тот язык, что ты поймёшь,

И тот цветок, что ты найдёшь

И милой нежно поднесёшь!

В каких бы ни был ты местах,

Благословенней нет земли,

Татарской песни доброта                     

Здесь все печали утолит.

 

 

СЛОВА ОБИДЫ,
ОБРАЩЕННЫЕ К МИРУ

 

Не по своей я воле пришел,

Наверно, так сам Бог пожелал,

А ты мне добрых слов не нашел,

Вид сделал, что меня не узнал.

За годы я познал для себя

Лишения и море обид, ─

Они бурлят в крови, и, скорбя,

Я понял, что тобою забыт.

Чтоб каждой кочке кланялся я

На предначертанном мне пути

Ты хочешь, но судьбина твоя

Не вечна так же. Ты уж прости!

Ты нос свой слишком не задирай,

Знай, прежде чем закончу свой путь,

Скажу я: «Слушай, Мир, ты ─ не рай!

Прими сочувствия! Не обессудь!»

 

 

               КОНЕЙ ЗАПРЯГЛИ

МАЛЬЧИШКИ

 

Запрягали мальчишки коней.

Жаль, что детство ушло навсегда,

И, увы, не найдешь лучших дней

В нашей пешей судьбе никогда.

 

Запрягали мальчишки коней,

Так и тянется в памяти воз.

До сих пор нет коней тех родней.

Повзрослели ль мы?

Вот в чем вопрос.

 

Вот мальчишки коней запрягли,

Покатили отцы вдоль реки,

Прошептали им  вслед ковыли,

Что коней распрягут старики…

 

 

*    *    *

 

Звенит простор натянутой струной

Над черной обнаженною землей,

Сиротство жжет её, как будто зной

Ей посыпает голову золой.

Мир сузился, когда ушли от нас

Мудрейшие, великие умы;

Века разбились, превратились в час,

И вновь мы оказались в царстве тьмы.

Печали покрывают сединой

Взрослеющих адамовых детей,

Их лики под осенней желтизной

Все тянутся вослед ветрам страстей.

Уходят современники мои,

Не успеваешь помахать рукой,

Но бренный мир пока еще стоит.

Боюсь, не долог у него покой…

 

 

               СМОТРЮ,

КАК ВСХОДИТ СОЛНЦЕ

 

Как солнце всходит над землей, смотрю.

Начало дня спокойно всегда.

И, окуная душу в зарю:

«Я грешен», ─ со стыдом говорю…

Каким по счету в мире был рожден, ─

Неважно, если солнцем согрет.

Смеешься ты иль в грусть погружен, ─

Неважно, был бы солнечный свет.

Пусть тучи покрывают чернотой 

Хрустальную небес синеву,

Хулить весь мир не нужно, постой!

Увидишь снова свет наяву.

Как солнышко заходит, я смотрю,

Платочком красным машет мне оно.

Кто завтра утром встретит зарю?

Наверно тот, кому суждено…

 

 

АБЫЙ

Первому  учителю

Хасан ага Салихову                                                                                                                                                                                                                                                                         

 

Душа ребенка ─ чистый лист бумаги,

А Ваши листья ветер разметал,

И я страничкой в славной Вашей саге,

Само собою так случилось, стал.

Кого куда судьбы заносит ветер,

А чаще ─ буря, добрый мой абый,

Повсюду Ваших листьев след заметят,

Узрит незрячий даже Вашу быль.

В каких чернилах Вы перо купали,

Пытались смазать труд Ваш, ─ Не смогли…

Знать, потому, что те глупцы не знали:

Чернильницу Вы в сердце берегли.

Несет по миру Ваши листья ветер,

И я порой, к огню гонимый, мчусь,

Успеть бы все прочесть на этом свете

Покуда в пепел я не обращусь.

 

ПРАЗДНИК ГАРМОНИ

 

Гармони за окном  разлились,

Эх, не остаться бы и нам в стороне;

Вставай народ,  вставай, не ленись,

Ну, хватит прохлаждаться во сне!

 

Поет гармонь иль плачет с тоской,

Душа народа полнится с ней;

Пишу стихи, утратив покой,

Быть может, песней станут моей.

 

Сказать я в этой песне хочу:

«Не нужно зря тревожить огонь:

Коль кто-то руки тянет к мечу,

Берет татарин в руки гармонь».

 

Гармонь татарин в руки берет

И расправляет парус души,

А парус этот в вечность ведет,

Которую нельзя сокрушить,

Коль песня в ней народная ждет!

 

Майдан зовет на праздник гармонь,

А меч пусть полежит в стороне,

Не надо, друг, его ты не тронь,

Быть может, проржавеет к весне.

 

Страданья в глубь веков отойдут;

Что бередить нам злобой сердца,

Когда они лишь праздников ждут

С гармонью, что в руках у певца.

 

 

НЕ МЕЛОДИИ БЫЛИ

Заслуженному врачу Татарстана

Равилю Шаймарданову

 

Стою, ошеломлен: хирург ли ты

Иль нет? Сегодня ты от Бога гармонист,

А пальцы эти в море суеты

Нам утверждают, ты ─ вдвойне артист.

Талант врача от Господа всегда,

Ты Веру даришь людям, свет души,

А с ними жизнь. Где Веры нет ─ беда,

Так  можно все на свете иссушить.

Но если доктор в музыку влюблен,

Он врачеватель дважды и втройне,

Своим дыханьем дарит людям он

То, что они бездумно жгут в огне.

 

Что толку в многотысячье лекарств,

Коль умерла гармония души,

Пройдет табиб сквозь сотню сотен царств, *

Но без любви болезнь не сокрушит.

Пусть эти пальцы в море суеты

На планочках гармони отдохнут,

Сожмут вновь скальпель,

Острием мечты утраты срежут,     

Снова жизнь вернут!

 

* Табиб ─ (татарский) врач, целитель.

 

 

СЫНУ  АЙДАРУ

 

У дома рода я ─ одно окно,

Распахнутое в мир. И там, вдали,

Ста поколеньям было суждено

Излить печаль на древний лик Земли.

 

               Отцу и давним предкам в летний день

Хочу я показать ручьи, цветы,

Садов цветущих ласковую сень

И как, сыночек мой, смеешься ты.

 

Ночами часто не смыкаю глаз

От мыслей, что рождение зари

Не видят предки, но их песни в нас

И в наших сыновей перетекли.

 

Сомкну я веки, как придет мой час,

Закончив путь нелегкий для того,

Чтобы надежды те, что жили в нас,

Зажглись в очах у сына моего.

 

Его глазами вновь я загляну             

В грядущее. Быть может, мне оно

В распахнутое рода моего окно

Покажет  новую счастливую страну. 

 

 

СТАРИКИ

НА СТОГАХ

 

Просили испокон веков

Седобородых стариков

Навершия стогов творить,

Чтоб не сумели разорить

Живую плоть покосных трав

Дожди и ветры, разорвав

Укладов родовую нить.

 

Хоть взвилась ни одна пурга

Над памятью о стариках,

Поныне вижу те стога

И вилы в жилистых руках,

И постаменты из травы

На фоне летней синевы.

 

               Мчит время, ветры вдаль спешат,

Людские толпы мельтешат.

Ужели люди на селе

Забыли тех, кто на земле,

На их земле, простой косой

Жал хлеб, встав с утренней росой?

Нет! Нет! Уж, если помню я,

То вспомнят и мои друзья,

Прочтя столбцы моих стихов 

Про деревенских стариков

И войлок шляп широких их,

Что прячет взмах бровей седых.

 

 

               ЗАБЛУДИВШИЙСЯ РЕБЕНОК…

Слушая пение Хариса…

 

«Лес чёрен,

Ночь над ним черным-черна …» ─

Ребенок чей один в глухом лесу?

Так сколько ж сотен лет живет она,

Та песня, что в душе своей несу?

Что толку снова спрашивать о том,

Скрывает раны чьи седой урман,

Когда вошло страдание в твой дом

И боль обволокла нас, как туман.

От боли этой хочется кричать:

«В лесу мы!..» Точно: лес вокруг, и в нем

Запрятаны под черную печать,

Ждем новых, лучших для себя времён.

Бессмысленно деревья вопрошать,

Придет ли время то, когда поймет

Нас Родина. Не будет лес мешать

Делам людским. Он лишь покоя ждет.

А в песне всё бредет малыш в ночи, 

И мы страдаем, слушая напев,

А лес оглохший как всегда молчит,

Плащ безучастья на себя надев.

 

 

ВЕТЕР

 

Затянута деревня желтизной;

И ветер, постучав в мое окно,

Расплел березам косы, как шальной,

И мысли мне запутал заодно.

 

О, ветер, ты в неистовстве своем

Смог памяти ворота распахнуть     

И сердце в даль позвать, вскричав: «Пойдем!

Пусть песни нам укроют долгий путь!»

                                     

Быть может, этот робкий паренек,

Село оставив, поспешит вослед

За нами, пусть хоть на денек

Избавится он от тоски и бед.

 

Останутся деревья, как всегда,

Над золотом просыпанным стоять,

И сумочку холщевую тогда

В дорогу сыну подготовит мать.

 

И снова повторяет школьный класс:

Л ─ листья, Д ─ деревня, осень ─ О…

Беги мечта, беги и в детство нас

Верни!.. Что ж, что ушло давно оно!

 

Затянута деревня желтизной,

А ветер, по-разбойничьи свистя,

Монеты золотые вслед за мной

Швырнул. И мысли все летят, летят…

 

 

               ЗАПАХ ЯБЛОК

 

Вот шлепаются яблоки на землю,

Струя над садом запах колдовской.

Осенним чудесам  лишь тот не внемлет,

Кто жизнь приемлет с грустью и тоской.

 

               Обманет, завлечет шутиха-осень

В сады ватагу озорных мальцов,

Что яблоки у сторожей не просят, ─

Попробуйте, поймайте сорванцов!

 

Ловил садовник старый и за уши

Таскал воришек, говоря: «Прости,

Сынок, но старика послушай,─

Терпи, терпи и побыстрей расти…»

 

Вот шлепаются яблоки на землю,

Их аромат прельщает малышей,

Любое наказание приемлют,

В блаженстве сладком им не до ушей.

 

В деревню вновь влечет меня тот запах,

В ту пору золотую, в то вчера;

Пред будущим не ведаю я страха,

Но слышу яблок стук по вечерам.

 

 

    ОСЕННИЕ ЖУРАВЛИ

 

Неужто это те  журавли,

Что прилетали в лето мое,

Тоску на крыльях вновь принесли,

Окрасив желтизною жнивьё?

 

Курлыканье и шелест их крыл

Стократным эхом вьются вдали, 

И души тех, кто вас не забыл,

Взлетят когда-то к вам, журавли.

 

Что это, дождик в солнечный день

Просыпался в ладони полей?

Нет, это крыльев легкая тень

И звень прощальных слез журавлей.

 

               Ах, осени! Сквозь множество дней,

Сквозь сотни тысяч ливней, ветров

Вы провожали в путь журавлей,

Оставивших родительский кров.

 

Сердца у птиц, не зная оков,

Стремятся к белизне облаков.

 

 

ЖИВЫЕ  ЦВЕТЫ

 

Эй, вновь цветы проснулись по весне,

Они корнями в жизнь проросли,

Они сверкают в каждом окне

И у людей в сердцах расцвели.

 

Какие б мой народ  не знал века,

Какие б не испытывал он дни,

Его душа с душою цветка

Своею красотою сродни.

 

И не грозим из окон кулаком

Мы чужакам, идущим мимо нас;

Входящих в дом, встречаем цветком,

Прощаясь, говорим: «В добрый час!»

 

Так пусть повсюду в душах людских, 

Как в почве неземной доброты,

Пронзив коросту тягот мирских,

Свои побеги пустят цветы.

 

Эй, вновь цветы проснулись по весне.

Забудь унынье, с песней живи!

И пусть взойдут в любой стороне

Цветы от нашей светлой любви!

 

 

ДРЕВО РОДА

                                                                

Безумствуя, рубили древо рода мы,

Оправдываясь, что пришла нужда;

Ствол предков, топором уродуя,

В кострах сжигали ветви без следа.

 

Горело древо, полыхая кроною,

От боли корни рвали плоть камней.

В чьей власти жизнь родов исконная?

Расти ли дальше древу много дней?

 

Ужель у всех родов судьба единая, ─

Коль древо есть, найдется и топор?

Но донесла история старинная

О том, что был и топорам отпор.

 

Вплетались в землю корни вековечные,

Не выкорчевать родовые пни,

Из них стволы взрастали к небу млечному,

И до сих пор ещё живут они.

 

Мы ─ все побеги древа рода гордого,

Наш долг ─ раскрывшись молодым листом,

Сквозь время вызреть новой ветвью твердою,

Чтоб креп наш род сегодня и потом.

 

 

ПРЫЖКИ ЧЕРЕЗ ОГОНЬ

 

Детишки стерегли коров

Вблизи села в ночном,

Сбирали хворост для костров,

Борясь с коварным сном.

 

«Чатыр-р-чуфыр-р» ─ огонь костра

Фырчит к исходу дня,

И  вот уж скачет детвора

Сквозь языки огня.

 

Как здорово перескочить

Через палящий круг:

«Ну что, огонь не смог схватить?

Что, не хватило рук?»

 

Но умудрился жар тогда

Нам брови опалить,

Вошел он в память навсегда

И в ней он будет жить.

 

Поныне мы через костры

Прыжки свои творим,

Не так ловки мы и быстры

И потому горим.

 

Тех, кто сгорел,  в золу растер

Огонь без укоризн ─

Не перепрыгнуть тот костер,

Что высотою в жизнь!

 

 

ПОЭМЫ                                                                                                                                  

                                  

КОНЬ В СЕРДЦЕ

 

Рядом с сердцем мужчины в пути иль в бою

Билось издавна верное сердце коня,

Конь джигита спасал из воды и огня, 

И поныне ему люди славу поют.

Конь недаром

В народных преданьях живет,

И сегодня готовы по зову судьбы

Взмыть в седло сыновья,

Пальцы в гривы вплести

И пуститься в полет, если честь позовет.

Без свободы народ, что очаг без огня,

Честь мужчины всегда познаётся в седле,

Если мы на коне ─ не страшна нам беда,

Пусть же кони пасутся на нашей земле!

 

Где-то жалобно ржет одинокий скакун,

Стук копыт по стерне будит память мою,

Гонит мыслей моих беспокойный табун.

 Чей же конь заблудился в ночном ковыле?

 Кто тебя потерял,

 Что ты бродишь вокруг,

 Как тебя обуздать

 И владельцу вернуть?

 Может, рок свой кляня,

 Бродит рядом твой друг,

 Как же он без коня

 Вновь продолжит свой путь?

Чей скакун ржёт в степи и зовет он кого?

Эй, джигит, усмири сердца гордого дрожь!

Может, голос услышишь коня своего

Да из песен моих вновь его заберешь…

 

Эх, хотелось бы мне, иногда хоть промчась

На горячем коне над обманной судьбой,

Чтобы имя «Ир-ат» жизнь батыра собой   *                                  

Оправдало, как гордую древнюю связь.

Коллективным тяглом без коней тащим воз.

Да и где же их взять в безлошадной стране? ─

Увели скакунов по пороше в колхоз,

А хозяев угнали в Сибирь по весне.

Половина крестьянской души отмерла.

Как считать половинками род мужиков?

Легче вырвать остатки, изгнав из села

Тех, кто вырос свободным под цокот подков.

Слышно ржанье сирот из конюшен сырых,

Что породу в игреневых бывших искать?

Кони вымрут во первых, а мы ─ во вторых,

Коль позволили нами легко понукать

И поводья державы отдали тому,

Кто про упряжь и сбрую видал только сны.

Коль склоняем главу перед тем, кто во тьму

Повергает страну, ─ мы лишимся страны…

 

Сначала лошадь увели, потом,

Врагом тебя представив пред народом,

Полезли в сердце, чтобы в нём перстом

Убить коня, что в памяти, и сходу

В душе конюшню возжелав создать

Без иноходца, просто так, сортирно,

Все измарать и, как навоз, измять.

Потом сгрести, засыпать тихо-мирно

Опилками следы подков лихих…

 

А мужики из дальних мест вернулись,

Не все, конечно; да и души в них,

Хоть не загинули, но так перевернулись,

Что им теперь не до коней других.

 

* Ир-ат ─ (татарский) мужчина-конь.

  

               Да им теперь совсем не до коней,

Им все равно, в какие сели сани

Или в арбу хромую (шут бы с ней),

В ту, что везёт седой ишак с усами.

 

Чужую песню мы давно поем,

Почти совсем забыв свою родную,

Чужой язык щербатым ртом жуем,

Свой прикусить на долгий век рискуя.

Теперь мужчины стали говорить

О лошадях? ─ Нет! ─ Лошадиных силах,

Мечтать о «Волгах», денежки варить,

А сердца стук в кармане загасили.

Да пропади ты пропадом, страна,

С твоими недрами, лесами и конями!

Сейчас ты лишь для толщины нужна

Тех «кошелей», что никогда корнями

В родную почву вновь не прорастут,

Не омываясь родниками Веры.

А что до истины, ─ её сметут

Вина потоки, что текут без меры.

 

Так как же без коней остались мы?

Кто держит взаперти их, как в остроге?

Ведь наши предки даже от сумы

Кормили их всегда, хоть сами ноги

Протягивали. А когда война

Глаза героев покрывала тенью,

Коней вставала крепкая стена.

Врагов не подпускали на мгновенье

К себе, как будто чувствуя, что те

Коня не носят в опустевшем сердце,

А в имени «Ир-ат» на их версте

Горит лишь росчерк их поганой смерти.

Зачем коней безмозглым, коль для них

Всегда найдутся кости, как собакам?

Пусть мертвыми бредут и средь живых:

Им совесть ни к чему под этим знаком.

 

               Чтоб опуститься, кони не нужны.

Исчезнет совесть ─ и конец народу!

О скакунах напомнят только сны,

Что не вернут ни счастье, ни свободу.

Но вновь мужчины с именем «Ир-ат»

Придут с прекрасным скакуном

В огромном сердце,

Не будет никаких для них преград,

Высот недостижимых, вы поверьте!

Придут!

 

Случалось в юности и мне коней искать ─

Терялись часто, после находились,

А этим удалось сквозь годы ускакать,

Умчались, в сизой дымке  испарились.

Лишь ржанье где-то в дальнем далеке

Усиливает от разлуки горечь,

Скользит рассвета строчка по реке,

Увы, табун лихой укрыла полночь.

Но вспоминаю каждого из них ─

Сироты-кони ─ каждого жалею,

Недавно жили вы в сердцах мужских,

А нынче вдруг сердца осиротели.

Как может в сердце у Сибая жить

Скакун, когда льет клевету хозяин?

А конь Гаты в неволе мог бы быть

Как сам Гата? Не мог ─ мы это знаем.

А конь Сабира-правдолюбца как

Остаться в сердце простодушном

Смог бы,

Когда спился оболганный простак,

А после был в собраниях задолбан?

Сабир начальству правдой насолил,

Его за то в отместку и сломали,

Несправедливость он вином залил.

Таких Сабиров много сотен знали.

 

               Эх, кони, кони! Жаль, конечно, их,

Но жалость больше я таю к мужчинам,

В сердцах которых нету вороных,

Буланых нет, других коней былинных.

Навек остаться пешим нелегко,

О четырех ногах и то споткнуться можно,

Без чести не уедешь далеко ─

Честь, как опора! Жизнь без чести ложна.

Булаты, Амиржаны и Нажипы!

Ах, если бы в сердцах у вас всегда

Скакали кони вольные ─ не «джипы»,

Вы чести б не роняли никогда!

И все-таки надеюсь, что в народе

Батыров честных больше, чем лжецов.

Изгоним из своих семей уродов,

А вот в сердца вернем коней отцов!

 

…Темный лес, чернота невмочь.

Чтоб пройти, нужен верный конь.

Песня-конь эту страшную ночь

Нам поможет сейчас превозмочь.

Коль в стране не осталось коней,

Им замену найдем в песнях мы,

Из беды и нужды черных дней

Выйдем с песнями, как из тьмы.

Но неужто лишь в трудный час

Песня нам для спасенья нужна?

Что-то мало поют у нас,

Отговоркой тому ─ времена

Или  рок, или призрачный мир…

Раньше пели мы без вина,

И давно уж не конь кумир

А мужчин, что дошли «до дна».

Заливает по горло хмель,

Не до песен и не до стихов,

               А бессвязный язык пустомель

Хром, как ноги коня без подков.

 

Как мы сбились с пути отцов,

  Заблудились в «своих временах»?

  Эх, поймать бы коней-молодцов

  И взлететь бы скорей в стремена!

 

  Окрыленный любовью своей,

  Словно сокол, летел батыр.

  Кони белые, скольких людей

  Вы умчали в счастливый мир!

  Сколько судеб соединив,

  Через годы их пронесли,

  Чистоту нежных чувств сохранив,

  Не сломав и не обронив!

  Через степи издалека

  Мчать готов ты на зов огня,

  Но узда у любви узка,

Очень трудно взнуздать коня.

Крепко к холке прижми седло,

Не сумеешь объездить, знай, ─

Навсегда ускользнет, как стекло,

Так же счастье не прозевай!

Конь не только приветы дарил

От Туфанов  Луизам, он жизнь

Полюбивших без укоризн

 Крепко-накрепко соединил.

 Кони счастья нас в рай несут,

 Если любишь ─ скорей их зови,

 Но на шеи коням любви

 Ты не силься надеть хомут!

 

 Жизнь без коня темна.

 Страдает, чуть дыша,

 Порой без скакуна

 И женская душа.

 Осиротев, скорбит,

 Пришла нужда-печаль ─

 Любимый конь убит ─

 Начало всех начал.

 

                Колхозный горький труд,

 Хозяйство, скот, холсты ─

 В затяжках жёстких пут

 Всё выдержала ты.

 Не всякий богатырь

 Такое б смог снести,

 Раскинув руки вширь,

 Свалился б он в пути.                                        

 Терпенье б матерей ─                           

 Да нашим мужикам,

 Поводья всех коней

 Им приросли б к рукам.

Но муха тронет нас

Тонюсеньким крылом ─

Заноем в тот же час

За кухонным столом.

Виним эпоху мы,

Твердим, как тяжка жизнь,

Текут потоки тьмы

От наших укоризн.

…Хожу среди мужчин,

Не находя мужчин,

Средь жалоб и кручин

Угас мужицкий чин.

Неужто рождены

Мы только для жены?!

 

Впрягали летним днем

Мы в сани жеребца,

Чтоб уничтожить в нем

Дух воли до конца.

Откуда знать могли,

Что так же может быть

Сынам родной земли

Придется воз влачить?

Как лошадей подчас

Впрягут нас ─ мы везем,

Стреножат к ночи нас ─

Бредем, стерню грызем.

 

               О, женщина! Скажи,

Дарила роду ты

Сынов своей мечты,

Чтоб выросли мужи,

Что зова предков ждут,

Чтоб вмиг взлететь в седло,

Пока не запрягут

В арбу их, как ослов?

Сорвав остатки пут,

Пусть мчатся на майдан,

Туда, где братья ждут.

Тот путь им Богом дан.

 

Что за мужчина без коня ─

Коня, что совестью зовут?

Жить без него нельзя и дня,

Но многие всю жизнь живут.

Мог жеребенка в сердце ты

Впустить давно, и аргамак

В нем жил бы чудной красоты.

Коль носишь имя ты «Ир-ат»,

Почувствуй же в душе коня,

И он, прорвав кольцо преград,

  Примчит, подковами звеня.

  Не навсегда сбежал скакун,

  Когда ты с именем таким,

Вернется через много лун

Он, сердцем позванный твоим.

Лишь честь в душе своей храня,

Вернуть сумеешь ты коня.

 

 

               БАЛЛАДА О СТОЛБАХ

ОТ ВОРОТ

                             

Моей матери ─

                   Бибидаррие Ахметвалиевне  

посвящается                                                                                                                                  

1.

Наш старый двор и улицу весной                            

Будил скворчиный шебутной народ.

Он очищал удобный домик свой  

В дупле столба ─ того, что для ворот

Поставлен был когда-то так давно,

Что многое порассказать бы мог,

Но голоса лесине не дано,

Стоит, замкнувши губы на замок.

Так почему же выбрали скворцы

Дубовый столб тот ─ может, оттого,

Что уходили деды и отцы

Под трели их из дома своего.

 

2.

У хазрата сгорели дотла

Дом, хозяйство… Торчат лишь труба

От печи посредине села

Да два черных воротных столба.

В год, когда прогремел манифест,

Он избу сотворил на века;

Но сгорел целый мир, снялись с мест

Те, кто души лечил мужикам.

Вера опиумом названа,

Не нужны ни мулла, ни раввин,

Без попов обойдется страна.

Но народ не обидел седин:

Сход крестьянский добра не забыл,

Проявив уваженье к чалме,

Увезли старика в Янавыл,

Чтобы там прижился он к зиме.

 

               Все сгорело, лишь пепел лежит

Белым снегом, где жил наш хазрат.

Что с собой ему взять подскажи,

Подскажи ради Господа, брат!

Вот и взял от ворот он столбы ─

Пригодятся для новой избы.

 

3.

Даже если не будет избы

Снова срублено в избранный срок,

Как опора сгодятся столбы,

И беда не собьёт тебя с ног.

Без хозяйства не жить на селе:

Без лошадки, коровки, овец;

Не поможет никто, коль себе

Не поверишь, ─ наступит конец.

Только Вера фундамент всему,

Да простит нас Великий Аллах,

Пропустил ты намаз, но тому

Объяснение есть, ─ был в делах.

Дни и ночи гнул спинушку ты,

И тому подтвержденьем ─ столбы,

Что и в саже остались чисты

Вопреки всем ожогам судьбы.

 

4.

Все видали столбы у ворот:

То, как в новом селе беднота

Кулаком старика обзовет

И прогонит в чужие места;

Как бездельник войдет в его дом,

Как он пустит бездумно в распыл

Все, что нажито честным трудом;

Как очаг без присмотра остыл.

И еще повидали столбы

«Белых», «красных», и ясно одно:

Всем в стенах этой тесной избы

Кров бездельник давал за вино.

 

               От обиды взмолился хазрат:

«Неужели не видишь, Аллах,

Как безбожники эти творят

Зло в своих нечестивых делах?

Что же Ты разрешил оскорблять

Стариков в их родимой стране?»

Знать, услышал Господь, коль к весне

Дом хазрату вернули опять.

Только черное имя «кулак»

На воротах оставило знак.

 

5.

О, столб,

мой почерневший старый друг,

Ну, отчего совсем ты не сгорел,

Когда от злобы, что взыграла вдруг,

Просыпалась над нами туча стрел?

Хоть много утекло с тех пор воды,

Но разрывают душу мне скворцы,

Напоминая дни былой беды

И дни, что наших новых бед творцы.

Ну, как забыть страдания семьи

И взрослых дочерей твоих позор,

Хазрат, когда ученики твои

В твоем гнезде устроили разор?

Скажи, как смыть кулацкое клеймо

С детей твоих, хоть умер ты давно?

В колхозе правит пьяница-лентяй.

Брюзга последний, мерзостный слюнтяй,

Под флагом красным вдруг обрел почет

И трудодням ведет в тетрадке счет,

Не зная, сколько будет дважды два,

Осилив подпись в три креста едва.

А дочери-березоньки твои,

К столбам прижавшись, коротают дни,

Не зря с кипеньем цвета у берез

Столбы омыл поток девичьих слез.

 

                6.

А черные столбы стоят себе.

Что годы им? Крепки они пока.

И дочерям хазрата в их судьбе

Досталась ноша ─ ох, как не легка!

И света белого им видеть не дано,

И даже быть людьми запрещено.

Пришлось как всем стать силой ломовой

В колхозной потогонке дармовой:

Одна за стадом шла, ну а  другая

В работе черной билась, изнывая.

При случае любом винили их

В том, что отец покойный был муллой.

И хоть трудились сестры за двоих,

Часть трудодней снимали с них долой,

Могли прогнать полуголодных прочь.

Где правил страх, никто не мог помочь.

 

7.

Но не откуда-то приходит жизнь,

Она сквозь створки этих вот ворот

Вошла в родимый двор без укоризн

С семьей второй сестры, и поворот

К добру произошел, и луч в окне

Зажегся в отчем доме по весне.

А старый столб уже как коновязь

(Да, много лет жил двор наш без коня).

Гордится столб, что не свалился в грязь,

Что стал опять опорой бытия.

И детвора на травке у ворот

Резвится в беготне и кувырках.

Но что ж так зашумел скворчиный род,

Коль их гнездо не трогают пока?

Быть может, это изнутри столба

Раздался вдруг звенящий скорбный звук,

Как будто чья-то страстная мольба

Шла из дупла, как отзвук прошлых мук?

 

               Столбы, столбы ─ свидетели того,

Что спрятано в глубинах наших душ,

Пред вами пронесли не одного

К погосту. Точно так и муж

Ушел от нашей дорогой сестры

И от оравы малой детворы.

Одни лишь лапти с ног его сняла

И снова тонет в омуте нужды,

Ударилась о столб и обняла,

Чтоб снял с неё старик хоть часть беды.

О, как кричат в гнезде своем скворцы!

 

8.

Жива печаль немолчная в дупле,

Что в старом, много видевшем столбе.

Упал бы человек, но на земле

Опору ищет он, назло судьбе.

Лишь страждущим опора та дана,

Опора эта Верой названа.

Вдова глотала слезы от обид,

Когда живешь одна, то их не счесть.

Пытались многие под бок подлезть,

И лоб о столб был ни один разбит ─

Столб женской чести крепко в землю врыт.

И  пусть ушел навеки в мир иной

Любимый, ─ в сердце он, он не забыт,

И в памяти её всегда звучит:

«Тутекаем, как хорошо с тобой!»

Корили мужики отцом-муллой,

Но домогались, холя в душах месть.

Ну а столбы, храня хозяйки честь,

Все видят и скрывают под золой.

 

9.

К воротам выходила часто ты,

Своих детей подросших провожая,

Когда, услышав зов своей мечты,

Те говорили: «мама, уезжаю».

 

               Что им ответишь? Мы, как те скворцы,

Прощаемся с окрепшими птенцами,

Они теперь судьбы своей творцы

И тоже станут мамами, отцами.

Да, улетают… Что же вы, скворцы,

Подняли гвалт такой над черными столбами?

Пора привыкнуть бы, не могут же птенцы

Навек остаться гнезд своих рабами.

И все ж тревожно матери всегда:

Чем старше дети, тем больней их беды.

Увы, не красят матерей года

И горе то, что им пришлось изведать.

Вновь опустело гнездышко в столбе,

А мать стоит, тая печаль в себе.

 

10.

Много знают столбы от ворот.

Что ж увидеть им вновь суждено?

Счастье новое, горе сирот? ─

Угадать нам, увы, не дано.

Дети в город зовут навсегда.

Мать согласна, собраться спешит.

Вот уедет, ─ исчезнет тогда

Из села прелесть чистой души…

Потому полдеревни к столбам

Вдруг пришли дочь муллы проводить,

Даже те, кто когда-то по лбам

Получали, ─ ну, что их судить!

От хазрата теперь никого

Не осталось в селе Янавыл,

И, наверно, в дупле оттого

Ветер вдруг заунывно завыл.

А, быть может, сам столб застонал

От тоски неизбывной в ночи

И от горя, что много познал.

Дуб мореный и тот не смолчит!

 

                А поутру пришла детвора,

Что-то там отыскала в траве

И, смеясь, унеслась со двора,

Растворясь, как скворцы в синеве.

 

11.

Снова вспомнили мы о скворцах ─

Прилетали, покуда столбы

Сохраняли нам память в сердцах,

Но забыт даже запах избы.

Повалились опоры ворот,

Раз уж нету нужды в них давно,

А  веселый скворчиный народ

Прошлым летом примчал все равно.

Как им было, беднягам, узнать,

Что хозяюшка дома ─ в земле,       

Горько стали гнездо поминать

И к ночи улетели во мгле ─

То ли в город хозяев искать,

(Только где ж их найдешь средь хором),

То ли в рощу по веткам скакать,

В дуплах брошенных вить новый дом.

Так и мечутся целые дни

Птицы в черных своих сюртучках,

Может, души умерших они,

Без молитвы ушедших во прах?

Редко кто в твердой Вере живет,

В душах к деньгам идет поворот,

Но когда всех нас Он призовет,

Не помогут столбы от ворот!

 

 

Ильдар Юзеев   

                                                       

БЕРЁЗОВЫЙ ВЕТЕР

 

Когда истомишься тоскою,

Идёшь ты в берёзовый лес,

Мечтая предаться покою,

Текущему в кроны с небес.

Свои потаённые думы

Откроешь берёзе седой,

Что встретит объятьем бесшумным

Тебя со святой простотой.

Лишь только щека прикоснётся                         

К серёжкам пушистым, как дым,

Вновь сердце твоё встрепенётся

И вспыхнет огнём молодым.

Не стоит вздыхать с укоризной,

Когда, прозревая в тот миг,

Поймёшь, что, шагая по жизни,

Уже середины достиг.                                                                                  

И всё ещё будет на свете ─

Успеешь отречься от грёз,

И волосы ласковый ветер

Потреплет сквозь ветви берёз.

 

 

_______________________

 

 

Михаил Тузов

родился в 1945 году в Казани.  Имеет высшее

военное образование. Автор семи сборников

поэзии, либретто рок-оперы «Грань», один из

авторов двух поэтических альманахов «Галерея»,

призёр Московского международного конкурса поэзии

«Золотая строфа 2009»

                                          

 

 

 

                                                                                                         

 

 

<<< назад

 

 

Ольга Кузьмичева-Дробышевская

Родилась в городе Волжском Волгоградской области. С 1973 года живёт в Набережных Челнах. Окончила училище искусств (по классу виолончели) и педагогический институт (факультет педагогики и психологии). Лауреат всероссийских конкурсов авторской песни. Член Союза российских писателей. Сотрудничает с Татарстанским отделением Союза российских писателей с 2000 года как редактор, журналист и организатор литературно-музыкальных встреч. Автор двух поэтических книг, трёх песенных альбомов и художественно-документальной книги. Лауреат республиканского конкурса Татарстана «Хрустальное перо» (2010). В 2011 году окончила Высшие литературные курсы (семинар В.В. Сорокина) и в 2012-м – редакторские курсы при Литературном институте имени А. М. Горького.  E-mailhelga-ovk@mail.ru

 

 

 

СТИХОТВОРЕНИЯ

ПРОЗА

ОДНОКЛАССНИКИ. ПИСЬМА В БУДУЩЕЕ

ВСЁ – НИЧТО – БЕЗ ЛЮБВИ!

 

 

 

 

«И Я ИДУ ПОЮЩИМ ПИЛИГРИМОМ»

 

Пасха в Москве

Взметнулись купола. Христос воскресе!

Звенят колокола.

И сердце полнят радостные песни.

И я не умерла.

И я иду поющим пилигримом.

Апрель меня хранит.

Мелькают окна, город – мимо, мимо…

Под каблуком – звенит.

Из лабиринтов тёмных переходов

зовут ступени вверх.

Пробьётся голос в долгом эхе сводов, –

замаливаю грех…

Раззолоченным светом «аллилуйя»

звенит, течёт с небес.

Пронзают землю благостные струи.

Воистину воскрес!

2011 г.

 

 

* * *

Попросила:
— Богатства дай, Бог…
Дал мне Бог много трудных дорог.
Я их в косу тугую вплела
и торить своё счастье пошла.
Каждый пройденный путь-волосок
златом падал в большой туесок,
что судьбою зовётся моей,
он с годами — полней и полней.
И становится злато добром,
осветляя виски серебром.
Только звона не слышно монет,
только не было денег, и нет.
Что ж? Махнула рукой:
ну и пусть —
с ними путами стал бы мой путь
и мечте не лететь высоко.
Я шагаю по жизни легко!
 
Знать, такое богатство в душе,
что и денег не надо уже.

2010 г.

 

 

Предрассветное

Сорвалось вороньё, разгалделось,

растревожив рассветный туман.

Сгинул сон. И душе не летелось.

Вороньё, как враньё. Сон – обман…

 

Шла песком золотистым, не зыбким,

в небе звёздном не видела туч,

шла на зов несмолкающей скрипки,

чей смычок, словно солнечный луч.

 

И рассвет распахнул занавески.

Устремилась навстречу ему

светлой дымкой, счастливой невестой

на порог к жениху своему.

 

Укрывая фатою просторы,

тихо слёзы роняла в траву,

(так, на крыльях желанья, покорно

я летела к тебе наяву).

 

Только молнии вдруг засверкали,

взвился пылью песок до небес,

и кружили вороны, кричали,

будто правил полётами бес.

 

Закричала и я. Белой птицей

пролетела сквозь тучу тоски…

Ты ещё будешь долго мне сниться,

память – строчки ронять на листки.

2009 г.

 

 

Памяти мамы
 
Кладбищенское поле.
Стою среди крестов.
Поверить трудно, больно:
теперь вот здесь твой кров,
теперь сюда с цветами
иду ко дню рожденья,
иду к любимой маме
в столь тихое селенье.
Не приняты здесь песни,
а как с тобой мы пели,
лишь соберёмся вместе…
Теперь поют метели,
да ветры в непогоду
печаль холмов молчащих
возносят к небосводу
с молитвами скорбящих.
Прости! Прости, что плачу…
О Боже, Крепкий, Святый,
дай силы мне, иначе
не вынесу утраты…
Родная, спи покойно.
К Святым взываю:
– Пусть
душе твоей достойной
лежит пресветлый путь.

2002  г.

 

 

* * * 

…Ведь человек есть не что иное,
как узкий мостик между природой и Духом…
                                                         Герман Гессе
 
Закрываю глаза… И вижу
тусклый свет над скоплением крыш.
Фонари. Облака. А чуть выше –
недоступная звёздная тишь.
Но Вселенной туманная просинь
тем, кто слышит, нетайно поёт
о любви, что прощенья не просит
и живёт, бесконечно живёт.
И нисходит небес откровенье:
между тленным и вечным есть связь –
тонкий мостик – полёт сновидений
и стихов предрассветная вязь.

2003 г.

 

Рождественский сон

Натянулось в пяльцах суток
небо – чёрной ночи ткань,
а луна дырою белой
в ней зияет…
– Милый, глянь:
до окна – судьбы порога –
льётся лунная дорога,
мимо крыш и фонарей
поднимаюсь я по ней.
Ты, объятый сном, молчишь.
Неозвученная тишь
душу увлекает к свету,
ухожу я в дверцу эту…
Светотенью – Три Лица,
золотятся три венца,
взор божественный спокоен.
Говорят между собою
обо мне… Ах, я не слышу,
улетаю выше, выше,
чтобы внять Святым глазам
и проникнуть в тайну, за…
Как легко парить в лучах!
Растворяюсь. Где же страх?
Аура любви безбрежной
обволакивает нежно,
Истина Вселенной – рядом,
к ней тянусь молящим взглядом,
красота Её, о, Боже,
ослепительна и…
Всё же
замерла я на пути,
дальше мне нельзя идти.
Тает ночь, тропа редеет,
и восходом небо зреет.
Раз ещё вгляделась ввысь –
то ли голос, то ли мысль:
– Возвращайся. Не спеши, –
там – люби и пой, пиши…
Лунная закрылась дверца.
– Милый, здравствуй.
Спишь, друг мой?
Слушай, рвётся…
бьётся сердце,
я – вернулась.
Я – с тобой.

2000 г.

 

 

*  *  *

Кружева голубиных следов –

на асфальте, на тонком снегу,

словно вязь неразгаданных слов

херувим обронил на лету.

А поэт подобрал… как в бреду,

в городском лабиринте домов,

он упавшую с неба звезду

отыскал среди птичьих следов.

И на лист, отражающий свет,

лёг узор – по наитию – прост…

Голубиный завьюжило след,

а стихи долетели до звёзд.

2012 г

 

 

*  *  *

Держи меня! Я – странница. Держи!

Любовью крепко-накрепко вяжи…

Слетело с безымянного кольцо,

и камешек рассыпался пыльцой,

осколки сердца ветры замели

с земли до неба, с неба до земли…

 

Свободу пью изгнанницею стран

до боли в глотке, до саднящих ран,

мне в вены въелась воля, будто ржа.

Безумец! Не удержишь птицу-жар.

Читай сиянье звёзд во млечной мгле:

поэту мало места на земле…

2010 г.

 

 

*  *  *

Собака в сугробе лежит.

Собака под вьюгой дрожит.

На морде простуженной – снег,

Но теплится взгляд из-под век…

Вокзал. Поезда. Суета.

Бродяжья душа – сирота,

заложница вольных путей

и дней череды без затей…

В вагоне сижу у окна,

мчит поезд в метель. Я – одна.

Снежинками ветер стучит.

И вечность навстречу летит.

2011 г.

 

 

* * *
Ужель, поэт,
тебе
всего дороже
пути?
В туннеле –
Божий свет?
Не Божий?..
 
Спеша за эхом
призрачной свободы,
монетами бросаешь
звонко годы.
Наград не ищешь, но –
живое слово,
как истину, и…
жизнью платишь снова.
 
Молитва о поэте:
– Небо, ты
убереги его от
немоты.

2010 г.

 

 

Москва

Девка распутная, рыжая,
с норовом дерзким – права!
Ты сыновьями унижена,
продана бесу, Москва.
 
Снова в осенней сумятице
на перекрёстке стоишь,
спрятав распятье под платьице,
блеском фальшивым горишь.
 
Снова раскаркались вороны
над беспокойной судьбой.
Ты ли не знала, что вороги
вскормлены будут тобой?
 
Огненным ливнем умылась ты
в годы лихие не раз,
но не просила о милости –
и нисходил к тебе Спас…
 
Время безумное катится.
На перекрестье стоишь
и во всемирной сумятице
златом сусальным горишь…

2010 г.

 

 

*  *  *

От Москвы, по Сибирскому тракту,

от судьбы, от тебя, на Казань я

еду… Ветром – во след: «Где ты, как ты?

без тебя и талан – наказанье».

 

Мне ж свобода цыганская мнится.

Только что о свободе я знаю?

И любовь – перелётная птица –

в маете меж Москвой и Казанью…

2012 г.

 

 

*  *  *

Снова ягоды рябин

выстывают на ветру.

Не кляну тропу судьбы,

хоть до крови пятки тру,

хоть разбито сердце вдрызг.

Но покуда я жива,

хватит мне рябинных брызг,

чтоб искать любви слова,

чтобы ими врачевать

слёзы терпкие в пути…

Больно ягоды срывать,

но больнее не идти.

2011 г.

 

 

*  *  *

Странную песню колёса поют –

поезд вошёл в поворот.

Странное счастье – дороги приют.

Счастье ли? – кто разберёт.

 

На примиренье похожи пути.

И предначертанный круг

вновь замыкает горячим «прости»

рельсы от встреч до разлук.

2012 г.

 

 

*  *  *

Ты взгляни на мою ладонь

и слегка прикоснись, нежно  тронь

не ума откровенную линию,

а морщинку судьбы моей длинную.

 

Рассмотри ты на ней совпаденье

строчек жизней, сердец перекрестье,

неслучайную точку – мгновенье

нашей встречи.

И всё ж, мы не вместе…

 

И насмешливо солнце на синем

небосклоне земной нашей доли, –

мы не вместе.

Смещение линий,

как смешение счастья и боли.

2001 – 2010 г.

 

 

*  *  *

Метки-родинки

клейми,

поцелуями считая.

Что –

разлуки для любви?..

Перелётною

летаю.

Перелётною

целую.

Окольцуй –

клеймо на палец…

Пусто в храме.

Аллилуйя –

не для нас! –

и ты – скиталец.

2011 г.

 

 

*  *  *

Маленькое скерцо

в сердце

стук-тук.

Распахнулась дверца,

слышишь,

друг? Друг,

приходи, не мешкай.

Время –

тик-так –

разбросало вешки

судеб

не в такт.

Что-

то                                        

не

так…

 

Ты со мной простился.

Слышишь,

набат –

колокол взбесился,

стонет

Арбат.

Яркие витрины,

будто

костры.

Счастья именины

были

просты.

Про-

шли.

Про-

сти.

 

Ах, любить немножко –

грех-то

большой.

Скатертью дорожка!

Я – за

душой,

что летит – не глянет –

будет

расти.

Душу не обманет

слово –

мой стих.

Ле-

ти…

Про-

сти.

2010 г.           

 

                       

*  *  *

Любовь –

одна

на двоих.

А боль –

своя

у каждого.

Вчера –

и песня,

и стих.

Теперь –

огни

бумажные,

они

горят

и горят,
и горя нет –

неважно им:
иль ты –

убийца-

солдат,

убийца ль –

я.

Отважно мы

в любви

играли

в войну.

И смерть –

своя

у каждого.

А бог

простит ли…

Вину

двоим –

одну

укажет нам.

2011 г.

 

 

* * *

Боль…

Боль.

Боль!

Боль!!!

Бьёт в груди набатом.

Мог-

ла

бы

быть

я сильней солдата,

тог-

да

бред,

бед

сонмище снесла бы,

но –

боль.

Боль.

Боль!

Под ноги – ухабы…

Нас

крыл

жар

крыл –

мы летали в стужу.

Ты

был!

Был?

Был,

но не стал мне мужем.

Мой

слог –

дол,

долг

долог и натужен…

Ты –

бред…

Стыл

след…

Ты стал мне не нужен. 

2011 г.

 

 

Сонет о разлуке

Неуверенно выводит слог рука…

Так неверием разрушены надежды.

Ты ушёл. Уже не будет жизнь, как прежде.

Дверью хлопнул. Будто выстрелил: «По-ка!»

 

Мне ж казалось, мы повздорили слегка.

Нам бы сбросить все обиды и… одежды.

Но листаю письма старые: как нежно

теплотою дышит каждая строка.

 

Холодно с утра. Дано ль весне случиться?

Знали – с юга в зиму не летают птицы.

И по льду ступают люди, семеня.

 

И тебе скользить на дальний перекрёсток –

за предел судьбы моей. И ветер хлёсток…

Разгорелись письма. Мёрзну у огня.

2002 – 2010 г.

 

 

*  *  *

Д. А.                                

Мучает вопрос – но не отвечу –

для чего июньский день зелёный

подарил нечаянную встречу…

И душистых лип шумели кроны,

и звенел трамвай, мелькали лица,

Чистый пруд манил густой прохладой,

и вертелся старый диск столицы

с первою шопеновской балладой…

 

Пошутило небо надо мною?

Не отец, не брат и не жених ты…

Перед золочёным аналоем

плачу. А в душе всё тот же Рихтер

звуки разжигает, словно свечи,

и молитва дышит белым зноем…

Помнишь день зелёный, синий вечер?

Я тогда тебе была женою.

2012 г.

 

 

Сотовая связь

Чтенье «мобильных признаний». Грущу.

В сердце звонки SМS не пущу.

Холодно. Колкие звёзды в ночи.

Света лучи тоже не горячи,

синий мелькает в руке огонёк –

синий капкан…

Безголосый намёк:

«Как бы любовь у нас. Как бы хочу».

Буковки ткут сообщений парчу.

Может, укутаюсь в сети-слова,

сотовой связи закружит канва,

что и любовной-то не назовёшь…

Цепкими строчками звякает ложь.

……………………………………..

SMS-ответ:
Мне как бы жаль, как бы очень печально,

Как бы целую тебя виртуально.

2011 г.

 

 

Предновогоднее

Пою отчаянною птицей,

лечу по ветру декабря:

мелькают звёзды, годы, лица…

Что было, будет – всё не зря.

 

Что было, будет – сердце помнит

как предначертанность судьбы

как музыку стиха, что полнит

и боль, и радость и мольбы.

2011 г.                       

 

 

*  *  *

Скупишься ты на ласки, речи,

тебе, быть может, невдомёк:

моей надежды тают свечи,

мне мал супружеский паёк.

С тобою рядом стало зябко,

и стынет солнце в том окне,

где кухня. Быт, кастрюли, тряпки

не разжигают пыл во мне.

Я устаю и остываю,

и к жизни гаснет интерес.

Виновен в этом кто – не знаю,

ведь справа – ангел, слева – бес.

Уж двадцать лет служу послушно

семье: жена, подруга, мать.

Но почему-то стало скучно

без страсти век свой доживать.

Ты не скупись не речи, ласки!..

Морозцем тронуло стекло.

Вот так неслышно, без огласки

уходит из дому тепло.

2006 г.

 

 

* * *

Лететь вослед лучу…

                                              Осип Мандельштам


Не путай крыльев, муже,
ты сам их подарил,
когда в шальную стужу
любил меня… любил…
Не рви окрепших перьев.
Сама когда-то их
сжигала – да, поверь мне, –
в очаг бросая стих.
Стихи горели жарко,
питая дом теплом,
и было их не жалко…
не жалко… но потом,

игре шальной мирволя,
пустила в сердце пыл.
Теперь уже не в воле
сдержать стихийных крыл.
Не путай их – судьбину.
Летим лучу вослед!..
Иначе я остыну:
без крыльев жизни нет.
2012 г.

 

 

*  *  *

Стежок за стежком

сшивала лоскутки для покрывала.

Стишок за стишком

на лист бумаги душу изливала.

Мне было легко

играть словами – их перо шептало,

летать высоко

в мечтах… но вот бумаги стало мало.

 

Иголки ушкó

сломалось вдруг, и ниточка застряла,

и всех лоскутков

мне хватит ли закончить покрывало?

А было легко

Играть узором – ткань сама играла,

Летать высоко

в мечтах… но вот мечты мне стало мало.

 

Коварным снежком

зима дорожку к дому покрывала,

разлуку с дружком

сулила, но секрет она не знала:

я крепким стежком

дружку на память метку повязала

и жарким стишком –

молитвою в пути оберегала.

 

Стежок за стежком,

стишок за стишком.

Нам будет легко

летать высоко.

2005 – 2012 г.

 

 

*  *  *

Клавиши рояля перекрашу

чёрные в зелёно-жёлтый тон,

а на белых – лепестках ромашек –

тихо подберу «Вечерний звон».

 

Вспомню юность, снова загадаю

два вопроса: любит или нет.

И на клавишах судьбы играя,

вновь желанный получу ответ.

 

Пухом тополиным, ароматом,

музыкой наполнится простор.

И по нотам розовым заката

гимн любви подхватит птичий хор.                                           

2010 г.

 

 

Акростих

Лбом к холодному стеклу прижалась…

Юркий ветер листья кружит, гонит.

Белая ветла – какая жалость! –

Обмерла, не плачет – стонет, стонет:

Ветви обрубили ей под зиму.

И кому-то больше стало света?

Стынут раны. И обрубки стынут.

Ветер взмыл вопросом без ответа…

 

Есть надежда. Тонких веток хруст

Тихо намекнул: здесь будет куст.

2011г.

 

 

Центон

                                                     А. К.

Ещё не царствует река…

Мой взор становится нежнее.

Ещё не тают облака…

Но мне с тобой, мой друг, теплее.

 

Когда я на тебя смотрю,

звезды одной я вторю имя,

не потому, что я люблю,

а потому, – томлюсь с другими.

 

Уютно мне с тобою быть:

мурлыкать-петь бездомной кошкой

и, не давая взору стыть,

тереться о твои ладошки.

 

Уютно мне с тобою быть…

Но в сердце – лишь печаль, усталость.

Не можешь ты не полюбить?..

А мне мечта одна осталась –

 

Любовь, похожая на дым.

Дать волю ей – её не станет:

весенним ветром молодым

обнимет, вскрỳжит и… обманет.

 

Что станется с тобой, со мной?..

Ты – добрый ангел, ты – хранитель!

И я шепчу тебе: «Друг мой,

ты не входи в мою обитель».

2012 г.

 

 

Другу

И. Т.

Вас ждёт Владикавказ,

а мой путь – до Казани.
Не связывали нас
любовные терзанья,

отважные слова, –
Вы просто рядом были.
Связала нас Москва

мирской и Млечной пылью,
ещё – Литинститут,

компаний шумных ночки.
Но знали мы – не лгут

слов молчаливых строчки

и грустные глаза

за дымом сигареты.
И кто-то мне сказал:
- Поверь в любви приметы…

Приметы – не для нас.
Ах, что за наказанье! –

Вас ждёт Владикавказ,

а мой путь – до Казани.

2011 г.

 

 

Качели

Воздух пахнет солнцем раскалённым.

Пух летит лениво тополиный.

Скрип качелей… И глаза влюблённых,

неба синь – его, её – маслины.

 

Вверх и вниз, и снова вверх, и – выше, –

маятник судьбы – над полукругом.

Сила притяженья – сила свыше.

И сердца услышали друг друга…

 

Летние сугробы не растают.

А когда остынет пыл цветенья,

Небо, облака, как пух, впитают

память тополиного кипенья.

2010 г.

 

 

Кленовый лист

Тихо кружась в пике,

красный кленовый лист

пал. Подняла. В руке

он не остынет…

Мглист,

думала, будет путь

бабьим осенним днём…

Листик земле на грудь

падал.

В моей – огнём

вспыхнул:

горячий зов

свергнул тоску и стынь;

звоном – и неба кров,

побагровела синь.

С севера на закат,

с юга и на восток

вихрь закружил

не так

красок шальных поток…

К небу летя в пике,

трепета лист не скрыл.

С ним улечу, в руке –

в каждой – волненье крыл.

2011 г.

 

 

* * *

Опавших тихих листьев пью прохладу,

последние деньки – ах, – бабье лето.

Пчела жужжит над клевером – нет сладу –

обманчиво тепло, нектара нету.

 

Обманчиво тепло. Но вызов брошен…

Молюсь на берегу я Осенине –

на берегу судьбы: он крут и сложен

из оберега, что черчу на глине.

 

Черчу на глине радость. Только ясень
теряет листья с грустью в день Апосов,

ему не верю, – неба запад ясен!

Я верю в лето бабье… Здравствуй, осень.

2012 г.

 

 

Канун зимы

Ничем не нарушаемый покой

витает в острожном ноябре.

Нависло небо – доставай рукой.

Туманна тишина в пустом дворе.

Листва приникла намертво к земле,

напившись леденеющей воды.

И вечером в фонарно-сизой мгле

ни лучика не видно, ни звезды…

С утра – за город! В призрачном лесу

шаги мои по хвое прошуршат.

Давно осины сбросили листву,

а сосны? А у сосен – иглопад…

И сквозь туман из леса, на простор,

берёзки вышли, встали тесно в ряд:

уже не греет их листвы костёр –

на фоне сосен бледные стоят.

В канун зимы притихший лес люблю –

макушками он тянется до звёзд.

Нарушу тишину: «Эй, Лёли-лю!..»

И птицы вдруг взлетят с остывших гнёзд.

2007 г.

 

 

*  *  *

Пушистые шарики – воробьи

В голых ветках зимы скучают,

Искры снега в лучах встречают,

Спрятав в пёрышках души свои.

 

Всё в природе замёрзло. И птахи

эхом жизни чуть слышным застыли,

но, пока светит солнце, забыли

леденящего голода страхи,

 

а когда есть надежда и крошки –

детских рук безобидных забота –

так ещё полетать охота,

почирикать, хотя бы немножко.

2000 г.

 

 

*  *  *

Весна. Весна. Морозны зори,

а днём – капель, а днём – ручьи,

и воробьи в весёлом хоре

лучам кричат: вы чьи, вы чьи?!

Лучи, натянутые тонко,

им отвечают свысока:

- Мы – струны солнца, песней звонкой

Разбудим всех, наверняка!

2012 г.

 

 

Картина

Ирине Егоровой

    …растут стихи, не ведая стыда,

    как жёлтый одуванчик у забора…

                                                      Анна Ахматова

 

Сквозь мартовский снег

проступил золотистый песок…

И нежно, штрихами,

пробился на холст

одуванчик.

Художницы кисть

расписала его сарафанчик

и, словно стишок, –

тихой строчкой седой

колосок…

Вот-вот

по наитию ветра

сорвутся слова,

вот-вот

разольётся мелодия

красок чудесных,

и холст оживёт,

заиграет цветения песню,

и солнцами

сорная

вдруг

засияет трава.

2012 г.

 

 

*  *  *

    Цветы и травы бросились в объятья…

                                             Николай Перовский

 

Под босыми ногам  прохладным ковром

В летний зной расстилается спорыш.

Из-под лип и дубов за зелёным бугром

бьёт родник. Благодать! – не поспоришь.

 

Там на мостике лёгком, над быстрым ручьём

мы в тенёчке с тобой целовались,

ликовали сердца. Снова вместе, вдвоём,

будто вовсе и не расставались.

 

Мягкий шёпот листвы, влажный запах песка,

плеск воды, увлекающий в дали,

распростёртых небес ясный взор свысока –

не для нас ли Эдем воссоздали?

 

Мы объятия трепетно, нежно сплели,

и вьюнки от волненья раскрылись,

поцелуи, впитав в себя силу земли,

родниками сквозь годы пробились…

 

под босыми ногами прохладным ковром

в летний зной расстилается спорыш,

бьёт источник святой за зелёным бугром…

тот родник ты не раз ещё вспомнишь.

2002 г.

 

 

*  *  *

Ах, надену любимое платьице красное,

обхвачу крепко талию я пояском,

позабуду обиды и ссоры напрасные,

и – за город, а там, по траве босиком,

 

по знакомой тропинке в лесу, до излучины

нашей чистой реки, да к могучей сосне

прибегу, запою свою песенку лучшую,

ты услышишь – придёшь на свиданье ко мне.

 

И закружатся чайки в стремительном танце,

обожжёт нам ступни раскалённый песок,

и прошепчет река: «Вам нельзя расставаться»…

Соскользнёт, заалеет в песке поясок.

2003 г.


ПРОЗА

 

 

В ГОСТЯХ У ГОРОДА

 

Ясное, тёплое октябрьское утро. В старой Казани, на старой липе каркает старый ворон. Казани – тысяча лет, ворону, может быть – триста, мне – тридцать.

Что может город поведать ворону? Что может ворон накаркать мне? И сколько лет корявой чёрной липе, которая привлекла мой взгляд и приютила ворона?

Потянуло сквозняком. Люблю этот осенний прозрачный коктейль запахов: приближающихся холодов, пожухлой сухой листвы и городской пыли…

Ворон улетел. Липа нехотя отдала ветерку последний лист. Я вчера здесь пела, сегодня – уезжаю домой.

А старый город, большой и шумный, мудро молчит и хранит тайны каждого, кто в нём растёт и стареет, ходит и летает, каркает и поёт…

И у меня вдруг появилось чувство, что все мы – ровесники, просто у каждого своё течение времени.

 

 

МОСКОВСКИЙ ТЁРН

 

…Запах. Узнаю этот запах: раннее весеннее солнце наполняет воздух особой смесью влаги и света, которую называю «ароматом фиолетового кварца». Неторопливо иду в сторону метро. Иду по улице Руставели. Тихо. Странно тихо. Даже редкие машины проезжают так, будто боятся развеять тоскливую, сонно-белёсую дымку утра…

В душе – баховская «Сарабанда», – музыка, вторящая ритму сердца, печальная мелодия разлуки.

Вдруг в сознание проник легкий, еле уловимый запах миндаля, а вместе с ним ворвался весёлый воробьиный гомон. Остановилась. Оглянулась. Словно облако на фоне ещё чёрных лип и клёнов – пышный куст. Зацвёл терновник. Белые лепестки плотно облепили густые ветки, и невозможным стало разглядеть бесчисленные длинные колючки, которые совсем недавно сердито ёжились в снежные холода. А теперь – щедрый белоснежный цвет, даже воробъёв почти не видно, больше догадалась: их – целая стая. Заполонили куст от земли до макушки и кричат, кричат…

Весна!

Я глубоко вдохнула. Вслушалась. Взволнованно забилось сердце. Весна…

Хм!.. Слышу стремительную баховскую «Шутку» – неудержимую музыку новой встречи.

                                                                                                                     

 

ЯНТАРНАЯ БУСИНА

 

Середина лета. Город детства. Прошло 40 лет, но… тот же знойный ветер со смешанными запахами песочной пыли, серо-зелёной степной полыни, стойкой придорожной лебеды и разгорячённых тополей. То же необъятное белёсо-голубое небо. Та же улица с тем же сквером и фонтаном. Тот же дом…

 

Помню, мне было – пять. Во дворе, под окном, рос пышный куст акации. У его корней я закопала «секретик» – так мы называли одно из любимых развлечений, в котором главным было, спустя какое-то время, не забыть, где именно спрятан секрет. Потом осторожно, чтобы никто не видел, найти укромное место, присесть пониже, бережно разгрести над «секретиком» землю, легонько сдунуть осыпающиеся песчинки и увидеть самую сердцевину тайны. О, как приятно знать о чём-то таком, о чём никто не знает! Лелеять это чувство в душе, вынашивать его, выращивать до того момента, когда им вдоволь насладишься. И тогда приходит желание выплеснуть тайну, открыть кому-то секрет. Но зачем? Может быть, затем, чтобы утвердиться в своей значимости, испытать опасность, ведь секрет могут украсть, а его всё-таки хочется сберечь. Тогда кому открыть тайну? Конечно же, верной подруге. И наступал самый торжественный момент – секрет открывался. Дух захватывало!

Тот «секретик» я запомнила навсегда, потому что под тонким осколком зелёного бутылочного стекла, на блестящем конфетном фантике, покоилась драгоценная слеза янтаря – капля старых бабушкиных бус. Однажды они рассыпались, и под мою кровать закатилась одна бусина. И я утаила её, когда бабушка нанизывала жёлтые округлые камешки на новую нить.

Теперь понимаю, что бабушка догадалась о моей тайне, но ни о чём меня не спросила. Просто, пересчитав бусины, грустно сказала:

- Чётное число. Одной не хватает. А на ожерелье из янтаря должно быть нечётное количество камней – тогда, говорят, бусы приносят своей хозяйке здоровье.

- Что же теперь делать? – прошептала я, и щёки предательски вспыхнули.

- Ничего. Я просто уберу одну бусину. Держи. А если у тебя вдруг окажется чётное число камней, например, два, то подари один своей любимой подружке. Пусть и с ней янтарь делится теплом.

- Хорошо, – опрометчиво согласилась я. И камешек, скатившись в мою ладонь, будто обжёг меня. – Он и вправду очень тёплый! Он что, живой?

- Конечно, ведь он сделан самой природой, – голос бабушки зазвучал глубоко и ласково. –  А природа, в любом проявлении, живая.

- А нам в садике говорили, что есть живая и неживая.

- Может быть, это и правильно. Но так считают люди. А природа? Не знаю. Если бы люди не только всматривались и вслушивались в неё, но видели и слышали, то, возможно, жили бы в согласии с ней.

- А с чем же они не согласны? – я всё крепче сжимала в кулаке бусину.

- С тем, что природа сильней. Что она, «неживая», живёт дольше, может быть, вечно. Не зря в одной большой книге сказано: «Поколение уходит, и поколение приходит, а земля остаётся на века».

- А что такое «поколение»?

- Ну, это люди, рождённые и живущие в одно время. Я принадлежу к одному поколению, моя дочь – твоя мама – к другому, ты – к третьему…

- А у тебя есть большая книга? – перебила я. – Почитай мне.

- Нет. Её теперь трудно достать. Может, когда ты вырастешь, то сама найдёшь и прочтёшь…

 

Вскоре бабушка умерла. Как я плакала, чувствуя себя виноватой в том, что бабушка заболела и уже не выздоровела. Ведь я не отдала ей чудесную нечётную бусину. 

Помню боль, жестокой ломотой скручивающую тело. Боль, смешиваясь с тайной, разрасталась во мне до невыносимых размеров и, терзая, искала выхода. И она выходила слезами. И я плакала, плакала, плакала. А потом вдруг догадалась, что боль станет меньше, если расскажу о тайне, о янтарной бусине. Но кому? Бабушки нет. Кому же?.. Кому больше всего на свете верю – маме. В тот же вечер я во всём призналась.

Мама усадила меня на колени, вытерла слёзы и, поцеловав, тихо сказала:

- Маленькая моя, ты ни в чём не виновата. Бабушка заболела не из-за того, что потеряла бусину.

- А из-за чего?

- Из-за того, что стала старенькой. Таков закон природы: люди рождаются, живут и умирают. Им на смену приходят другие. Я – бабушкино продолжение, ты – моё…

- Да, бабушка говорила… А ты тоже умрёшь?

- И я тоже. Но, надеюсь, не скоро, а лишь тогда, когда ты вырастешь, станешь сильной, когда у тебя у самой будут дети – мои внуки.

- Значит, и я когда-нибудь умру?

- Так устроена природа. Всему своё время. Но ты не думай об этом, живи и радуйся… Я тебя очень люблю.

Мама крепко прижала меня к груди. Коснулась горячими губами макушки и, убаюкивая, запела знакомую с рождения колыбельную. Мелодия и мамино дыхание словно текли по затылку, лёгкими толчками пробивались в горло, нежно щекотали в груди, наполняя сердце покоем. И боль утихла, растворившись в мамином голосе. Стало тепло и легко. Я нащупала в кармане бусину. Украдкой взглянула. Она перестала казаться зловещей. Она вновь засветилась маленьким жёлтым солнышком.

 

Прошло 40 лет. Уже нет и моей мамы. А я давно-давно живу в другом городе. Но приехала погостить в город моего детства, где меня встретил тот же знойный ветер со смешанными запахами песочной пыли, серо-зелёной степной полыни, стойкой придорожной лебеды и разгорячённых тополей. Та же улица с тем же сквером и фонтаном. Тот же дом… Всё так же, как в детстве, только немного меньше. Теснее стали двор и сквер, более узкими – улицы, ниже – потолки в доме. Но совсем не изменились запахи, они живы, как родовая память. И таким же огромным осталось небо, даже цвет его – прежний: в полдень – белёсо-голубой, в полночь – глубинно-чёрный, с яркими стразами звёзд. Да и ночи – те же: тёплые, наполненные многоголосием сверчков и стрекотанием кузнечиков.  

И пусть современные девочки не закапывают «секретики» в песок, а прячут их в памяти компьютеров и сотовых телефонов. Но они испытывают те же чувства, что и я когда-то, дышат тем же ветром, ходят по той же траве, их ступни обжигает та же горячая земля. И в фонтане так же, как и прежде, плещутся дети. «Нет ничего нового под солнцем». Нет даже времени, только течение жизни…

Помню, когда узнала, что стану матерью, почувствовала себя бесконечной вселенной. О, как приятно знать о чём-то таком, о чём никто не знает! У меня появились ещё одни глаза и уши, которые стали видеть и слышать мир изнутри меня. И открылся ещё один секрет: «глаз не насмотрится всласть, вдоволь не наслушается ухо».

 

Когда-нибудь приеду в город моего детства вместе с внучкой. Я открою ей «секретик» и подарю ту самую янтарную бусину.

 

 

                                                     СЕВЕРНЫЙ ЖАР                                                                                                 


            Дорога. Поезд настырно, но как-то по-сиротски одиноко врезается в снежный простор. Вдоль обочин – вековые тёмно-зелёные, в богатых белых шубах, царственно мудрые ели. Многое они повидали, многое знают, оттого-то темны, оттого-то тяжелы их лапы, надёжно укрывающие земные тайны, – так и чудится их глухая поступь, их глубинные мистические звуки, усмиряемые мощью леса.

Макушки некоторых деревьев оголены, будто почтительные хозяева то ли приветственно, то ли задумчиво сняли меховые шапки перед этой загадочной дорогой. Удивительно: верхушки елей напоминают тянущиеся к небу маковки церквей, и венчают их крестики тонких упругих веток. Сколько печали во всём, сколько надежды, вот-вот послышится многоголосье далёкого молитвенного звона.

И рельсы – две въевшиеся в снег нити хрупкой, но цепкой жизни, напряжённо  гудят: то, вдохновляя, зовут за собою состав, то, понукая, тянут его к далёкой таинственной цели. Один поворот, другой, почти без остановок, на Север…

«тук-тук – тук-тук, тук-тук – тук-тук…»

Сижу у окна. Предзакатное солнце отбрасывает длинные фиолетовые, в тональности си-минор, тени деревьев. Они грустно тянутся за лесом там, где его сплошная стена изредка прерывается, будто заканчивается проведение одной из главных тем органной фуги. И не понятно, то ли тени, играя свою тихую побочную мелодию, боятся оторваться от родных елей, то ли стремятся убежать в равнинное, манящее белизной приволье. Красота! Она вливается в меня вечной музыкой, которая и радует, и тревожит душу.   

Вдруг, у кромки леса, по-над сугробами, – белая птица похожая на голубя, но не голубь: крупнее, больше. Летит. Спешит. Совершенно белая, только на кончике веерного хвоста – небольшая полоска, словно пришитая поперёк узкая чёрная ленточка. Не мерещится ли мне птица? Нет – вижу! И не только вижу, а как будто слышу в высоком регистре оргáна её стремительный мятежный полёт. Она летит напротив моего окна, истово машет крыльями. Машет, машет, не отстаёт. А колёса жёстче, быстрее стучат, стучат, гремя басами главной темы. А птица всё летит и летит, безустанно, упрямо…

Зачем ей этот поезд? Кто она? Может быть, – чья-то душа? Заплутавшая. Неуспокоенная. 

«тук-тук – тук-тук, тук-тук – тук-тук…»

Дорога. Странная эта дорога, трудная, долгая: Вологда – Коноша – Кулой… – Костылево… – Котлас… Холодно. Колет холод. Воет холод. Гудят колёса, их скорбный басовый мотив напрягает, разрывает душу. Гудят, гудят… Гул… ГУЛАГ!..  Что здесь? Кто здесь? Под каждой шпалой – сколько жизней?!

Здесь был этап, здесь был ГУЛАГ.

«э-тап – гу-лаг, э-тап – гу-лаг…»

Птичий полёт, его щемящий сердце напев уносит мысли за их собственные пределы: белая птица с лентой траурной – чья-то душа, неуспокоенная, неупокоенная; маковки елей – вознесённые к небу тени могильных крестов, которыми когда-то были усеяны обочины… И птица летит и летит за поездом. Может быть, хочет что-то спросить? Может быть, – что-то сказать? Передать – туда, живым…

Заскрежетали колёса. Крутой поворот. Лес – в стороне. Распахнулась  необъятная снежная даль, как модуляция в доминанту, как просветленье в диссонансе скорби. Птица пропала. Сбилась? Наверное, не успела. Но что это? Впереди, над раскинувшейся белой равниной, окаймлённой на горизонте чёрной полоской тайги, завис огненный шар. В радужной дымке, в переливающемся загадочном свете, – огромное Солнце. С двух сторон от него, на большом, но уловимом глазу расстоянии – ещё по одному огненному шару. Эти солнца чуть меньше главного, но от них устремляются к зениту высоченные радуги-крылья: вот-вот они сольются в поднебесье, вот-вот венцом охватят весь простор.

«тук-тук – тук-тук, тук-тук – тук-тук…»

Вижу, от головного Солнца ввысь и в стороны, к малым солнцам, потянулись широкие радужные лучи… Проявился солярный крест… Разлился колокольный звон… Каденция… Да это же – великая Жар-Птица! Священная Птица-Рарог, о которой вещают древние сказания. Она, словно мать, грозно и любовно, всепрощающе обнимает землю. И я слышу долгий мажорный аккорд, звучащий от глубоких басов до  самых высоких пронзительных нот, – жизнеутверждающий, заполоняющий и расширяющий пространство.

Дорога. Поезд настырно врезается в снежный простор…

 

 

СНЕГ В ДЕКАБРЕ

 

…Отрадно, любо, в ласковый зимний день упасть на чистый, ещё нетронутый снег – он манит, влечёт неодолимо. И ты падаешь, широко раскидываешь руки и глядишь в небо. Как славно, как здорово просто лежать – распростертым, свободным. Просто смотреть! Видеть, как падают, падают пушистые снежинки: неторопливо, завораживающе. Они летят, не сталкиваясь даже в густом снегопаде, – для каждой есть место в пространстве. И невозможно проследить путь ни одной из них, они появляются, будто ниоткуда, и исчезают в никуда. И, кажется, глаза разбегаются в стремлении охватить необъятный снежный простор: он над тобой, под тобой,  всюду. И уже трудно понять, то ли лежишь, то ли летишь… 

А потом начинает слепить белизна, и ты закрываешь глаза. Но сквозь смежённые  веки продолжаешь видеть свет. А снежинки всё падают. Падают на лицо, словно лёгкие поцелуи. И тают, тают. И вот по щекам текут снежные слёзы – прохладные, беспечальные.

Если облизнёшь губы, то почуешь – именно «почуешь», в этом есть что-то изначальное, глубинное, – вкус необычайной свежести: такой не бывает ни в мартовской сосульке, напитавшейся первым солнечным теплом; ни в родниковой воде даже в самый знойный июльский полдень; ни в только что сорванном августовском яблоке; ни в осеннем дожде. Только в снеге! И нахлынет нестерпимое желание пить, пить эту прохладу… И ты пьёшь. И думаешь, что утолишь внезапную жажду. Но это только думается, кажется: пьёшь-пьёшь и не напиваешься. И вдруг осознаёшь: ею не напьёшься, как, наверное, невозможно напиться настоящей любовью.

Большой.

Может быть, вечной.

Просто падающей с неба. 

 

 

ИГРА СВЕТА

 

Однажды утром, спускаясь по гостиничной лестнице, она увидела сидящего на подоконнике мужчину. Он жадно курил сигарету, старательно выпуская в приоткрытую форточку струи густого дыма. Заслышав её шаги, курильщик тут же встал и отвернулся к окну, явно не желая встречаться взглядом с идущей. Это нежелание подчёркивали и высокая, нарочито ссутуленная фигура, облачённая в тёмный спортивный костюм, и густые, тёмные, отросшие почти до плеч волосы, скрывающие профиль курящего. Но что-то демонически-притягательное почудилось ей в тёмном силуэте, обрисованном яркими лучами. Неожиданно вспомнилось: «В пространстве, хором сфер объятом, свой голос  солнце подает, свершая с громовым раскатом предписанный круговорот»… Она ускорила шаг. Однако, проходя мимо незнакомца, заметила украдкой брошенный в её сторону взгляд. Теперь уже она отвернулась и почти побежала вниз, чувствуя, что мужчина  смотрит вслед. «Интересно, почему он отвернулся? Обычно обитатели гостиницы, даже если впервые видят друг друга, здороваются или просто мило улыбаются, мол, я ваш сосед или соседка… Быть может, он тут случайный гость и желает остаться незамеченным? Но тогда бы он не курил на лестнице… А может быть, у него что-то с лицом?» Свернув на следующий пролёт, молодая женщина быстро глянула вверх, но «тёмный» вновь уклонился от «встречи». И всё же, мельком она увидела худощавое лицо с большими печальными глазами, с глубокими морщинами, их ещё называют «скорбными», возле плотно сжатых губ,

«И вовсе не урод. Даже симпатичен. Ну, да Бог с ним»…

Поздно вечером, возвращаясь в номер, она снова увидела Мефистофеля (так про себя назвала незнакомца). Он был в том же спортивном костюме, такой же лохматый. «Неужели простоял тут весь день?.. Видать, точно, гость не случайный». Однако теперь его поведение отличалось от утреннего настолько, насколько отличался от утреннего вечерний свет. Мужчина стоял спиной к окну и вовсе не прятал глаз, напротив, завидев идущую, он стал коситься в её сторону, пуская сизый дым в приоткрытую форточку. И взгляд его уже не был печальным, а лёгкий прищур подчёркивал пристальное внимание. Она тоже не опускала голову, лишь изредка поглядывая на лестницу. Когда поднялась на последнюю ступеньку, незнакомец, чуть подавшись вперёд, сказал:

- Добрый вечер.

Тихий, вкрадчивый баритон заставил её остановиться.

- Добрый, – ответила она.

- Сигарету?

- Можно…

Теперь, в ярких электрических лучах, она разглядела и седину в волосах, и густые брови, уголками разлетающиеся к вискам, и серые глаза, и темпераментно подрагивающие при каждой затяжке ноздри, и длинные пальцы, нервно сжимающие сигарету.

- Вы здесь давно? – спросила она, чтобы прервать неловкое молчанье.

- Давно. Заехал вместе с вами. Сразу хотел познакомиться, вот только всё момента не находил…

- Светлана.

- Очень приятно, – он улыбнулся и первым протянул руку.

Преодолев секундное замешательство, она решительно положила свою в его большую тёплую ладонь. Тогда и он, слегка кивнув головой, чётко произнёс:

- Владисвет.

- Какое странное имя. Оно говорящее.

- Да… – он крепко обхватил её пальцы.

Она вздрогнула:

- Никогда не слышала такого.

- Это в честь отца…

Она вопросительно посмотрела ему прямо в глаза, светлые, с чёрной бездной зрачков. «Боже, да они у него разные: один серо-голубой, с рыжеватыми, будто агатовыми, прожилками; другой золотисто-карий… И как беззастенчиво сверлят!» Ей захотелось высвободить руку, но его настойчивая мягкая сила не позволила этого сделать.

Он резко тряхнул головой, освобождая высокий лоб от тяжёлых волос. Она почувствовала приятный запах: сквозь шлейф табака проступили нотки сандала, хвои и мандариновой корки. Тут же её охватил странный – «С чего вдруг?» – приступ мучительной ностальгии. А случайный – «Или не случайный?» – знакомый слегка наклонился к ней и, глядя в упор, глубоко вдохнул, будто пытаясь вместе с дымом втянуть и её в расширившиеся ноздри. Без спроса перейдя на «ты», он полушёпотом произнёс:

- Давай  «не будем отравлять прекрасный этот час печальными речами, взгляни: уж солнце стало озарять сады и хижины прощальными лучами…»

- Вижу… – лёгкий холодок волной пробежал по её затылку, по спине, до самых пяток. – Но, кто ты?

- Я – часть той силы, что владеет светом…

 

 

ВСТРЕЧА

 

В течение многих лет меня мучил один и тот же сон.

Мне снился длинный коридор. С обеих сторон, на небольшом расстоянии друг от друга – высокие, наглухо закрытые двери. Узкое пространство освещали два больших окна, расположенных в начале и в конце. В этом коридоре витали запахи древесного лака, канифоли, натёртого паркета и пыли, въевшейся в старую ковровую дорожку. Иногда я слышала музыку. Она врывалась в глухую тишину неожиданно: то стройными симфоническими аккордами, то неприятным диссонансом одновременно настраиваемых инструментов. Но я никогда никого не видела. Да и саму себя ощущала бестелесной невидимкой. Я летала, металась по коридору, тщетно пытаясь открыть хоть какую-нибудь дверь или окно. Выхода не было. И я просыпалась, чувствуя сердцебиение и глубокую тревогу…

Однажды, совершенно неожиданно, у меня случилась поездка в город, в котором начиналась моя студенческая жизнь. Я гуляла по залитой солнцем площади и вошла в музыкальное училище, где не была ровно двадцать пять лет – с тех самых пор, когда волею судьбы уехала учиться в другой город.

Поднялась на третий этаж. И вдруг острая боль и такая же острая радость жгучим разрядом ударили мне в сердце. Я вспомнила! Узнала тот коридор! И мгновенно почувствовала, что ко мне вернулась частица собственной души, впопыхах забытая когда-то в стенах любимого училища. Двадцать пять лет мы ждали этой встречи.

В коридоре никого не было. Я стояла у знакомой двери, вдыхала знакомые запахи и плакала от счастья.

С тех пор мучительный сон ко мне больше не возвращался.

 

 

ПТИЦА

 

Весна. Ясное утро. Буйно цветёт сад, наполненный радостным щебетом птиц, влажным, сладковатым запахом земли и зелени после ночной грозы.

Ты и я – в загородном старинном доме с высокими мраморными колоннами, огромными арочными окнами, распахнутыми настежь.

Стою у окна. Ветерок развевает моё длинное белое платье. Распущенные волосы нежно щекочут лицо. Я улыбаюсь и смотрю на тебя.

Ты тоже  в чём-то светлом. Стоишь, прислонившись к косяку открытой двери, тихо поскрипывающей от сквозняка. Ты улыбаешься и смотришь на меня.

Молчим. Словно боимся, что нечаянное слово спугнёт небывалое счастье, вместе с утренней свежестью волнами разливающееся по комнате. Мы тонем во взглядах друг друга и растворяемся в дыхании пространства, будто две вольные реки, влившиеся в огромное море, имя которому – Любовь.

Мы радуемся: друг другу, солнечному утру, отдохновению после страстной ночи.

Мы наконец-то вместе…

Вдруг в комнату влетела птица. Метнувшись под высоким потолком в один угол, в другой, она села на зеркальный паркет, как раз посередине между мной и тобой. Раскрытый клюв и трепетание крыльев выдавали то ли испуг, то ли напряжение от неожиданно завершившегося стремительного полёта. Она бросала короткие взгляды то в мою, то в твою сторону, будто хотела сообщить что-то важное.

Мы замерли, глядя на ворвавшееся чудо: птица – чуть больше голубя, её оперение похоже на золотые чешуйки, ярко горящие в косых полосках света, а глаза – на большие стразы с быстрыми стрелами огня, вырывающимися из глубинной синевы.

– Я сейчас её поймаю, – громко шепнул ты.

– Не надо, – возразила я.

– Почему?

– Не знаю…

Я медленно присела на корточки, чтобы хоть как-то приблизиться к птице. Клюв её был уже плотно сжат, пёрышки перестали дрожать. Она повернулась, сделала несколько шажков мне навстречу и замерла, вслушиваясь в тишину, которая неожиданно заглушила собою все звуки. Утих и сквозняк. Я не шевелилась и, кажется, не дышала… Ещё несколько шажков… И вдруг птица вспорхнула и села мне на колени. Тогда я осмелилась слегка её погладить, чуть дотрагиваясь до шелковистых крыльев. Она спокойно приняла мои прикосновения. Тогда я нежно обняла её ладонями. Птаха доверчиво поджала лапки и легла мне в руки, как в колыбель. Живое тепло разлилось под пальцами, и я почувствовала нежное, но настойчивое биение сердечка. Ещё мгновение, и это биение пульсом передалось мне в вены…

Я встала, бережно прижимая нечаянную гостью к груди, повернулась к ясной голубизне в окне, вытянула руки вперёд и раскрыла ладони. Птица оглянулась, бросив мне в сердце жаркие синие стрелы, и улетела.

Снова потянуло душистым сквозняком. Зашелестела листва. Зазвенели пичуги. Тихо скрипнула дверь.

– Что это было? – задумчиво произнёс ты.

– Не знаю, – так же ответила я и вышла в сад.

– Ты далеко? – взволнованно спросил ты.

– Не знаю… – так же ответила я.

 

= в начало =

 

<<< назад

 

Казань

Отечество

11.11.11

 

Часть первая

Отец

 

Первой татарской книжкой, которую я читал в своей жизни, были кутуевские «Приключения Рустема». Когда я переехал из Самары в Казань, услышал в трамвае: «Следующая остановка – улица Аделя Кутуя», – и вспомнил ту чудную повесть о мальчике, который наелся цветов папоротника и стал невидимым. Устроившись на работу в журнал «Казань», познакомился с Аделем Кутуевым – внуком классика татарской литературы. А потом и с его отцом, работавшим в той же редакции. Позже Рустем Кутуй написал мне рекомендацию на вступление в Союз российских писателей. А когда в Рождество 2010 года я узнал, что его не стало, то снова вспомнил про ту детскую книжку и решил ее найти.

Спасибо заведующей отделом обслуживания городской библиотечной системы Людмиле Викторовне Соловьевой, которая по компьютерному каталогу выяснила, что «Приключения Рустема», изданные Таткнигоиздатом в 1964 году тиражом в 150 тысяч, сохранились в единственном экземпляре на всю Казань – в филиале №29 на улице Восстания. Да и тот поступил в детскую библиотеку случайно, пять лет назад его принесли взамен утерянной книги… С тех пор потрепанную книжицу никто не брал почитать – я оказался первым.

Если верить каталогу Научной библиотеки имени Н. Лобачевского, то, кроме упомянутого издания 1964 года, на русский язык у Аделя Кутуя перевели лишь повесть «Неотосланные письма». Эта повесть стала, конечно, самым известным произведением в татарской литературе, шутка ли – сорок переизданий! Появившись в русском переводе в 1945 году сразу после смерти поэта-солдата, она потом переиздавалась пятнадцать раз, кроме того, вышла шесть раз на татарском, трижды на китайском, а также – по разу – на чешском, чувашском, башкирском, марийском, киргизском, казахском, узбекском, каракалпакском, арабском, корейском, албанском, монгольском, вьетнамском, французском, английском языках. Это ли не слава! Вот только помимо прозы Адель Кутуй писал футуристические стихи и соцреалистические пьесы, рассказы и стихотворения в прозе… Неужели у него не оказалось больше ничего достойного для перевода? Я не литературовед, не мне решать – что достойно перевода, а что без перевода переживет (всех нас). Я лишь рассказываю историю своего знакомства с Рустемом Адельшевичем и Аделем Рустемовичем Кутуевыми, описываю свои путешествия по кутуевской прозе. И приглашаю всех стоявших на той же трамвайной остановке прокатиться вместе с нами.

 

 

Поехали!

 

Ровно пятьдесят лет назад Юрий Алексеевич Гагарин совершил первый полет человека в космос. Это стало началом новой эры в истории человечества. В том же году в славном городе Казани состоялось куда менее звездное событие – вышла первая книга молодого писателя Рустема Кутуя «Мальчишки».

Не пытайтесь в этом сопоставлении отыскать авторскую иронию – я всего лишь обозначаю место и время, указываю точку отправления в путешествие. В конце концов, если верно утверждение, что в творчестве любого большого писателя нам открывается новый самобытный мир, неизведанная вселенная, то такое сравнение может оказаться вполне уместным. Тем более, в Казани когда-то работал в «шарашке» заключенный Сергей Королев, здесь строили первые космические ракеты Р-1 «Волга» – и все это происходило практически на соседней улице с домом № 33 по улице Комлева (ныне – улице Муштари), где родился наш герой.

Перед самой смертью выйдут его воспоминания в литературном альманахе «Аргамак» (№ 2, 2009), где Рустем Кутуй опишет три самые ранние воспоминания об отце. Воскресное утро. Мама ушла на еврейский рынок, сын забрался к отцу под одеяло. Фарфоровая пепельница в виде собачки – папа погасил папиросу. Щенячьи восторги сына, возня, игра. Потом отец поторопил: пора к печи, надо греть чайник, мама вернется с холода… И запомнившиеся на всю жизнь слова отца:

– Возле печи хорошо босиком.

Адельша знал это чудное ощущение, все же вырос в деревне. Тогда она называлась Татарские Кынады и располагалась в Кузнецком уезде Саратовской губернии, ныне на картах обозначена как село Татарский Канадей Пензенской области. В тех краях вообще немало татарских селений, не случайно там расположено самое крупное поселение российских татар – Юрюзань.

Немало татар проживало и в соседней Самарской губернии, куда дед Нурмухамед переехал со своим многочисленным семейством (Адельша был шестым из восьми его детей) в 1912 году, поступив на кожевенную фабрику Кутуевых в селе Алексеевском Бузулукского уезда. Видимо, поэтому в тридцатые годы Кутую припишут происхождение из фабрикантов? Хотя, возможно, наоборот, до этой фабрики их семья обходилась без фамилии. Ведь известно, как татарам вписывали фамилии и отчества в российские документы. До сих пор у многих старожилов отчества совпадают с фамилией.

В революционном семнадцатом семья перебралась на станцию Кряж под самой Самарой (в том городе сорок лет спустя родится ваш покорный слуга, а на том Кряже в летнем трудовом лагере научится курить), Кутуевы заняли брошенный хозяевами дом. Адельша со старшей сестрой Зайнуль закончили трудовую школу поступили на подготовительные курсы Самарского университета. Зайнуль пошла на медицинский, Адельша – на экономический факультет. Параллельно занимался в литературном объединении при Доме печати под руководством известного писателя Александра Неверова и в театральном кружке при Татарском клубе.

В Самаре и сегодня живет много татар. В нашем подъезде жила семья Ахметовых, их дочь Валечка ходила со мной в одну садиковую группу. Позже я узнал, что она по документам не Валентина, а Валия. В нашем подъезде также жила большая чувашская семья Николаевых, с их Сашкой мы дружили и все трое учились в одном классе. Типичное для Поволжья соседство.

Свои первые стихи Адельша Кутуев написал на русском языке, под впечатлением революционной поэзии Владимира Маяковского. В этом кратком биографическом путешествии – с небольшими автобиографическими перекрестками – мы можем наметить ряд интересных параллелей в судьбе отца и его еще не родившегося сына. Рустем тоже будет писать стихи на русском языке и заниматься в литературном объединении при Доме печати, только не в Самаре, а в Казани – под руководством известного писателя-фронтовика Геннадия Паушкина.

Когда Самарский университет закрылся, Адель решил переехать в Казань – туда тогда тянуло молодых татар со всей Советской России, поскольку родной язык в только что сформированной Татарской автономной республике сохраняли и активно развивали. Позже сын Рустем уже не станет писать по-татарски. В годы Великой Отечественной войны в Казани практически не останется школ и институтов, где преподавали на татарском языке.

В начале двадцатых годов Адельша такой вуз застал. Проучившись два курса на химфаке, он перевелся в Казанский восточный педагогический институт, впрочем, на отделение русского языка и литературы. Любовь к «великому и могучему» ему привили в самарской школе имени Льва Толстого, а Неверов ее укрепил.

В 1923 году начинающий татарский поэт встретился в Москве со своим кумиром Маяковским – и прочитал ему свой перевод «Левого марша». Очевидно, Владимир Владимирович своего татарского «фаната» поддержал, потому что Кутуй вскоре создал в Казани свой «левый фронт искусств», по аналогии с ЛЕФом – возник СУЛФ. Вряд ли со стороны Адельши это было самозванством, можно предположить, что сам Маяковский эту идею благословил. Одна за другой у Кутуя в Казани выходят книги, в газетах – статьи и рецензии на спектакли, у поэта появляется много поклонников, сторонников, единомышленников. Сорок лет спустя также стремительно ворвется в литературную жизнь Казани его сын Рустем. И тоже будет ратовать за новые формы в поэзии…

Адель Кутуй в литературе ощущал себя революционером. Старое поколение творческой интеллигенции смыло волной эмиграции, остальных скрыли подвалы ЧК, а молодые увидели впереди широкую, расчищенную дорогу строительства новой жизни и нового искусства. И Кутуй шел впереди, во всяком случае, за пять лет сделал себе литературное имя. По рейтингу журнала «Безнен юл» ("Наш путь") за 1927 год (буржуазного слова «рейтинг» тогда, понятно, не употребляли, но все остальное было как всегда) он был включен в пятерку наиболее значимых, по мнению редакции, татарских писателей 1920-х годов – наряду с Хади Такташем, Кави Наджми, Хасаном Туфаном и Гумером Тулумбайским. Добавим, все они были товарищами, новаторами, ниспровергателями. Им даже Габдулла Тукай тогда казался буржуазным!

Отношения в литературе всегда выстраиваются сложно и противоречиво, для российской литературной жизни вообще характерно не мирное сосуществование различных течений и группировок, как на буржуазном Западе, а их взаимооталкивание и развитие через борьбу противоположностей. В те пламенные годы все это было к тому же замешано на революционной экзальтации. Вот, скажем, Адель Кутуй с Хади Такташем были друзьями, даже свадьбы сыграли в один день, однако это не помешало Кутую устроить показательный суд над своим другом и единомышленником Хади Такташем. Впрочем, не пугайтесь, «суд» в те годы был популярным жанром литературных вечеров. Сегодня на «музыкальных рингах» тоже не машут кулаками.

Коли мы отвлеклись, попрошу взглянуть сквозь запыленное трамвайное окно в послевоенное будущее. Рустема Кутуя тоже будут причислять в 60-е годы к поэтам «новой волны», которая поднимется в Казани, как отголосок московской поэтической оттепели. Известно, каждое новое поколение ищет новые формы. Это касается не только стихов, но вообще способов самовыражения. Молодым обязательно надо – хотя бы прической – отличаться от предыдущего поколения.

Роковые тридцатые годы для новой волны татарской литературы начались с выстрела в московской квартире Владимира Маяковского 10 апреля 1930 года. Его самоубийство у некоторых историков и сегодня вызывает определенные сомнения. Намекают на некого соседа по коммунальной квартире, который оказался в комнате поэта почему-то раньше Полонской. Прекрасная Вероника – возлюбленная Маяковского и супруга знаменитого актера МХАТ Михаила Яншина – только что вышла на лестницу, торопилась на репетицию, но услышала выстрел, вернулась и увидела поэта лежавшим на ковре с дыркой в груди. Он еще был жив, но ничего уже сказать не смог… Так сам себя убил «певец революции» или ему «помогли»? Тайна покрыта мраком. Но известно, что сразу после смерти Маяковского его стихи перестали издавать, его имя надолго исчезло со страниц газет. Татарскому футуристу Кутую тоже поспешили сшить политическое дело. Адельшу арестовали в феврале 1931 года, обвиняли в создании татаро-башкирской контрреволюционной организации «Джидеген» (переводится как «семерка», «Большая Медведица» – самое известное созвездие из семи звезд), вместе с ним на «Черном озере» оказались Абдрахман Минский, Сайфи Кудаш, Сагит Агишев, Наки Исанбет. Со слов последнего запишут в протоколе такие слова: «Кутуй – типичный карьерист, горлопан и политический авантюрист, сын фабриканта». В протоколах допросов Аделя Кутуя в адрес товарищей тоже прозвучит немало подобных высказываний. Впрочем, заполненные рукой следователя протоколы вряд ли можно считать прямой речью подследственных, сейчас уже никто не поручится, насколько дословно фиксировались их показания.

Время изменилось – и то, что было обычным делом в двадцатые годы (резкость суждений, непримиримость критики даже по отношению к друзьям), в тридцатые станет поводом для политических выводов, а порой обвинительным пунктом в смертном приговоре. Тем не менее, «дела» сфабриковать не удалось. Выяснилось, что в 1928 году Кутуй встретился с уфимцем Ченекаем, они и создали «семерку», проще говоря, молодые татарские поэты обещали помогать друг другу с публикациями казанцев в Уфе, а уфимцев в Казани. Да и сотрудничество их особо не продвинулось. Через восемь месяцев дело на «Черном озере» зашло в тупик. Кутуя и его товарищей выпустили. Однако перестали печатать. От него отвернулись друзья, даже Хади Такташ умер (в декабре 1931 года от жестокой простуды) в убеждении, что друг – предатель. Годы спустя Ахмет Исхак рассказывал Рустему Кутую, как отгонял его отца от гроба Хади Такташа («…друга, товарища отодвинул. Ах, понимаешь ли, бараний лоб подвел, шайтан подтолкнул!»). Впрочем, Адель Кутуй все равно пролез сквозь кладбищенскую ограду и бросил горсть земли на гроб друга…

О событиях литературной жизни в Казани тех лет много чего рассказывают. Приходилось слышать, будто в Такташа стреляли – и заказчиком убийства был якобы все тот же завистник Кутуй! В воспоминаниях очевидцев, в устных свидетельствах даже из той сравнительно недавней истории остается столько белых пятен, столько субъективных домыслов и вымыслов! Складывается впечатление, что татарскую интеллигенцию тридцатых годов нарочно перессорили, запутали перекрестными допросами и доносами. На «Черном озере» тогда не применяли мер физического воздействия (их разрешат лишь в 1938-м), значит, чекисты вынуждены были выбивать признания не пытками, а более изощренными методами, используя в том числе клевету и наветы. Надо ли говорить, что любой протокол можно написать и пришить к делу, а сделать подпись арестованного внешне похожей вообще не составляет труда. Да и зачем подделывать подписи графологически точно, если документы все равно засекретят на долгие годы – и никто, кроме архивных мышей, их не увидит?

На наш взгляд из далекого трамвая времени, важнее понять причины перемен. Почему на смену бурным и плодовитым двадцатым годам пришли свинцовые тридцатые? Откуда все пошло? Известно, что чистки в писательских рядах Татарии начались осенью 1929 года. По России тогда прокатилась крестьянская война, о которой горожане ничего практически не слышали. Части НКВД и спецотряды Красной Армии подавляли мятежи, сжигая целые деревни. У единоличников изымались не излишки хлеба, а все имевшееся зерно без остатка. Подавление сопротивления сопровождалось насильственным «околхозиванием» и «раскулачиванием», причем часто раскулачивали не «мироеда», а просто соседа, который мало пил и много работал, а порой подгоняли число раскулаченных для галочки, чтобы районному начальству отчитаться. Вскоре эти перегибы породят страшный голод в Поволжье, голодомор на Украине – и это в главных житницах России! На фоне тех страшных событий, миллионов загубленных судеб, согласитесь, чистки творческих организаций, искоренение писательского инакомыслия (не на философском уровне, а лишь по внешним формальным признакам) выглядят малой каплей в море человеческого горя. Ну, арестовали десяток-другой писак… Впрочем, применим и иной масштаб: судьба избранного эпохой поэта – это тоже национальная трагедия.

Аделя Кутуя не печатают, фактически его отлучили от литературы. Он преподает, работает на радио. Потом до Сталина все же дошло письмо Лили Брик, на котором вождь оставил резолюцию, дескать, Маяковский остается крупнейшим поэтом современности. И сразу «певца революции» вернули на пьедестал, а его произведения – в школьную программу. Следом и Аделю Кутую в Казани разрешат печататься. Только из поздних его сочинений исчезнут сатира и революционный пыл, взамен появится лирическая глубина. Очевидно, так проявился не только личный уход от политики и борьбы, но и некие объективные изменения, общие запросы и ожидания, витавшие в воздухе. Не случайно эпистолярная повесть про любовь вдруг станет так популярна у читателей.

Сын Рустем появился на свет в один год с повестью «Тапшырылмаган хатлар» – «Неотосланные письма», сделавшей его отца знаменитым. Адель Кутуй вернулся в литературу – и привел туда за руку сына.

 

 

Довоенный вид из окна трамвая

 

Ходить Рустем учился в деревеньке Кызыл Байрак, что находится за Волгой, ниже по течению. Там семья проводила лето. Детские воспоминания сохранили в памяти самовар на траве и клетчатое покрывало, расстеленное на земле в качестве скатерти-самобранки. Рядом отец и мать, молодые и счастливые. Вряд ли у годовалого малыша могли сохраниться такие ранние воспоминания, возможно, в памяти сохранились картинки, возникшие на основе поздних рассказов матери о том счастливом лете. А если довериться кутуевской прозе, то самовар и клетчатое одеяло появятся совсем в другом месте – в дачном поселке Займище, на нашем берегу Волги, сразу за поселком железнодорожников, который назвали в честь какого-то революционера Юдина. Во всяком случае, лирический герой повести «Годовые кольца» связывает те воспоминания именно с той дачей. Оттуда, повзрослев, наш герой любил совершать лесные прогулки до другой пригородной станции – Обсерватории, где сейчас я пишу эти строки.

Где бы ни стоял тот довоенный самовар, разумеется, сейчас те места выглядят далеко не так, как раньше, с какого берега реки ни погляди. Казань детства Рустема Кутуя географически отличается от той, что мы видим нынче. Начнем с того, что границы города тогда заканчивались Архангельским и Арским кладбищами, потом погосты очутились чуть ли не в центре Казани. Нынешние очертания береговых линий Волги и Казанки также изменились значительно – в результате создания Куйбышевского водохранилища.

В нашем путешествии придется мысленно реставрировать иную картинку в трамвайном окне, можно черно-белую, как в старой кинохронике. Представьте, что в историческом центре еще нет высоток университета, нет здания оперного театра, нет хрущевок на улице Красная Позиция… В этой ретроспективе город сжимается на глазах, народонаселение уменьшается раз в десять. И вот мы видим дореволюционные дома, в основном двухэтажные деревянные. Хотя на улице Карла Маркса, бывшей Грузинской, немало было и каменных домов, но попадались и гибриды – первый этаж кирпичный, второй – бревенчатый.

Вот дом на улице Муштари, бывшей Комлева, ныне в нем поликлиника РАН. Он сохранился почти в первозданном виде, хотя во дворе уже нет деревянного флигеля, в котором жили Кутуевы. Если пройти немного дальше, то выйдешь к усадьбе Сандецкого, где ныне находится изомузей, а в годы войны располагался туберкулезный диспансер, который возглавляла старшая сестра Аделя Кутуя – Зайнуль Нурмухаметовна Валеева. На довоенной картинке напротив дивной усадьбы, понятно, нет еще бетонной коробки выставочного зала Союза художников. И музея Василия Аксенова еще не построили, ведь сам Вася только-только в школу пошел…

«Среди деревянных построек виднее был уклад жизни, как гнездовье. Жизнь сама по себе была одноэтажна, сближена порогами, плачами, праздниками. Ее укромность прочитывалась скорее как стыд, отсюда перегородки, закутки», – писал о том времени Рустем Кутуй в авторском предисловии к книге избранных произведений «Смеюсь, задыхаюсь и плачу» (Казань, Таткнигоиздат, 1996), последнем сборнике своей прозы. Та старая довоенная Казань была достаточно тихой и патриархальной, ближе к университету больше профессорской, ближе к озеру Кабан – все больше с суконным рылом. Там были слободы – последней с лица казанской земли исчезнет самая большая из них – Суконная, в память о ней останется нам лишь название станции метро…

Своим делом старые мастера гордились, это была даже не профессия – судьба, переданная по наследству от отца и деда. «Разумел ли я, что умирают, сходят ручьями целые сословия мастеровых людей? Краснодеревщик жил через дорогу, – вспоминает далее автор, – от него всегда пахло лаком, темной тоской дерева сияли глазки: где он добывал это неведомое красное дерево, почиталось тайной, совершеннейшим секретом. А лудильщики, стекольщики, точильщики ножей, старьевщики, портные, сапожники – не успел обернуться, как и не бывало!»

Не успели мы отвернуться от трамвайного окна в прошлое тысячелетие, как на наших глазах исчезли казанские низы, причудливые изгибы улочек вдоль улиц Касаткиной и Федосеевской, которые еще в семидесятых годах сохраняли свой дореволюционный дух. Даже «Мосфильм» приезжал снимать на этих старых склонах художественный фильм о юности кого-то из революционеров. Тут же, недалеко от главной площади, до войны находился знаменитый еврейский базар. Разумеется, там торговали не только евреи (как и ныне на вьетнамском рынке торгуют не вьетнамцы), по сути это была толкучка, «блошиный» рынок, потом, в восьмидесятые годы, здесь насыпали холм и возвели Ленинский мемориал, который в народе сразу прозвали «крематорием» (ныне там – национальный культурный центр «Казань»). От деревянной Федосеевки, где в 1976-м я полгода снимал угол, остался лишь старый храм, а вокруг выросли особняки нефтяных корольков.

Внешний облик Казани формировали, как известно, архитектурные акценты. Самыми высокими строениями были колокольни сорока церквей и монастырей, а также минареты семнадцати мечетей. Социалистические преобразования двадцатых и тридцатых годов еще не поменяли кардинально облик центральной части города, разве что культовые памятники сносили ударными темпами. На месте божьих храмов возникали храмы науки, скажем, когда снесли величественный Воскресенский собор, стоявший наискосок от университета, на его месте (и на его тесте) вырос химфак КГУ. Жилищное строительство двигалось медленнее и массовым его называть не приходится. Не хватало средств, не хватало стройматериалов. Из полученного при разборке соборов камня строили на тех же фундаментах жилые многоэтажные дома. Квартиры в них давали в первую очередь «своим», спецам, ценным кадрам – в общем, новой элите. По свидетельству известного гитлеровского военачальника Гудериана, посетившего Казань с краткой инспекторской проверкой, город был в большом запустении – разве что фасады вдоль центральных улиц подновляются, а новое строительство отличается гигантоманией и долгостроем. Вспомним, в 1939 году СССР и Германия подписали пакт о ненападении, фактически два режима начали сотрудничать в экономической, военно-промышленной и иных сферах. В Казанском танковом училище проходили подготовку немецкие курсанты, которых приезжал навестить Гудериан. Многие из них очень скоро станут воевать против своих учителей, но пока фашисты занимали западноевропейские столицы, а советские войска «мирно» входили в прибалтийские государства, Западную Белоруссию, Бессарабию – о войне никто еще не думал.

Так что внешне Казань довоенная мало отличалась от дореволюционной. Новая жизнь громыхала разве что в Соцгороде. Новый город задумали как образец другого быта, счастливого и справедливого бытия и, наверное, правильно рассудили, что для чистоты эксперимента лучше будет начинать с чистого листа, на голом месте. Для «города Солнца» выбрали возвышенное место на другом берегу Казанки, на самом горизонте, если смотреть с Подлужной горы, от Фуксовского садика. Туда ходил трамвай «девятый номер» («в том трамвае кто-то помер!» – пели пацаны). Там, за лесом, воздвигали Авиапром – гигантский завод, который позднее разделится на три производственных объединения: авиастроительное, моторостроительное и вертолетное. По замыслу строителей нового социалистического уклада, оттуда должна была рвануть в небо новая Казань – с красивыми большими кварталами, широкими проспектами и прекрасной справедливой жизнью.

Всеобщее счастье достроят, увы, в далеком будущем, сейчас туда тянут ветку метрополитена, в Авиастроительном районе до сих пор идет активное жилищное строительство, там казанцы, внуки тех первопроходцев, получают квартиры по программе социальной ипотеки. В тридцатые тоже строили жилье «эконом-класса», была и своя социальная жилищная программа – простая и эффективная. Власти просто «закрывали глаза» на самострой, когда понаехавший на ударную стройку со всей страны разномастный люд стал наскоро и незаконно сооружать себе хибарки, насыпушки, петлявшие кривыми улочками по болотам Заречья. В народе тому массовому заселению придумали хорошее хлесткое название – «нахаловка». Один из таких «нахальных поселков» казанцы прозвали Грязью, конечно, за ее непросыхающие улочки – ее остатки до сих пор еще не снесли! Кстати, в одном из тех домишек ютился в детстве будущий Президент России Борис Ельцин.

С другого края Грязи, справа от Кизического монастыря (его знаменитый погост, где покоится дед Льва Толстого, снесут в 60-е годы – накануне визита Никиты Хрущева), за Козьей слободой, в такой же насыпушке всю жизнь прожил мой дядя Петр Куренков. Мы с мамой у него остановились, когда я приехал поступать в театральное училище. В том далеком 1975-м дядя не без гордости поведал, что их «нахальную» Савинку собираются сносить. Но еще четверть века пришлось дожидаться обещанного, когда ветерану войны дадут квартиру в унылой девятиэтажке в Новой Савиновке, в спальном массиве, который казанцы продолжают звать бездушно – Кварталами.

Ныне от НКЦ, из Фуксовского сада, открывается грандиозная панорама – все Заречье застроено плотно, жилые микрорайоны теснятся в перемешку с заводскими корпусами и дымящими трубами теплоцентралей. Увы, немногие ныне помнят, как красиво смотрелись тогда эти дали: озерца, болотца, отдельные деревца и целые деревеньки! На том берегу реки гнездились дикие утки, водились даже зайцы – в начале восьмидесятых я видел их в прибрежных зарослях своими глазами.

Той довоенной Казани в прозе Рустема Кутуя практически не встретишь. «К началу Великой Отечественной войны мне не исполнилось и пяти лет. На мою долю выпал кровоточащий отрезок пути, насыщенный горечью, – продолжает Рустем Кутуй (там же). – Быт тяготел к простоте, нужда заставляла обходиться малым – драгоценным был необходимый предмет, без которого ну, как без глаз! Какая роскошь, откуда ей быть, что она такое? На фоне этого и явилось слово. Ведь слову надо было прежде оторваться от речи, чтобы стать найденным звуком. До чего просто и ошеломляюще… Почему наивное пьянит и услаждает сердце: «Живу ли я, умру ли я – я мошка все ж счастливая…» Так детский рисунок правдив неумелостью, простодушием. Примитивисты играют, а дети проживают. Искусство – не выделывание красоты, а угадывание сообразности. Морозное окно являло для меня картины необыкновенные. Я что хочешь мог вообразить, расширить мир, населить его, умножить, довосполнить. А быт укрощал фантазию привычностью, определенностью. Поэтому мыслить картинами для меня предпочтительнее, чем преследовать нравоучительные цели».

Давайте и мы в нашем трамвае времени последуем этому примеру – постараемся рассмотреть картинки былого за окном, не отвлекаясь на эмоции и суждения. Для начала вспомним, что Булак тогда впадал в Казанку. Да, ныне трудно представить, что по этой узенькой протоке, которая сейчас считается Булаком, когда-то ходили пароходики. Но ведь так было. Булак был короткой рекой, всего два с небольшим километра, вытекавшей из озера Кабан и впадавшей в Казанку.

Рустем Кутуй нашел для нее другое слово – «поророка». «В природе есть такое явление: река по непонятным причинам начинает движение вспять, – пишет он в том же предисловии. – Так похоже на мои блуждания. Возвращение – какой-то обязательный ритуал, путь к соборной чистоте…». Впрочем, другие авторы привыкли называть поророкой лишь нижнее течение Амазонки, которую морские приливы заставляют течь в обратном направлении, а не все реверсивные реки. Хотя это название было бы справедливо по отношению к прежнему Булаку. Его волны весной гнало вспять половодье, когда весенний разлив распирал Казанку почти до тех размеров, какой мы ее видим сегодня. Талая вода перетекала в Нижний Кабан, из него в Средний и Дальний. К лету течение Булака возобновлялось – и река снова впадала в Казанку, возвращая ей взятые в долг воды. И сама Казанка возвращалась в старое русло, сравнительно неширокое, распадавшееся к устью на рукавчики и протоки. А выше по течению Казанка была неширокой, там даже был пешеходный деревянный мост, который казанцы прозвали Коровьим. По нему из центра Казани жители водили коров пастись на заливные луга Козьей слободы… Сегодня уже не верится, что каких-то тридцать-сорок лет назад горожане держали во дворах скотину. Жили трудно, потому и курочке в сарайчике были рады. Перечитайте рассказ Рустема Кутуя «Тауфик и корова Резеда». Там мальчик мечтает завести корову и пасти ее в Лядском саду. Это не фантастический, заметьте, рассказ. Вполне реалистический. Кутуй писал, как акын, только то, что видел лично.

А вот Тауфику, как и автору рассказа, наверное, показалось бы фантастикой, причем самого дурного пошиба, если бы им сказали, что совсем скоро, к концу пятидесятых годов, Волга и Казанка разольются по весне – да так и не вернутся больше в свои прежние берега, что судоходный Булак – по примеру московской реки Неглинки – превратят в подземную реку Стикс, пустив ее течение по огромным трубам (те, конечно, сразу и навечно забьются илом)… Исчезнут заливные луга, рачьи протоки, малые острова. Знаменитый остров Маркиз в устье Казанки – излюбленное место отдыха горожан – скукожится до неприличия, к нему уже не станут подходить трамвайчики, а по вечерам на верандах его кафе-шантанов не будет звучать живая музыка… Остров станет необитаемым.

Как и прежде, во времена Некрасова, стон по Волге-матушке не стихает, хотя, наверно, уже поздно стенать и плакать. Волгу нам не вернуть, великая русская река (она же мерянская и марийская, чувашская и болгарская – Болга-Волга) окончательно задушена каскадом гидроэлектростанций, отсутствие течения и продолжающиеся сбросы нечистот все больше делают волжские воды безжизненными. Рыбе негде нереститься, малькам нечем дышать и кормиться, приходится их выращивать искусственно… Нет сил смотреть на эти безобразия, лучше вернемся назад – в Казань начала сороковых.

 

 

Мальчишки военных лет

 

Война началась для большинства обычных людей внезапно. Отечественной ее назвали не сразу, и никто еще не предполагал, что станет она Великой. Поначалу сообщение Совинформбюро о вероломном нападении гитлеровской Германии не вызвало среди населения ощущения надвигавшейся катастрофы. Воспитанные на советской пропаганде тех лет, что Красная Армия разобьет любого врага «малой кровью на чужой территории», многие казанцы были уверены, что все закончится уже через неделю, может, чуть позже. Как на Халкин-Голе. Молодежь, подростки, пацаны даже радовались этому известию и уже мечтали, как тоже пойдут бить врага. Разумеется, более информированные граждане, сохранившие способность на самостоятельные умозаключения, понимали: только что закончившаяся финская война (РККА споткнулась о «линию Маннергейма» и потеряла много красноармейцев убитыми и обмороженными), покажется легкой лыжной прогулкой в сравнении с фашисткой военной машиной, которая захватила и поставила себе под ружье чуть ли не всю Европу…

Несомненно, одним из таких здравомыслящих казанцев был татарский писатель, преподаватель русского языка и литературы Адель Кутуй. В первый же день он подал заявление в военкомат. Возможно, арест десятилетней давности послужил причиной того, что в добровольцы его не записали. Но все равно забрали через полгода, когда от прежней Красной Армии (после летнего разгрома) практически ничего не осталось.

В каком-то смысле Аделю Кутую повезло. Всех, кто уходил на фронт в первые дни войны, сразу гнали на передовую – и подавляющее большинство татарстанцев-новобранцев погибло либо в первых же боях, либо в окружении, либо в плену. Так, не повезло моему деду Воронину Павлу Маркеловичу, которого призвал Апастовский райвоенкомат сразу же, как началась война. По воспоминаниям бабушки Варвары, полгода от него еще приходили письма, но в начале сорок второго пришло извещение, что муж пропал без вести. Ни пенсии, ни льгот таким вдовам не полагалось – живи с тремя детьми как хочешь… Мой отец стал главой семьи в четырнадцать лет. А в сорок четвертом сам пошел в райвоенкомат. После автошколы был направлен на Берлин. На подходе к Варшаве их автополк услышал залпы Победы. Папа умер в 1971 году, так и не узнав судьбы своего отца. О ней совсем недавно мне рассказала тетя Тая: ее внучка через интернет узнала – благодаря Михаилу Черепанову, заведующему музеем-мемориалом Великой Отечественной войны в Казанском Кремле, что Воронин П.М. уроженец села Бишево (1907 г.р.) попал в армию генерала-предателя Власова, который бросил своих солдат в болотах под Ленинградом и собрал за рубежом Российскую освободительную армию. Шестьдесят лет спустя родным стало наконец известно, что Павел Воронин умер 15 января 1945 года в плену и похоронен в Потсдаме в братской могиле…

Кутуя Адельшу Нурмухаметовича призвали на фронт, когда забирали уже всех подряд. Он попал под Сталинград, где произошла самая страшная битва той войны. Пришлось не просто понюхать пороха в качестве рядового-артиллериста, сталинградцы заглянули на самое дно глазниц горгоны-медузы! Но и тут Кутую повезло, он выжил в том аду, хотя не раз был ранен. Командование представило Адельшу Нурмухаметовича к офицерскому званию.

В воспоминаниях сына начало войны нарисовано по-детски безмятежно: «Отец ушел на войну, я был спокоен: побьет врага и вернется. Ведь меня укрепляли в этом. Подкатила беда и отхлынула. Потому стал я спокоен в глубине сердца, истинно – ангел-хранитель, как всякое дитя». В первый день войны герой его повести «Мальчишки» больше занят другим событием: мама разрешила ему держать в сенях собаку Шалуна, отбитого у друга-задиры – рыжего Сеньки. Мама ничего не сказала только что подравшемуся сыну, потому что началась война,  взрослым было не до детских драк. А маленький сынишка был счастлив, что его, как взрослого, взяли с собой на вокзал – в час ночи!

Героев первых рассказов Рустема Кутуя, от имени которых часто ведется повествование, объединяют общие мысли и чувства, нелегкие судьбы и детали тылового быта. Однако не стоит всем персонажам приписывать автобиографическое начало, ведь автор не случайно давал им разные имена. Очевидно, мы имеем дело с неким собирательным образом, хотя и возможно, некоторые черты Кутуй списал с себя. Военное детство, первое осознание себя в грозовом мире, точнее, пространстве, которое нельзя назвать миром, потому что все вокруг живет по законам военного времени, первые утраты и обретения – эта тема станет основной в творчестве Рустема Кутуя.

Население кутуевской прозы, как и самой Казани тех военных лет, демографически своеобразно – в нем много детей, женщин и стариков. Ведь взрослые мужчины, если они не ушли на фронт, трудились по брони в цехах и закрытых «шарашках» практически безвылазно. Помню, мать мне рассказывала, как ее старший брат – Иван Куренков, работавший на одном из военных заводов Казани, однажды выбрался на Колхозный рынок, чтобы выменять каких-нибудь продуктов к рабочему пайку. Там его и забрала военная комендатура. Не посмотрели на имеющуюся бронь, сразу отправили на фронт. Военкоматам уже некого было ставить под ружье, потому и устраивали облавы. Почти полвека мы считали дядю Ваню пропавшим без вести, пока на мой запрос в Ленинградском военном архиве не выдали справки, что Куренков И.Я. геройски погиб при прорыве блокады… Кстати, до этого сорок с лишним лет родные его считали живым! Помню историю, будто кто-то из наших родственников, деревенских, после войны вдруг встретил Ивана Яковлевича на базаре в Казани. Якобы тот обрадовался, расспросил про своих сестер (мою маму и мою крестную), а когда его в ответ стали спрашивать, мол, как живешь… Иван отвернулся и затерялся в толпе.

Таких чудесных историй в годы войны рассказывали множество. Всяких необыкновенных случаев и совпадений, забавных и трагических, а порой мистических, действительно, происходило немало. Видимо, мировая трагедия сконцентрировала массу народной энергии, наэлектризовала воздух, приблизила астральное пространство. И вот из того эфира перед маленьким Рустемом Кутуем однажды из орехового куста вдруг явилась загадочная высокая женщина в одеянии широком, до пят, без швов и пуговиц, положила свою руку на стриженую детскую головку и сказала:

– Все будет у тебя хорошо. До кого прикоснешься – и тому станет не больно. А кто замыслит против тебя плохое, сам начнет погибать.

«Она не простилась со мной, просто с глаз пропала, обметя рукавом лицо. И на ее месте возник куст орешника, – вспоминает Рустем Адельшевич. – Война обострила чувства. Невероятные истории случались со всеми. Подробности приключений не уточнялись. Кому же я мог поведать о совершенно бесподобной женщине, чужой и точно бы приснившейся…»

С тех пор мальчик был совершенно спокоен и верил, что с отцом они обязательно свидятся. Как и все мальчишки во дворе, сын ждал отца. Думал о нем, засыпая. Вспоминал только ему одному запомнившиеся моменты. Увы, не так много их сохранила детская память. Но в них папа оставался таким родным, надежным, спокойным. Одно из самых ранних воспоминаний согревало сына всю долгую жизнь: «… скрипят, ползут салазки. Меня везут из больницы после скарлатины. Я вижу только ноги, натянутую веревочку и взрыхленный снег. Мать, отец. Веревка крепкая, не лопнет от натуги, да и я не больно тяжелый, небось полегче мешка с картошкой. Вот так бы везли, везли, хоть на край света. Вдвоем. А я бы, сбереженный, покачивался в санках, в тугом коконе одеяла… Ноги родителей уминают тропу, и косенько перелетающий, подрезающий веревочку снег не пугает меня, блещет множеством лезвий на внезапном пятачке света.

И снова я думаю: у меня есть мать, отец. Больше никого не надо. Домой еду, не к черту на рога!.. Тает на лице снег, я где-то внизу, у самой затвердевшей земли, впереди меня оглядывающиеся родители. Как сосуд драгоценный, охраняют меня от опасного холода.

– Ты не засыпай, гляди, дома наспишься, – голос матери.

– Поскучай еще маленько, – голос отца».

Рустем Кутуй в детстве часто болел. Но предсказания ореховой женщины сбылись: он не умер, как многие тогда умирали, а прожил долгую и в целом счастливую жизнь. Выжили и его сестры Гульшат и Эсмеральда. Их мама Алима Садыковна работала в госпитале, позже в разных рассказах Кутуй опишет свои путешествия по бесконечным больничным коридорам, беседы с ранеными бойцами в огромных палатах с высокими окнами. Разумеется, маленькому мальчику не показывали подвальных закутов, специально отведенных для умирающих. В одной из таких палат одного из казанских госпиталей около месяца провел раненый Виктор Розов – в будущем известный драматург, автор сценария прогремевшего на весь мир фильма «Летят журавли», мой учитель по Литературному институту имени А.М. Горького. В своих мемуарах Виктор Сергеевич описал казанский госпиталь в клубе меховщиков, конечно, под иным углом зрения. Однако о том я вспомнил вовсе не затем, чтобы упрекнуть Рустема Кутуя в «лакировке действительности». Он обживал суровый мир военных лет глазами маленького ребенка, а детям мир, что бы в нем ни происходило, все равно кажется радужным – какие же тут могут быть упреки! Война стала самым тяжелым временем в судьбе Рустема Кутуя, однако пришлась на самую лучшую пору раннего детства, и всю оставшуюся жизнь он вспоминал ее, как самые светлые и счастливые свои годы.

Собственно, литература и не обязана представлять жизнь такой, какой она является на самом деле – достоверно этого, положим, все равно никто не знает. Художественная проза создает некое пространство, где реальность может отразиться, словно в капле воды, вся целиком в одном образе, а искривления действительности лишь помогают ощутить подлинный объем. Все дело в мере. Рустем Кутуй в прозу погружался с головой, рискуя не всплыть на поверхность, рисуя, словно акварелью, образы окружавших его людей. И показывал их глазами маленького мальчика – ведь он сам тогда был маленьким, в школу пошел лишь в 1944 году.

Кстати, учиться им пришлось уже в отдельных школах, поскольку в сорок третьем в СССР ввели раздельное образование. Последующая отмена этого решения еще раз доказала пагубность совместного обучения мальчиков и девочек. Все же гендерные особенности и качества правильнее формируются, когда мальчишек не заставляют конкурировать с девчонками. Ведь известно, что девочки развиваются значительно быстрее мальчиков-сверстников – и физически, и интеллектуально.

Детство мальчишек из первых рассказов Рустема Кутуя приходится на годы войны. С ее началом жизнь, и до того не у всех сытная, резко ухудшилась. За хлебом вставали затемно, выстаивали очередь в один-два квартала. Тот хлебный магазин, на углу улиц Горького и Гоголя еще долго оставался хлебным (и лишь недавно вместо него открыли аптеку, кстати, вторую в этом доме!). В том доме сейчас музей-квартира Мусы Джалиля. А Рустем Кутуй вспоминал, что запах хлеба из открытой двери того магазина мгновенно переносил его в сорок третий год… Зима, холодно, темно, люди жались друг к другу, стараясь согреться, очередь двигалась медленно. «Хлеб выдавали по карточкам. Мама резала его тонкими ломтиками, слегка посыпала солью и укладывала на тарелку. Марта приносила с кухни сковородку жареной картошки, и мы усаживались за стол, бодро стуча ложками. Мама скрывала то, что картошка жарилась на рыбьем жире, а мы с Мартой ни о чем не спрашивали и усердно показывали, что обед вкусен. Но скоро кончился и рыбий жир, и на столе задымилась в прокопченной кастрюле картошка «в мундире», обжигающая и рассыпчатая. Мне тогда казалось – нет ничего на свете, кроме черного хлеба, соли и картошки. Это вечное «я хочу есть», сверлящее мозг, осталось жутким желанием».

Желание это для многих оставалось навязчивым всю жизнь. Особенно у тех, кто в годы войны бедовал в деревне. Мама вспоминала, как трудно приходилось им в селе Бишево, до сих пор помнит вкус весенней травы, запах хлеба с лебедой, где пшеничной муки, возможно, и вовсе не было… Вслед за пропавшим братом ей удалось бежать в Казань, там ей помогли добрые люди (стояла у проходной, ревела) устроиться на завод ученицей, а через год получить паспорт, который в деревне бы ей просто не выдали. На всю огромную комнату в общежитии она была одна русская, остальные пятнадцать учениц ФЗУ были деревенскими татарочками – из них лишь одна могла немного говорить по-русски. Она прошла вдоль коек, отщипывая у каждой немного шерсти, сунула новенькой большой комок – пряди! Они маму научили вязать носки и варежки, фэзэушницы обменивали их на еду. Заводской пайки не хватало… Мама незаметно выучила татарский, правда, говорить не решалась, девчонки смеялись над ее произношением. Однако до сих пор понимает татарскую речь. И когда она приезжала из Самары навестить меня и внуков, то смотрела по телевизору татарские спектакли, еще и нам переводила… Но что-то мы застоялись на трамвайном перекрестке, едем дальше.

Игры детей военных лет также нашли отражение в кутуевской прозе. Для мальчишек – это в первую очередь игра в войну. Причем все хотели быть «нашими» и никто не желал становиться «фашистами», оттого эти незавидные роли доставались, как правило, слабейшим. Им полагалось падать и притворяться убитыми. У девчонок была популярна игра в «серую шляпу». В своей книге Рустем Кутуй так трактует ее правила: «Эта нехитрая забава занимала много времени и приносила капельку радости. Весь смысл был в последней, сороковой шляпе. Только она решала, «быть или не быть». Надо было подойти к дяде и как можно беззаботней спросить: который час? Если дядя отвечал, то желание исполнялось. Если нет, то начиналось все сначала. Но был в этой игре проклятый момент, когда случайно встретившаяся черная шляпа гасила серые… Было загадано: вернется отец или нет? Было уже насчитано тридцать девять серых шляп! И вдруг черная…»

Детская игра невольно рисует расклад тех лет: в шляпах ходили в основном служащие, то есть начальники низшего звена. Рабочих кепок днем не встретишь, все заводы перевели на военное положение. А черные шляпы встречались крайне редко, потому что большей частью их носили большие шишки, а те пешком не ходят – таким во все времена полагается служебная машина.

Ребята постарше увлеченно играли в чику. Так называли азартную игру, где можно было выиграть небольшую сумму. Если помните, маленький герой рассказа Валентина Распутина «Уроки французского» той чикой зарабатывал себе на молоко. Каждый из играющих вносил деньги в «банк», монеты складывали стопкой и кидали в нее свои биты. У кого ближе упадет биток, тот первым бьет по стопке. Если монетка от удара перевернулась – забираешь ее себе, если нет – ход переходит к другому.

Рустем Кутуй описывает и другую популярную игру в «махнушку». Ее любовно мастерили из куска такого дефицитного по военным временам меха, утяжеленного свинцовым грузилом. Встречались мастера, которые внутренней стороной стопы набивали ее (вместо мяча) до тысячи раз! В одном из рассказов Рустема Кутуя один горе-игрок решил похвастаться своей махнушкой, где вместо грузила красовалась боевая медаль «За отвагу». Дураку даже не стали объяснять, почему это нехорошо, кощунственно… Сразу отлупили и прогнали с глаз долой.

В этом году редакция «Казанских ведомостей» подготовила книгу «Музей детства в Казани». Много лет эту рубрику вела главный редактор Венера Якупова – автор идеи уникального музея и составитель сборника, в котором очевидцы рассказали о играх и игрушках тех далеких лет, начиная с тридцатых годов прошедшего века. Эта замечательная книга лишний раз подтверждает, насколько достоверно в кутуевской прозе воссоздана жизнь военных лет. И если благая идея когда-нибудь воплотится – и в Казани, по примеру стокгольмского музея знаменитой писательницы Астрид Линдгрен, действительно появится Музей детства, несомненно, один из его разделов нужно посвятить творчеству Рустема Кутуя, который первым так подробно и проникновенно описал Казань своего детства.

В те годы все с замиранием сердца ждали почтальонов, которые поистине стали вестниками судьбы – приносили кому треугольную радость, кому прямоугольное горе… Фронтовики отправляли свои письма без конвертов – сворачивали особым способом, получался треугольничек. Я тут попытался было повторить тот нехитрый прием… Не вышло. А в стандартных конвертах обычно присылали официальные бумаги: «Ваш муж геройски погиб в боях за Советскую Родину…»

Редко кому выпадало счастье в виде почтовой открытки, извещавшей, что надо на почте получить посылку. «Радость таилась в небольшом фанерном ящике. Он стоял на розовой скатерти, обнажив шляпки гвоздей, – писал Рустем Кутуй в «Мальчишках». – И когда крышка хрустнула и медленно поползла вверх, мне показалось, что под ней откроется клад, и я зажмурил глаза. Мама, хлопнув три раза в ладоши, откинула крышку. Сверху желтела банка леденцов. Но она почему-то оказалась легкой, и в ней что-то перекатывалось. Я нечаянно уронил ее на пол, банка зазвенела и раскрылась. На паркет выкатились осколок железа и свернутая в трубочку бумажка. Марта развернула листок и прочитала: «Когда-то он был горячим и злым и, пробив ватник, впился в руку». Мама сдвинула брови, ее лоб прорезала ровная черточка. Потом вынули часы, карандаш и даже сахар. Но когда появилась кожаная кобура, правда чуть потертая, но зато, как сказала Марта, «стреляная», я забыл обо всем, убежал в кабинет и, достав из-под матраца маленький игрушечный наган, выпрыгнул из окна в сад».

Конечно, далеко не всем выпадала радость поднять осколок с паркета. Да и паркет был далеко не у всех. Кутуевы принадлежали к более высокому советскому сословию, их уровень жизни был все же выше, чем у большинства казанцев.

В рассказе «Санта-Лючия» Рустем Кутуй вспоминает тетю Клаву, школьную гардеробщицу, которая в годы войны ходила по этажам с колокольчиком в руках – давала звонки на урок и перемену. Однажды шел урок географии, он давно уже должен был закончиться, а звонка все не было. Злая географичка вышла из класса, спустилась вниз и стала отчитывать гардеробщицу, забывшую позвонить. Свидетелями этой сцены стали одноклассники Радик и Эрнест. «А тетя Клава бумагу достала из кармана телогрейки. Хотела показать, передумала, за пальто ушла. Мы с тобой бегали и звонили, помнишь? Колокольчиком. По очереди. У тети Клавы убили мужа. А географичка… Но мы про нее забыли, правда? Надо забывать про некоторых». Таких скупых свидетельств человеческого горя можно немало найти на страницах кутуевской прозы.

Да, конечно, социальное расслоение никуда не делось, хотя в войну всем жилось трудно. Это была совсем другая Казань. В сорок первом население города за счет эвакуированных резко возросло. По свидетельству очевидцев (к сожалению, официальных данных я не видел), не вдвое, даже не в пять раз – много больше. Десятки заводов вместе с рабочими, крупные организации в полном составе переехали в столицу Татарии. Одна Академия наук СССР чего стоит! Уплотнение коснулось практически каждой семьи, и без того небезлюдные казанские дворики заполнили многоголосье языков, многообразие лиц. От самих казанцев эвакуированные крайне редко слышали, как ныне, мол, «понаехали тут…». Тогда беда была на всех одна.

Маленькому герою кутуевской прозы также довелось встречать эвакуированных, бежавших от смерти. Пришлось и самому очень рано увидеть воочию смерть. Маленькая девочка, прибывшая с мамой из блокадного Ленинграда, умирала на его глазах.

Она обещала показать ему питерские белые ночи, когда выздоровеет, и просила его придумать для нее сказку. Сочинить свою сказку он не успел – девочка умерла. Носик заострился, щеки стали восковыми. Неподвижное тельце вынесли из дома… Встретились они снова лишь на склоне лет, в одном из поздних рассказов «Белые ночи». В ранней повести «Мальчишки» он называл ее Леной. В «Белых ночах» она стала девушкой Сашей, которая повстречалась лирическому герою-повествователю на набережной Мойки. Кстати, в тексте сразу же читателя обжигает «белый снег». Мне почему-то казалось, что белые ночи в Питере бывают только летом… Возможно, то был белый снег воспоминаний? Вряд ли в реальной жизни Рустем Кутуй видел настоящие белые ночи, иначе он обязательно бы написал замечательный лирический пейзаж, на которые был мастер. А описывать у него хорошо получалось лишь то, что он видел сам, лично, непосредственно.

Впрочем, о мелких погрешностях кутуевской прозы говорить не хочется. Перо поэта Рустема Кутуя вообще мало останавливается на бытовых подробностях тех лет. Куда больше их можно почерпнуть в последнем, недописанном романе Василия Аксенова «Дети ленд-лиза» (Lend-leasing, журнал «Октябрь», 9'2010), где те же время и место, поскольку его герой Акси-Вакси жил в соседнем от Кутуевых дворе:

«Говорят, что с начала войны трамвайный городище Булгары по количеству населения вырос в десять раз и превзошел два с половиной миллиона. Толпы эвакуированных толклись на барахоловках, пытаясь что-нибудь продать из предметов обхода – ну, скажем, абажур или патефон, – чтобы купить хоть малую толику съестного, – писал Василий Павлович в первых страницах своего последнего романа. – Голод, между тем, только увеличивался. Городские власти почти в истерическом состоянии стали открывать питательные пункты, куда пропускали по талонам. Тетя Котя, то есть дочь тети Ксюши и мать моих малолетних племянников, только что поступила на работу в Радиокомитет, и ей до начала следующего месяца предложили питаться по пунктам. Вместо того, чтобы растянуть эти свои талончики на две недели, она собрала все семейство и двинулась в «Пассаж», под стеклянной крышей которого как раз и располагался основной питательный пункт.

По мраморной лестнице со стертыми до острых углов ступенями лепились очереди голодных. Что еще запомнилось? Как ни странно, обилие света. Остатки кафеля на полу и на стенах отсвечивали солнечные лучи, проникающие сквозь разбитый грязный купол. Беспорядочно порхали воробьи, и зловеще кружили вороны. К концу войны этот купол, кажется, обвалился.

В меню было одно блюдо – «горячий суп с капустой». Отнюдь не щи и уж тем более не борщ. Подсобники с красными повязками вываливали в котлы с кипятком грубо нарубленные кочаны. Там они более или менее размягчались. «Суп» обладал удивительной зеленоватой прозрачностью, потому что в нем не было никаких питательных добавок: ни картошки, ни крупы, ни свеклы, не говоря уже о мясе или масле. Похоже, что и соли туда не добавляли, хотя подсобники растаскивали мокрые, с обрывками упаковки булыги минерала. Иными словами, питательный состав был близок к совершенству: горячая вода с кусками капусты… Мы покончили со своей едой, не вдаваясь в подробности вкуса. Миски и ложки у нас тут же отобрали и показали нам всем на выход. Запомнилось ощущение горячей тяжести в желудке. Вокруг среди выходящих повторяли популярную фразу тылового кошмара: «Жить можно».

«По крайней мере сегодня», – дерзковато хохотнула школьница Шапиро. Она даже крутанула какой-то фокстротик и чуть-чуть пукнула капустным пузырьком».

Василий Аксенов был на четыре года старше Рустема Кутуя и, естественно, происходящее в Казани военных лет воспринимал как подросток, а не дитя. Да и талант Кутуя-рассказчика принципиально иной. Он погружает нас в акт взросления героя, передает его внутренние состояния: «Нет достоверней документа, чем свидетельство внутренней жизни отдельного человека в момент перелома, в момент роковых испытаний. Чувства тоже могут быть документом. Иначе не понять нравственной силы поколения, – считает Рустем Кутуй. – Я размышлял об этом, о сути писательства. Мироощущение неподдельно. Лишних корней у дерева нет. О блокадном детстве напишет другой, о мрачном взрослении в тисках оккупации кто-то еще – напишут иными красками, своей болью отверженности и причастности. Я же невольно гляжу «оттуда» – из в общем-то тихого тыла, где были обнажены большие трагедии обычных жизней, где и теперь сходятся все нервные окончания. Излишне заниматься сочинительством, до сих пор живы ожоги, не обросли корочкой заживления. Я вроде и не сочиняю, а воссоздаю свое духовное начало. Там душа не ведала повторов и не была искажена. Это теперь я на других кругах, суетных и как бы повторяющихся, не однозначных, нет, соки жизни продолжают движение. Но в поисках ответа я непременно возвращаюсь туда, «сверяю» часы по тем ходикам. Я не совсем воспринимаю выражение: «Нельзя дважды заступить в ручей»… Я могу нести три поклажи: прошлого, настоящего и будущего. Это и есть осмысление: сверкающий на солнце стакан воды стоял передо мной и тогда и теперь – жизнь».

Здесь и далее я позволяю длинные цитаты, чтобы не только по возможности полно дать высказаться герою нашего повествования, но и услышать ритм, ощутить стиль, рассмотреть саму ткань его поэтической прозы – и опять вернуться к главной теме его творчества. Рустем Кутуй снова и снова возвращается к этой мысли: духовное начало каждого писателя сокрыто в его детстве. Во всяком случае, со своим детством он сверял свои творческие стрелки постоянно.

Сравнивать творчество разных писателей – удел литературоведов. Мы же просто путешествуем на трамвае: оттуда – сюда и обратно по времени. По мне намного интереснее не искать отличий в том, что писали Аксенов (быт) и Кутуй (бытие), а складывать ими написанное в одну картинку.

Они ходили в одну школу № 19, что находилась на улице Горького, в двух кварталах от их дома. Ходили в нее одни мальчишки. Василий Аксенов учился на три класса старше. Потом он поступит в мединститут, но доучиваться будет в Ленинграде. В дальнейшем они не раз еще встретятся в Москве, будучи уже известными писателями. Но об этом мы еще поговорим на другой остановке, а сейчас наш трамвай все еще там, в сорок четвертом году, в «трамвайном городище Булгары», как называл Казань любивший играть в переименования Аксенов Василий (Акси-Вакси).

В том же городе Рустем Кутуй, как и все мальчишки тех военных лет, ждал с фронта своего отца. Многим приносили похоронки, к счастью, Кутуевым всегда приходили письма. А мать читала детям письма с фронта, где отец, конечно, приукрашивал происходящее. Впрочем, если бы и не приукрашивал, то военная цензура все равно бы разукрасила его письма черной тушью. Так что у папы на войне все было хорошо, по-другому и быть не могло…

К ним заходили знакомые, с радостью узнавали новости об Адельше. Среди тех визитеров сын запомнит музыкантов Александра Ключарева, Загида Хабибуллина, Сару Садыкову. И еще один музыкант, нарочито не названный по имени в рассказе «Голубая лошадь под снегом», осветил детство Рустема Кутуя короткой яркой встречей. Он стоял зимним вечером на углу и слушал снег. «Этот перекресток называли «штаны». Одна улица расходилась на две улочки и утекала вниз. В центре, как замок, уходил к облаку дом с башенками, тяжелый, бегемотного цвета. По соседству плескал флагом стадион. А мы стояли на театральном углу, как приговоренные». На штаны перекресток раскраивал огромный треугольный дом Кекина – знаменитое в Казани здание. Фасад его смотрел на литературный музей А.М. Горького и татарский театр имени Г. Камала. Музыкант жил в театре, точнее, во дворе, во флигеле. Пригласил мальчика к себе, зажег свечи, стал играть на рояле. Маленький гость пригрелся, вспомнил отца, который сейчас в окопе, и незаметно заснул. Музыкант принес мальчика, спящего, к маме… Конечно, речь в рассказе шла о Салихе Сайдашеве. Он знал, где живут Кутуевы, ведь пьесы Аделя Кутуя шли в камаловском театре. Летом он тоже любил отдыхать в деревеньке Кызыл Байрак, как и многие артисты и музыканты тех лет. В другом месте и в другое время Рустем опишет последнюю встречу с Сайдашевым. От знаменитого Дома Кекина, остроносого фрегата, он помогал дойти до дому пьяненькому Салиху абый…

Вскоре случилось чудо – и сам отец приехал на короткую побывку. Рустем Адельшевич на склоне лет удивлялся, почему причудливая память сохранила не одну, а две встречи с отцом. Видно, сыну так хотелось увидеть папу, что одного короткого свидания показалось мало? Возможно, другой папин приезд мальчик сам придумал или увидел во сне, а потом обманщица-память убедила, будто так оно и было? И когда это было – летом или зимой? «Отец обнял меня крепенько, усадил на колено. Он был уже другим, не домашним, с медалью и орденом. Я по­нюхал овчинный полушубок, висящий на гвозде, с обеих сторон понюхал – в меховую пазуху зарылся лицом, слазил в рукав. «Не замёрзнет, – сказал себе. – Сверху гладко, изнутри шерсти полно. И в снегу спать можно, если в валенках». Снял полушубок с гвоздя, утонул в нём, погрузился в щекочу­щие кудряшки меха, притихнув на диване. Никто не видел меня – на кухне готовились к вечернему гостевому чаю. Я и притих‑то на момент, а потом водворил полушубок на место. Глаз все цеплялся за него, не отпускал, будто весь интерес притянула к себе эта овчина. Полушубок на гвозде белел и ночью. Потом пропал. Несколько дней я улавливал его запах, настигающий меня то здесь, то там». Запах овчины, запах отца будет долго еще витать в доме. И сохранится в разных рассказах Рустема Кутуя.

Позже о том приезде Аделя Кутуя расскажет Диас Валеев – сын его сестры Зайнуль Нурмухамедовны Кутуевой: «Помнится, в году сорок третьем или сорок четвертом он приезжал на побывку в Казань и заходил к нам домой. У нас на стене висел дешевенький коврик «Три поросенка». И мы под этим ковриком с моим старшим братом Радиком благоговейно и трепетно рассматривали его пистолет, который он нам дал подержать в руках, – писал Диас Валеев в статье «Золотой корень творчества» (журнал «Казань» 8’2003). – Это была великая минута в моей ранней детской жизни. Мой отец Назих Валеев с декабря 1941-го по июнь 1943 года работал первым секретарем Алькеевского района в Базарных Матаках. Я не знаю, где он был арестован – у себя в районе или был вызван в Казань и его арестовали у нас в квартире на улице Коротченко 46/6? Одно помню отчетливо: обыск, который проводили у нас дома, вероятно, тогда же, в июне. Это было первое детское воспоминание. Приход в гости Аделя Кутуя со страшным пистолетом был уже воспоминанием вторым».

Больше Диас своего дядю-фронтовика не увидит. «Пройдя живым и невредимым через сталинградское пекло, через все фронты, перед окончанием войны он жестоко простудится, заболеет скоротечной чахоткой и в июне 1945-го умрет в польском городе Згеже. От болезни, в которой моя мать была специалистом. Помню, она переживала: «Если бы Адельшу привезли в Казань, я бы его спасла». Наверное, так. Ведь спасла она от смерти сотни других, отчего не спасти брата! Заметим, Зайнуль Кутуева-Валеева во время войны работала главным врачом Республиканской туберкулезной больницы, помещавшейся в бывшем дворце генерал-губернатора Сандецкого на улице Карла Маркса. Как раз напротив дома № 55, где проживал у своих родственников Вася Аксенов. А через дом жили жена и дети Аделя Кутуя, и тетя Зайнуль не раз заглядывала к родственникам. Они с братом очень любили друг друга.

В любом случае – или летом, или в самом конце 1944 года – Адель Кутуй побывал в Казани. И встретился с заметно повзрослевшим сыном-первоклассником. В тот приезд (или два приезда?) Рустем запомнил отца гораздо лучше, чем в раннем детстве. Например, помнит, как Адельша Нурмухаметович взял его с собой, когда пошел по делам в Радиокомитет, где до войны работал. Рустем всего лишь посидел в коридоре, подождал отца. Но сама дорога до радио и обратно (два квартала до улицы Горького, рядом с камаловским театром) для восьмилетнего мальчика – уже было целым событием!

Разумеется, Рустем не знал тогда, что путешествует с отцом в последний раз, и вряд ли интересовался целью посещения Аделем Кутуем различных республиканских учреждений. По воспоминаниям современников, Кутуя-старшего вызвали с фронта специально – в начальственных кабинетах зародилась идея выдвинуть его на ответственную должность. По одним сведениям, его прочили в председатели республиканского отделения Союза писателей СССР. Другие источники намекают – бери выше! Якобы кандидатуру писателя-фронтовика выдвигали на пост наркома просвещения Татарской АССР. То есть главы республиканской системы образования и всей сферы культуры, что в нынешней табели о рангах соответствует постам министра культуры, образования и науки – в одном флаконе! Разумеется, его кандидатура не могла быть безальтернативной, обычно обком рассматривал нескольких претендентов. Джидегеновское дело начала 30-х годов вряд ли добавило очков в пользу Аделя Нурмухаметовича.

Впрочем, и в положении кандидата были свои преимущества – Кутуй мог рассчитывать на бронь, ему могли продлить отпуск… Однако он решил вернуться на передовую. С точки зрения оставшихся в тылу, поступок опрометчивый, в конце концов, в тылу его бы точно выходили и он остался жив. С другой стороны, все фронтовики, которым удавалось получить недельный отпуск, практически сразу рвались назад в окопы. Вспомним симоновские «Двадцать дней без войны» и одноименный фильм Алексея Германа с гениальным Юрием Никулиным в роли Лопахина. Обожженные войной, они всегда чувствовали себя в неоплатном долгу перед павшими товарищами. Наконец, прошедшие ад сражений совершенно отвыкали от жизни «на гражданке», у них поменялся угол зрения на привычные  предметы и представления. Нам, мирным овощам и фруктам, этого не понять…

Одно уже хорошо – с передовой его перевели по службе в редакцию фронтовой газеты «Кызыл Армия», которая выходила на татарском языке. Удостоверение выдали 8 января 1945 года в политуправлении 1-го Белорусского фронта:

«Пред"явитель сего МЛАДШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ КУТУЕВ АДЕЛЬША НУРМУХАМЕТОВИЧ состоит на действительной военной службе в РЕДАКЦИИ газеты «КРАСНАЯ АРМИЯ» в должности КОРРЕСПОНДЕНТА-ОРГАНИЗАТОРА».

Военные корреспонденты, конечно, тоже часто рисковали жизнью на передовой, однако родных таким переводом можно было успокоить. Конец войны близился, советские солдаты уже воевали на чужой территории. Жаль, что каждая пядь той чужбины давалась далеко не малой кровью…

Кутуй много ездил, много писал, и конечно, не только корреспонденции в газету. Еще раньше до этого были написаны поэма «Мы – сталинградцы!», «Тоска» и другие рассказы. После поездки в Казань писатель задумал фантастический роман «Приключения Рустема». Можно предположить, что в основу замысла легли разговоры с сыном Рустемом. Все мальчишки тех лет мечтали попасть на фронт, чтобы бить фашистов, только не знали, как туда добраться. Легче всего, конечно, стать невидимкой. И для этого не обязательно выдумывать псевдоученые нелепости в духе Герберта Уэллса. Достаточно вспомнить татарские народные поверья. Так поэт Адель Кутуй придумал для сына чудесную сказку о мальчике-невидимке. Попытался взглянуть на происходящее его ясными глазами. А заодно испытать радость мысленного продолжения разговора с сыном. На прощание…

Роман обрывается на самом интересном месте, довольно неожиданно. Жаль, автор не успел его закончить. В начале 1945 года Адель Кутуй попал в госпиталь с жестокой простудой. Не долечился, ушел из госпиталя под расписку – так рвался на Берлин. Однако вскоре снова болезнь дала о себе знать. Поднялась высокая температура. Снова госпиталь. На этот раз все оказалась страшнее, чем сам военкор предполагал. Он умирал от туберкулеза, который пожирал его хребет… Умирал медленно и мучительно в маленьком польском городишке Згеж, что в Лодзинском воеводстве. Там услышал, что война окончилась, там узнал, что ему не суждено уже с нее вернуться…

В Казань известие о смерти Адельши пришло летом. Семья Кутуевых тогда жила в Бакирово, куда Алима Садыковна устроилась на лето в санаторий. Страшный удар, обрушившийся на девятилетнего мальчика-мечтателя, словно гром среди ясного неба, еще долго будет отзываться далеким эхом в душе Рустема Кутуя, прольется каплями дождя в его рассказах и повестях… Но, конечно, никакие описания не смогут передать той детской боли. Казалось бы, только вчера вместе с ребятами их двора праздновали Победу, встречали первых победителей. Казалось бы, теперь уже ничего ужасного случиться не может. Мальчик никак не мог предположить, что война продолжает убивать даже когда закончилась… Впрочем, СССР вскоре объявит войну императорской Японии (с японцами до сих пор не подписан мирный договор). Война продолжалась. Солдаты умирали в казанских госпиталях и в 1946-м, и позже. На Арском кладбище есть целая аллея красноармейцев, умерших от ран в казанских госпиталях.

Когда сын вырос, то разыскал в Стерлитамаке сын медсестру, на руках которой в Згеже уми­рал отец. И записал ее рассказ: «Я молоденькая была. Война уже кончалась. А в госпитале полным-полнёхонько. И писатель тут! Он очень беспокойный был человек. Обрадо­вался, что на польской земле рядом будет татарка. Я ему блинчики пекла, песни пела. Он не думал, что время пришло умирать. Хотя без предчувствия жизни не бывает. Как поглядишь, в глазах стоят слёзы. А рука всё поверху одеяла блуждала, будто крохи оставшихся дней собирала. Его бы и полю­бить ещё не грех, не старый, прибранный на простынях, волосы мягкие. Он брился – я зеркало держала… Тут что произошло: он прежде в Познани ле­жал. Подлечили – полегчало. От спины как доску с гвоздями оторвали, так он сказал. Ну, он и выписался под расписку. Наступление на Берлин идёт, как он отстанет. Только десять километров и проехал в открытой машине – в кузове, без шинельки. Сняли совсем горяченького. Доставили в Згеж… Уми­рало их, маменька родная, поболее десяти в день. Нервы кончились. Война вся на костном мозгу держалась. Поди догадайся, что там внутри происходит. А там – пламя. Истлели косточки‑то… Перед выходными было. Меня на тан­цы увели. Победа уже наступила, почему же не порадоваться на свободе. Я – девчушка, кровь весёлая. Вернулась через день – пустая постель, цветы на тумбочке. Я кинулась вниз. Всё! Жутко просто. Он дней десять без сознания был. Очнётся ненадолго, но где‑то далеко-далеко. Одно утешение – блинчи­ками успела его накормить. Как в большую дорогу. Напоследок…»

Сразу за известием о смерти Аделя Кутуя поднялась новая волна «раскрутки» его имени. Довоенную повесть «Неотосланные письма» в 1945 году перевели на русский язык – и она сразу приобрела благодарного всесоюзного читателя.

Никакая пропаганда, даже школьная программа, на мой взгляд, не смогла превратить роман Фадеева «Молодая гвардия» в шедевр русской литературы, несмотря на беспроигрышный сюжет из жизни. Его переиздавали, инсценировали, экранизировали, но даже СССР не успели развалить на удельные княжества, а весь «романтизьм» с главного фадеевского произведения уже слетел и стал никому не интересен. Так же, мне кажется, обошлось с романом Чернышевского «Что делать?» жестокое время… Но посмотрите – в новой России снова переиздают кутуевские «Неотосланные письма» на татарском и русском языках! И книга по-прежнему пользуется спросом, что бесспорно свидетельствует о подлинности повести и таланте автора.

Вряд ли сыну стало легче жить после того, как его отца утвердили посмертно в роли классика татарской литературы. Мысль о том, что у него уже никогда не будет папы, пугает невообразимой неподъемностью, неотвратимостью. Воспоминания об отце перемешиваются с рассказами матери и бабушки, родных и знакомых, становятся постоянным рефреном жизни Рустема Кутуя. В школе, во дворе, в деревне Кызыл Байрак, куда его отправляли в пионерский лагерь на лето, – все напоминало об отце. «Мой диалог с отцом продолжался. Не диалог с появляющейся тенью на скалистом побережье, как у Гамлета, а – в любой повседневности, среди обыденных мелочей. Это можно было бы оценить и так – побег именно от жутких масок вздорного века, преодоление инерции, оцепенения, унижен­ности и ограбленности, – вспоминал Рустем Кутуй на склоне дней. – Тем самым я сохранял душевное здоровье, сохранял жизнестойкость. Образ отца лепился, выглаживался усилием душевного тепла, изголо­давшейся жаждой заселить пустоту возле себя, дабы ублажить болезненно-ранимое воображение. Я, как птица, в укрытии собирал гнездо, до балов­ства ли… С направленным к сердцу злом я вроде бы и не встречался, ветерком его относило, а нутряной мрак приходилось освещать самому. Чем больше я отчуждался от матери, говоря мягче, чем дальше я уходил от женского начала, тяготился им, тем чаще и продолжительнее собеседовал с отцом. Мать, конечно, святое, спасительное. Она величием самой при­роды обречена на вечную погоню – до гробовой доски – ловить, хвататься за ускользающий конец отрезанной пуповины. Это мучительный дар – спа­сти, оберечь! Дочери ближе и понятней матери, всё‑таки знакомое, прочувствованное естество. Сын же загадочен, непредугадан, он удаляется, удаляется, утверждаясь прямо на глазах. Мощь его мятежности, отрицание, казалось бы, разумного, взлелеянного равносильны разрыву обжитого, выверенного, оберегающего круга. Пожалуй, эта противоположность и есть искренняя сила – взращивать своё одиночество вопреки магнетизму обще­ния. Сын, сохраняя тяжёлые зёрна прошлого, обнаруживает готовность к моментальному бунту. Таков мир, демонстративно отделяющий себя, – мир Гамлета. Рука об руку с ним Тень отца – опора, предостережение, мера, знак одобрения, призыв к мужеству…»

В это время у Рустема появился друг, товарищ по несчастью, который учился с ним в одной школе, только классом постарше. Виль Мустафин жил на улице Галактионова, напротив того самого дома-фрегата, прославившего казанского купца Кекина, рядом со стадионом «Динамо» и музеем Горького. Познакомились они благодаря старшим сестрам, которые дружили и ходили друг к другу в гости. Мальчишки сошлись ближе, когда выяснили, что их погибшие отцы до войны были (не могли не быть!) хорошо знакомы.

Для десятилетнего Виля май 1945 года помимо всенародного праздника Победы принес еще одну большую радость – вернулась из заключения его мать, Зюгра Сулеймановна. На сына-подростка свалилась нелегкая ноша: он узнал правду о репрессированных родителях. В войну ему повторяли, что в школе надо говорить (так научила тетя, заменившая им мать), мол, отец пропал без вести. И особо не уточнять, какая у него была фамилия. Дело в том, что сиротам в школе выдавали дополнительные пирожки, их вкус еще долго был памятен ЧСИРоте (члену семьи изменника Родины). Виля с сестрами спас дед Сулейман Мустафин, который возволил внуков из детдомов, оформил над ними опеку и дал свою фамилию. Сам вскоре умер, но успел сделать все, чтобы уберечь детей от гибели.

Салах Атнагулов до войны действительно знал Аделя Кутуя, наверняка они встречались на многочисленных литературных собраниях. К тому же, оба были преподавателями-филологами, значит, имели возможность встретиться и на педагогических семинарах. Салах Садриевич был крупным общественным деятелем, литературным критиком и журналистом, автором «Правил орфографии татарского литературного языка» (совместно с Г.Х. Алпаровым, Ш. Рамазановым, 1934). Любопытное совпадение: в годы гражданской войны Атнагулов руководил газетой на татарском языке «Кзыл Армия», и именно «Красная Армия» четверть века спустя стала последним местом службы военного корреспондента Аделя Кутуя!

И вот их сыновья полезли в старый диван отцовского кабинета в деревянном флигеле Кутуевых на улице Комлева, чтобы среди старых фотографий найти отца Виля. Каким образом собирался сын узнать на общих снимках своего отца, которого ни разу в жизни не видал? При том, что в те времена любили сниматься сразу по 40-50 человек в пять-шесть рядов. Может, надеялся, сыновье сердце подскажет… Эта мальчишеская тайна, эта общая боль сблизит Рустема Кутуя и Виля Мустафина на всю жизнь. Так, должно быть, возникает настоящая дружба.

Мысли об отце похожи на навязчивый мотив, который так сложно бывает отогнать… С годами он превратится в некий внутренний камертон. Чуть задень его – и тихо зазвенит в душе слышное одному тебе (меня поймут те, кто рано лишился отца, и я остался сиротой в двенадцать лет…) Этот камертон не позволит расслабиться или сфальшивить, не выдаст и не предаст. Назовите его памятью, совестью, стилем, талантом, темой, как угодно –  на эту ноту настроена лира Рустема Кутуя. И звуки ее невольно слышишь с первых страниц его прозы, с первых строк его стихов.

 

 

Любовь с закрытыми глазами

 

Давно подмечено: в Казани много красивых девушек. И красивы они по-разному. Объяснение тому можно найти на поверхности, точнее, в глубине веков. На перекрестке Северного Волжского и Великого Шелкового путей тысячу лет назад в месте впадения Казанки в Волгу, а в Волги в Каму (ныне считается наоборот) переплелось множество нитей народных. До ХХ века большинство населения Казанской губернии составляли чуваши, помимо тюрков и славян здесь проживали представители финно-угорских племен. И все это перемешивалось в одном общем казане! Последняя военная волна переселенцев сделала казанцами и выходцев с Западной Украины, и коренных ленинградцев (их до сих пор много осталось в Дербышках, куда эвакуировали знаменитый завод оптики ЛОМО, ныне КОМЗ). Это смешение генов придало местным жителям особый шарм. Наверное, нужно родиться и очень долго прожить в Казани, чтобы эта врожденная гениальность перестала бросаться в глаза, примелькалась, тем не менее, люди приезжие часто обращают на это внимание. Подтверждают сей замечательный факт и ставшие ныне привычными для многих заграничные поездки. Особенно разочарованы были те, кому посчастливилось побывать в Париже – француженки, увы, в основной своей массе ни в какое сравнение не идут со среднестатистической жительницей средневолжского «трамвайного городища»! Впрочем, кулик про свое болото может петь бесконечно, поэтому едем дальше, наш трамвай девятый номер весело звенит!

В ранних рассказах Рустема Кутуя тема любви, еще совсем детской, наивной, мальчишеской, варьируется в разных тональностях. При этом обязательно перекликается с темой замечательной волжской природы. Родившиеся на берегах Волги, конечно, никогда уже не смогут поменять заставку на мониторе (как у вашего покорного слуги) на какой-нибудь заморский пляжный пейзаж!

Первое открытие неброской волжской красоты у Рустема Кутуя связано было с поездками в Кызыл Байрак. Там, по признанию писателя, находится его потаенное место. Внешне оно ничем не примечательное, конечно, другие мимо пройдут и не заметят. Обычная полянка в глубине оврага среди зарослей… Кутуй считал, что у каждого человека в жизни есть такое место (у меня оно тоже связано с Волгой, только в районе Жигулей, напротив устья реки Сок). В ту чудную татарскую деревеньку, где они отдыхали летом, Рустем Адельшевич потом не раз приезжал, став взрослым. С той деревней связана сюжетно последняя и самая крупная повесть Рустема Кутуя «Яблоко пополам», о которой мы поговорим подробнее на следующей остановке.

Описания природы в кутуевской прозе лиричны и вдохновенны, что давно было подмечено литературной критикой. Поэтому не станем на них особо останавливаться, отметим лишь, что сам Рустем Адельшевич не только любил природу, но и хорошо ее знал. Разбирался в ягодах и грибах, за что последние, кстати, тоже его выделяли. Чуть ли не сами лезли в лукошко! Но слишком часто писатель забирается в такие потаенные места, где для путешествий на нашем трамвае просто не проложены рельсы. Заглянем лучше сквозь заднее стекло в наш прицепной вагон и постараемся рассмотреть несколько женских лиц, мелькнувших на страницах рассказов и повестей Рустема Кутуя.

Первой его любовью стала рыжеволосая красавица Анна. Она оставила сладкую рану на сердце и отразилась в рассказе «Первое свидание». Лирический его герой в последний момент, когда подошло время идти на каток, вдруг обнаружил, что сестра ушла гулять в валенках, которые были одни на двоих… Пришлось просить валенки у взрослого соседа, всего на час. «Это был SOS, и сосед понял. Он лишь кивнул и вынес два огромных, много раз перелатанных, подшитых, словно две старых шхуны, валенка и поставил перед подростком». Девочка, с которой он вчера катался на коньках на стадионе «Динамо», так и не пришла. «Конец света не наступил. Соседу вернулись валенки, как возвращаются постаревшие шхуны в гавань. Единственный человек, которому он отомстил, была сестра. Ночью он отрезал ей конец косы».

Обычная, в общем, история. У всех поколений повторяется та же цепочка детских открытий: любовь, верность, ревность, предательство… Вот только на свидание с мальчиком теперь не ходят в туфлях с заплатками. Таких деталей послевоенного быта в рассказах Кутуя не так уж много, но «документ чувств» того времени благодаря этим мелочам получается более достоверным.

Костлявая еврейская девочка Рива, которую крикливая мамаша Циля Израилевна не пускает с мальчишками гулять, переглядывается с Лизкой-косюкой, напуганной в детстве пьяным отцом – и с тех пор косоглазой. Обе тихие, покорные судьбе, боящиеся поверить, что и их могут любить. Рива – эвакуированная, горожанка. Лизавета – деревенская девчонка, она также грациозно носит ведра на коромысле, как и отчаянная Верка из рассказа «Любовь».

Юные герои Кутуя способны переживать не только свою первую любовь, но и сопереживать чувствам старших. Так, в рассказе «С закрытыми глазами» мальчик Иля, которого все зовут «наперстком», пытается помочь сестре-десятикласснице, роман которой с суворовцем Бриковским кончился крахом. Брат Иля идет в училище, бросается на обидчика с кулаками, хотя заведомо младше его и слабее.

Но не только отчаянной смелостью интересен нам этот маленький герой. По совету сестры он переписывал по одному стихотворению Пушкина в день. Только никак не мог заставить себя читать стихи с открытыми глазами. И потому отказывался выходить на сцену. Иля тоже влюбился и написал однокласснице Леле стихотворение, он вложил стихи в конверт и послал по партам… Но когда она пришла на свидание, вдруг заявил, что хотел послать стихи Тоне Макаровой. А Лельке ответил так: «Ты ей в пятки не годишься. У тебя… У тебя… глаза рыжие и зубы еще молочные». А она ему в ответ: «Обманщик! Троечник несчастный! Стихоплет-обормот! У самого зубы из воды».

После этого диалога сразу следует другой – с закрытыми глазами. «Когда я закрываю глаза, я вижу не задиру Лельку. Я вижу ее другой, примолкшей, опустившей голову. «Я, Иля, тебе нравлюсь? – говорит она мне. – Давай пойдем на край света. Поищем, куда солнце садится…» Тут Лелька снова его окликает, снова пытается разозлить. Но просит еще написать ей письмо. «Как красиво получать письма со стихами. Только мне, а не Тоньке Макаровой…»

Трудно понять, какую Лельку больше любит Иля, выдуманную или настоящую. «У Лели черные туфли. Она их каждый день кремом мажет, чтоб не было видно заплаток. У Лели волосы легче паутины и глаза печальные. Она задирает меня, чтоб я ее не обидел. И поэтому я закрываю глаза и вижу совсем другую Лелю, застывшую у ворот, с острым подбородком – мать хочет ее в церковь взять, а она упирается и яйца цветные не ест. А со мной разговаривает придуманная Лелька, веселая, как окна в праздник». В этом состоит особенность детской влюбленности – предмет обожания нередко проигрывает его идеальному отражению!

У Акси-Вакси в «Lend-leasing (Дети ленд-лиза)» тема любви подана более весомо, грубо, зримо, что и понятно – Василию Аксенову к концу войны уже исполнилось двенадцать лет. «Рядом с парком культуры с его киношками и танцульками находился лесопарк с оврагами, тайнами и авантюрами. Парк назывался «Тэпэи», в этом слышалось что-то японское, что-то сродни корифейскому роду Тагути. На самом деле название расшифровывалось попросту как Татарский педагогический институт. До революции, как говорили иные старожилы, в здешних зданиях располагался кадетский корпус. Кому-то вспоминается, что основное здание отличалось удивительной белизной своих колонн. Белизна была с течением советской власти утрачена и заменена разными оттенками бельевого цвета. Там под обшарпанными колоннами огромного военного госпиталя в погожую пору собирались девчушки-щебетуньи. К ним на предмет познакомиться выходили военные юнцы, кто на костылях, кто с медицинскими клюками. Обмотанные головы, щелки для глаз. Подвязанные пустые рукава. Болтающаяся между костылями культя ноги.

Поправляющиеся и более или менее уцелевшие офицеры выходили в кителях и даже в кое-каких военных наградах. Остальное костыльное общество ухажеров щеголяло в палатных халатах и кальсонах. Командование госпиталя поощряло знакомства. В окружении девушек даже у покалеченных возникало что-то все-таки похожее на романтику. Брали одеяла, кое-какие припасы, заветный бутыльмент разведенной спиртяги, отправлялись по аллеям лесопарка на какую-нибудь опушку, разбивали пикники, заводили довоенные песни.

Таинственный мир молодых взрослых кружил голову несовершеннолетней пацанве, особенно на холмах и в оврагах парка ТПИ. Компании покалеченных юнцов и их подруг, «выпив за армию нашу могучую, выпив за доблестный флот», разбредались парочками по тенистым тропкам. Пацаны вслед этим парочкам шныряли по кустам, и с ними Акси-Вакси, хоть ему и было это зазорно. Вдруг выносились на какую-нибудь поляну, а там – жадные поцелуи. Вдруг под навесом какой-нибудь сирени обнаруживается апофеоз любви: стройные девичьи ноги в латаных чулках, а между ними две сильные ягодицы ходят ходуном. Девушка стонет от страсти: «Ой, Ленечка, ой, миленький, давай, давай!» А парень старается в лопухах, подсовывая ладони то под девичий затылок, то под ее лопаточки, то под нежную попку: тебе хорошо? тебе сладко? тебе, как мне, да?

Три пацана, Акси-Вакси, Крюк и Утюг лежат в куриной слепоте, вытаращив глаза и залепив рты. Подходят по папоротникам две почти взрослые фигуры – Шранин и Савочко.

«Это что за бл…ство тут кипит в вооруженных силах? Эй, лейтенант, кончай глумиться над несовершеннолетней! Шмок, давай на них поссым для санитарии!»

Влюбленный стоит в незаправленных штанах, держит костыль над головой: «Ни с места, гады, убью!» Девчонка рыдает: слезы, сопли и слюни проникают через пальцы. Недоросли продолжают мочиться, стараясь своими дугами достичь гнезда любви. Хохот.

«Крюк, Утюг, Акси-Вакси, легкая кавалерия, в атаку!»

Все перечисленные, кроме А-В, с посвистом, как бесенята, кружат по опушке. А-В вырывает здоровенный корень репейника и вращает его над головой, пытаясь их утихомирить. Высокий красивый раненый в накинутом лейтенантском кителе уводит свою девушку с поля боя».

Позволим себе еще одну аксеновскую цитату, и это снова будет типичная для всех времен история. В летнем лагере Вовк Оссиновский подговорил ребят ночью пробраться на девичью террасу: «Одна девчонка обещала мне открыть дверь когда весь отряд задрыхнет. Мы проходим неслышно, как могикане, внутрь, крадемся по рядам и делаем выбор. Потом каждый из смельчаков залезает к своей красотке под одеяло. Там, под одеялом, каждый обнимает выбранную киску как хочет, а потом бесшумно улепетывает на лужайку под свет луны. Кстати, сегодня мы насладимся полнолунием, о сеньоры!»

Акси-Вакси, понятно, оказался среди «семерых смелых». Они пробрались в палату девочек… «И тут Акси-Вакси растерялся: ну что мне тут делать, ведь это какой-то парадокс, ужасная нелепость – лежать под одним одеялом с девочкой. И вдруг я увидел глаза Вольсман – огромные! В ужасе она смотрела на Акси-Вакси и видела, как ему показалось, его собственный ужас. Выпростала из-под одеяла указательный палец и запечатала им свои губы… Оттянула край одеяла, а он его отвернул. Она лежала перед ним в самодельной домашней комбинашке и вся просвечивала сквозь мелкие цветочки. А он был в футбольных трусах и под ними несусветно торчал. Он склонился над ней и некоторое время висел, а потом опустился и разрешил ей повиснуть на нем. Нежность и сладость, несоразмерные возрасту, овладели ими, и они стонали, не понимая, что происходит. Ни единого членораздельного слова не было сказано, но стон открывал все».

Для музы Василия Аксенова характерна именно такая «первая любовь», лишенная литературщины, полная здорового эротизма. Акси-Вакси вырос среди дворовых пацанов и навсегда остался забиякой. Для Кутуя подобная «романтика» была неприемлема – ни в жизни, ни в литературе. Рустема с детства окружали женщины – мать, сестры, их подруги. Он был домашним ребенком, ходил со скрипочкой в музыкалку. Разве что очков не носил. Поэтому даже эротика (если сцена на сеновале не спрятана в абзацный отступ) в его описании выглядит вполне целомудренно. Дело тут не столько во внутреннем цензоре, сколько в чистом детском взгляде, который Кутуй сохранил до старости.

Вот так, например, герой рассказа «Цветные стеклышки» вспоминает тот день, когда ему в первый раз вдруг захотелось назвать девочку из соседнего двора не Сонькой, а Соней. «Когда солнце и падают листья, удивительно ярок, свеж и неожиданен мир. Я помню, как стоял у забора, как с вяза слетали листья, будто подожженные солнцем, как чуть поодаль от меня, помахивая веткой, смеялась и раскачивалась, повиснув на суку, Соня, рассказывая что-то очень интересное, звонкое, – и я вдруг впервые увидел, вернее осознал, что она девочка, что у нее тонкие, чистые и легкие руки, что у нее очень яркие, невозможно блестящие губы, наверно, пахнущие солнцем и сухими листьями. Я покраснел. Я почувствовал, как плавно кружится земля, как жарко стало под рубахой, и, чтоб не видела Соня, отвернулся в сторону и принялся глядеть в щель забора на улицу, стараясь считать мелькающих прохожих и думать о чем угодно, только не о Соне».

В этом простом и предельно насыщенном описании снова и снова прочитывается любовь Рустема Кутуя к главному документу эпохи – чувствам человека, проживающего в конкретный исторический отрезок, очень короткий, очень личный и лиричный. И в итоге выводит нас к вселенским обобщениям. Первые чувства, непонятное волнение, сбившееся дыхание… «Замечательный народ девчонки – ябеды, сластены, трусихи, говоруньи и модницы. Для них всякое стеклышко имеет великий интерес, всякая собака страшнее людоеда».

Когда я читал этот рассказ, невольно вспомнилось, как мои сестры возились с такими же кладами. Только у нас во дворе (на Мехзаводе в Самаре) их называли «секретом». Само слово «секрет» я впервые услышал от сестер и долго потом считал, что так называется маленькая ямка, куда зарывают цветные осколки и обертки конфет, а сверху все это прикрывают кусочком прозрачного стекла – и получается что-то вроде мозаики в игрушечном калейдоскопе. Каждая девчонка во дворе старалась сделать себе «секрет», показывала его только самым близким подругам, поклявшимся «никому, никогда, ни за что». Кстати, после многие забывали, где зарыли свой «секрет», и потом мы искали его все вместе. Все было так же, как двадцать лет спустя. А позже, через двадцать лет, уже в Казани, я увидел, как моя дочка с соседскими девчонками роет ямки во дворе и закладывает туда цветные стеклышки… Причудливо вращается калейдоскоп времен!

Для прозы Кутуя характерны такие мелочи. В них жизнь послевоенной поры рисуется как бы случайными мазками, без проработанных деталей быта, но всегда с особенной чуткостью к душевным волнениям маленьких героев.

Как правило, первая любовь вспоминается с грустью… А может, это и правильно, что первые подростковые влюбленности никогда не приводят к длительным отношениям, счастливому браку, банальному хэппи-энду? Тот первый жизненный ожог непременно останется маленьким шрамом на душе, еще одной зарубкой на память – так складывается наш жизненный опыт.

После этого мальчики обычно начинают писать стихи. Литература в самом деле лучший способ самоутешения. Сочиняя чью-то выдуманную жизнь, можно пинг-понгом отбить шарик отчаяния на чужую половину, отобразившись (как в зеркале) в других людях, отразить (как теннисной ракеткой) рутину взрослой реальности, наконец, познать себя. Для многих зуд марания бумаги так и заканчивается ничем, далеко не у всех юношеское увлечение перерастает в жизненную потребность. Но отдельным счастливчикам доведется с испугом испытать момент, когда баловство неожиданно превращается в болезненную тягу. Все мальчишки начинают покуривать тайком, сначала задыхаясь и кашляя, потом получая даже удовольствие от табака… И никто не замечает, как переступает черту, за которой начинается неодолимое пристрастие, невозможность бросить. С годами сигареты становятся не только привычкой, в организме изменился обмен веществ, так что без никотина уже не обойтись. Так и с поэзией: когда человек поймет, что без нее уже не может – обычно бывает поздно. Все знают: курить вредно. Однако не все подозревают, что для курящих это бывает и полезно, и приятно. Если разобраться, жить вообще вредно. Правильно Кшиштоф Занусси назвал один из лучших своих фильмов: «Жизнь как смертельная болезнь, передающаяся половым путем».

Это необязательное, казалось бы, ответвление от нашего трамвайного маршрута, если подумать, в некотором роде небезосновательно. Рустем Кутуй попробовал курить очень рано, почти одновременно с первыми поэтическими опытами. И в дальнейшим всю жизнь был заядлым курильщиком, причем в процессе сочинения сигарета играла существенную роль. Вредно для здоровья? Конечно! Но без сладкой затяжки чего-то не хватает. Не вдохновения… Кстати, с литературой в общем все примерно так же – она вредна для душевного здоровья, она мешает человеку спокойно жить, она завлекает дурманом несбыточной мечты, далеких образов из прошлого, великих идей из будущего… Одним словом, не дает человеку просто учиться, работать, жениться, плодиться, выходить на пенсию и спокойно отходить в лучший мир – без особых забот, без терзаний над вопросом «для чего?»

Известная татарская актриса Фатыма Ильская была другом дома Кутуевых с незапамятных времен, она мыла маленького Рустема в корытце и вспоминала Кутуя-большого, в пьесах которого ей довелось блистать. Не имея своей семьи, она охотно взваливала на себя часть их семейных забот, а позже даже ревниво оглядывала знакомых девушек Рустема – достойны ли они занять его сердце. «Она жила нашим домом, воспринимая его беды-радости, как свои родные печали-удачи, – вспоминал Кутуй в последней своей публикации. – Игольным ушком, через которое проходила светящаяся нить, был отец. «Ты пообещал, когда вырастешь, жениться на мне, – со смехом напоминала она. – Не забудь толь­ко! Пока я платье белое шью да туфли выбираю, время и набежит».

«Позже, много позже, я останусь с ней один на один в пустом доме. Она со­гласится заночевать у нас. И я услышу коротенькую запальчивую исповедь. Ильская заговорит об отце: каким он был стремительным, неподчиняющимся человеком. Так говорят только влюблённые женщины. Мать будет на меди­цинской учёбе в другом городе, я – только‑только закончу девятый класс. Ночь потрясений отложилась в памяти. Монолог звучал в темноте, как перед чёрным залом примолкшей жизни: на сцене были двое. Она забылась, сместив время. Наконец, спохватившись, расплакалась. «Я уже не могу играть Офелию. Давно не могу. У меня отняли роль, – восклицала Ильская. – На что я гожусь! Твой отец не позволил бы этого. Он бы, он бы…»

Народная артистка России и Татарстана Фатыма Салиховна Ильская (Хужасаитова, 1902 – 1984) прославилась своей звездной шекспировской ролью – Джульеттой. Она была действительно великой актрисой, казанские зрители трех с лишним десятилетий были в восторге от ее Луизы («Коварство и любовь» Ф. Шиллера), Катерины («Гроза» А. Островского), Сюзанны («Женитьба Фигаро» П. Бомарше), Тани («Таня» А. Арбузова). Оставив заметный след в истории советского татарского театра, Фатыма Салиховна практически не оставила своим последующим биографам подробных сведений о своей личной жизни. Ильская лишь приоткрыла перед растерянным подростком, так похожим на своего отца, какую-то личную тайну. Однако никогда больше о том не говорила.

Рустему еще не раз пришлось сталкиваться с неожиданными открытиями – у его отца была большая, насыщенная и такая неизвестная для него жизнь! С годами он будет учиться воспринимать сложный мир взрослых, уважать их право на другие, сторонние отношения, не ограничивающиеся простым набором ролей, хорошо знакомых по извечной детской игре в «дочки – матери». И в его рассказах у маленьких героев рядом с их матерями-вдовами станут появляться посторонние мужчины. А подростки будут мучительно переживать и осмысливать новое понятие – отчим. И категорично решат: заменить отца не может никто!

Их послевоенному поколению с этой проблемой пришлось столкнуться, пожалуй, как никакому другому. Слишком много отцов полегло в Великую Отечественную. Многие женщины не выдержали испытания вдовьей долей. Кто же их за это может винить? Ведь большинство из них были еще так молоды!

Еще большее потрясение оставила в душе юного Рустема Кутуя встреча с незнакомой женщиной, которая окликнула его однажды возле дома и протянула конверт: «Передай это маме!» Мать надорвала конверт и сомкнула губы. «Чего она хочет? – спросил я. Впервые шевельну­лось во мне враждебное чувство к чужому пришлому человеку. «Она не­счастная, – сказала мать. – Попозже разберёшься, распутаешь узелки». – «Когда попозже?» – «Ещё не время. Мало интересного. Поранишься лишний раз, а толку ни на грош. Пусть душа пока будет лёгкой. Да и война всех помрачила, никого не пощадила. Тебя – тоже. Не твоего ума дело. В отцовы юбки пусть ветер дует».

Конверт она спрятала, да разве могут быть в доме такие места, где бы ребенок не нашел того, что его заинтриговало? Рустем прочитал таинственное письмо и поразился: оказалось, что у него есть еще одна сестра – сводная! Гузель была старше на тринадцать лет, выходит, родилась она еще до того, как его родители стали мужем и женой.

Прошли годы, и Кутуй стал получать письма, подписанные для конспирации завитками – Лео Норд. Ему писа­ла первая жена отца Зайнаб Баширова, которая в оттепельных пятидесятых годах «задалась целью реабилитировать отца за «джидегянщи­ну», и пыталась подключить меня к действию». Они встретились, когда Рустем уже заканчивал университет. «Лео Норд назначила мне встречу, назвала адрес. Я зашёл в тёмный двор на улице Жуковского, поднялся по лестнице. Отодвинулись, громыхнув, щеколды, – вспоминал он. – Стены были увешены преувеличенными фотографиями отца. Под его взглядами, должно быть, жизнь как бы сохраняла неизменность. На пор­третах он был молод, улыбчив, необманчив. Я уплетал пирожки, слушал тоскующий голос хозяйки, рассматривал фотографии».

Первый брак Адельши Кутуя распался после события, ярко характеризующего далекие двадцатые годы: «Вышли на улицу бойкие, смелые девушки, обнаженные по пояс, с лентами через голоплечие: «Долой стыд!» Трудно вообразить даже в наше расхристанное время, – пишет дальше Рустем Адельшевич. –  Дорисуйте это шествие, читатель, создайте собственное кино, сре­жиссируйте – и, я уверен, оно взволнует вас необычайностью. В реальности же… распалась неокрепшая семья. Прощается ли подобное супруге, к тому же – татарке?»

Этот эпизод сделал образ отца более объемным, неоднозначным. К тому времени уже сам Рустем Кутуй начал влюбляться и писать первые рассказы. И жизнь подсказывала: не делай поспешных выводов, не выноси скороспелых оценок.

В Казанском университете он ближе сошелся с другом детства Мустафиным, который поступил в КГУ годом раньше и успел стать знаменитостью не только одного физмата – благодаря блистательным выступлениям в вузовской самодеятельности. Дело в том, что у Виля в юности прорезался великолепный бас, он вдохновенно исполнял классические арии и зажигательно пел джазовые партии. Носил шляпу и слыл первым парнем «сковородки». Собой был виден, жаль, росточком не вышел. Как и Кутуй, впрочем. Рустем тоже пел в самодеятельности, а раньше занимался во Дворце пионеров, голосочком не блистал, но слух имел, и в музыке хорошо разбирался. Сын знаменитого писателя в компании со знаменитым басом, конечно, пользовались у девушек успехом.

А тут еще оба начали писать стихи.

Собственно, «стихи марать» Рустем Кутуй и не прекращал. Еще в школе, в тайне от одноклассников, совершал первые пробы пера. Когда в классе одни мальчишки, то и состязательность среди них возникает чисто пацанская – кто сильнее, у кого рогатка дальше стреляет… Так что стихами не похвастаешь. Другое дело – университет, филфак, где на тебя смотрят как на сына классика татарской литературы. А еще не дает остыть писательскому зуду встреча с такими же особами и особями, ужаленными той же осой сочинительства. Для того и создаются ЛИТО – литературные объединения. В Казани такое создали в годы оттепели, вскоре после знаменитого ХХ съезда, когда первый секретарь Никита Хрущев выступил с развенчанием «культа личности». Что это было за литобъединение, рассказал в своей книге поэт Николай Беляев: «Литобъединение им. В. Луговского – так мы тогда почему‑то назывались. Даже удостоверения нам на плотной малино­вой бумаге напечатали. Мы – сказано не зря. Это некая ощутимая общность тех, кто начинал что‑то делать «в литера­туре» или около оной, чьи имена появи­лись в прессе, то бишь – в маленькой, «половинной», но славной газетке на­шей – в «Комсомольце Татарии». А по­рой – и ещё где‑нибудь. Книг у нас ещё нет. Но они будут, в этом никто не сомне­вается. Мы собираемся по четвергам в «Доме печали» – на лестнице перед Союзом писателей, где каждый раз со­оружаем каре из счетверённых стульев, посредине ставим урну для окурков и – рассаживаясь, говорим о стихах, о новостях, спорим о прочитанном и услышанном. Официально у нас есть ру­ководитель – Геннадий Александрович Паушкин, литконсультант Союза писате­лей. Он – почитатель Есенина. А прак­тически мы – сами по себе. Паушкин у нас почти не появляется. Если сидит – то не мешает по крайней мере. Варимся в собственном соку. Пейте собственные соки! Белозубы, белобоки, потому что до беды – три версты белиберды! По-разному сложатся наши судьбы. Очень по‑разному…»

Имя советского поэта Владимира Луговского, к сожалению, сейчас почти забыто. А в те годы о нем заговорили, как это обычно у нас бывает, в связи с его скоропостижной кончиной. Вспомнили, что начинал он как поэт-конструктивист, создал один из самых ярких образцов поэтической формы «тактовика», воспевал революцию, пострадал во время чисток-проработок тридцатых годов. В 1937-м вышло постановление правления Союза писателей СССР, в кото­ром некоторые стихи Луговского осуждались как политически вредные. Владимир Александрович был вынужден принести публичное покаяние. Его не увезли в «черном воронке» на Лубянку, но публиковать стали редко. В годы войны Луговского эвакуировали не в Татарию, в маленький Чистополь на Каме, куда поехали многие советские писатели, прежде всего вожди СП, а в далекий Ташкент. Таким образом, он надолго был отодвинут на задворки и незаслуженно забыт… Бедствовал, попивал. После эвакуации вернулся в Москву. А сразу после смерти поэта вышли сборник стихов «Солнцеворот» и книга «Середина века», состоявшая из двадцати пяти поэм – они стали литературным событием тех лет. На волне того посмертного интереса к творчеству конструктивиста, пострадавшего от «культа личности», кто-то в Союзе писателей ТАССР решил присвоить его имя литобъединению. Возможно, идея принадлежала тому же Геннадию Паушкину. Коли почитал Сергей Есенина, то наверняка знал, что сам Есенин – один из создателей Ордена иммажинистов, в двадцатых годах всерьез увлекался конструктивистскими изысками в поэзии. Формалистическими новациями переболели тогда и молодые казанские поэты, так что имя Луговского «литовцы» (участники ЛИТО) оправдали вполне.

Поиск новых форм в искусстве закономерен для любого поколения. В Казани многие поэты и прозаики вышли из того ЛИТО – это Юрий Макаров и Гортензия Никитина, Марк Зарецкий и Нонна Орешина, Роман Солнцев (Ренат Суфеев) и Булат Галеев, а также многие другие. Туда же пришли Виль Мустафин и Рустем Кутуй – чтобы сразу выделиться на этом пестром фоне. Их стихи были полны формотворчества, модных ритмов и символов. Кумирами молодежи тогда считались молодые московские поэты Евгений Евтушенко и Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский и Роберт Рождественский, позже к ним добавились барды Булат Окуджава и Владимир Высоцкий, Новелла Матвеева и Юрий Визбор. На них равнялись, им подражали. Но мечтали, конечно, запеть собственным голосом. Собрания в курилке Дома печати были жаркими, друг друга не жалели. Как вспоминал позже Булат Галеев (в дальнейшем – член Союза российских писателей, член-корреспондент Академии наук РТ, особенно ругали первые рассказы студента-геолога Диаса Валеева, который примкнул к их кругу позже.

Привел его двоюродный брат Рустем Кутуй. Впрочем, Диаска-тарантаска (в родне так его называли, потому что мальчик родился в тарантасе, на полпути к роддому, однако согласно другой семейной легенде – испанское имя он получил, потому что Валеевы его усыновили тайно, а привезли его из  Испании, где тогда шла гражданская война) со старшим кузеном общался мало, вообще был замкнутым и некомпанейским. На любовных фронтах удачами не отличался, влюбленности переживал тяжко. Да и на литературном поприще поначалу не блистал, потому что формы избирал традиционные, (по мнению продвинутых «литовцев»), устаревшие и немодные. Стихов почти не писал, рассказы его были тяжеловесные, в духе мало кому известного, а значит, никому не интересного писателя Пильняка. Мерилом успешной и современном прозы для многих в литобъединении стали первые повести их земляка Василия Аксенова «Коллеги» и «Звездный билет». Кутую и Мустафину особо было приятно, что Вася учился в их школе, был своим, более старшим однокашником. Его всесоюзная слава была стремительна и блистательна – журнал «Юность» тогда печатался тиражом более двух миллионов экземпляров. К тому же повести удачно экранизировали, оба фильма – «Коллеги» и «Мой младший брат» (по «Звездному билету») – сняли в 1962 году.

Не остался в стороне от полемик по поводу поэтических форм и Рустем Кутуй. Среди «литовцев» он выделялся не только происхождением. Хотя и это нельзя сбрасывать со счетов. Когда в Казани стали возводить свои «Черемушки», первые хрущевские пятиэтажки – сразу за железной дорогой, проходящей вдоль улицы Абжалилова, то одну из главных улиц новостроек назвали именем фронтовика-писателя Аделя Кутуя, И сын Рустем, смеясь, вспоминал, как однажды ночью его забирали в вытрезвитель, а он кричал милиционерам, мол, вы где меня забираете? Это же улица моего отца! И наряд его не задержал, наоборот, с почетом довезли «сына лейтенанта» до дома…

Впрочем, магия имени действовала больше на маститых татарских писателей, чем на племя младое, бесцеремонное. В среде ЛИТО свою состоятельность можно было доказывать только творчеством. Быстро пришедший литературный успех многих друзей Рустема Кутуя, конечно, порадовал. Пожалуй, искреннее других радовался за друга Виль Мустафин, хотя в разборе своих и чужих стихов всегда был строг и требователен. У них было принято всех судить без экивоков, только по «гамбургскому счету».

Однако нашлись и завистники – без этого в литературе никак невозможно. Кутуй-сын многим тогда казался этаким баловнем судьбы. Шутка ли, первая книга вышла в Таткнигоиздате, когда автору было всего двадцать пять! Повесть-новелла «Мальчишки», во многом автобиографичная, рассказывала о военном детстве, о погибшем отце – тема беспроигрышная. «В Займище отдыхали в ту пору Кави Наджми, Назиб Жиганов, Хасан Хай­ри. И гости были – другие писатели. Я зорко присматривался, нет-нет да схватывал косо проскальзывающий укол. Не такой уж я был неуязвимый, са­моуверенный. Больше ложилось на душу ласковое внимание, памятливость, ревнивый присмотр, как слежение за стрелкой барометра: таким ли растёт, туда ли прицеливается, не заносчив ли? Но я только намечал дорогу и в строжайшей тайне хранил замысел, сознавая, предчувствуя, что мир художника может жить, дышать лишь под грозовым небом, перехлёстом стихий. Меркой тому был отец. Планка поднималась, поднималась – к достоин­ству, чести, правдивости. Здесь всё сложно – в разворачивающемся клуб­ке постижения. Да и речь сейчас не о противоречиях роста. Постижение уходящего предполагает бескомпромиссную, углубленную внимательность, настороженность к мелькающему, передвигающемуся окружению. Идёт мощный интуитивный процесс проникновения в суть, а поверху взгля­нуть – тишь да гладь, чем не Чарли Чаплин, помахивающий простодушно тросточкой. Отец как бы поощрял меня в ранней самостоятельности. Помощников не будет, точно говорил он, полагайся только на себя. Жизнь, в сущности, тогда, когда она на лету, когда как на духу, не измышлена, а взята сердечной мукой. Остальное – житейская смута, свара, дребезги».

С другой стороны, если даже первые книги Рустема Кутуя в Казани можно было объяснить конъюктурными моментами, повышенно-доброжелательным отношением местных писателей и редакторов издательства к талантливому сыну известного писателя-фронтовика, то столичное литературное начальство этим не прошибешь – в каждой союзной республике у классиков имелись дети… Но Кутуй-сын доказал, что литературные связи в его случае не являются определяющими, когда в одном из всесоюзных издательств вышел большой сборник его прозы «Дождь будет». Позже, спустя пятнадцать лет, известный писатель-фронтовик Василий Росляков вспомнит их первое знакомство и напишет в предисловии к книге Рустема Кутуя «Повести и рассказы» (Москва, Советская Россия, 1978): «Много лет назад в издательство «Советский писатель», в тесную комнатенку русской прозы вошел смуглый паренек неписательского возраста, он был слишком юн по сравнению с теми, кого я привык видеть там изо дня в день. В его руках была папка с аккуратно завязанными тесемками. Дверь открыл он несмело, несмело преодолел комнатное пространство и так же несмело присел на край предложенного ему стула. Сказал самое необходимое, не очень связно и совсем тихо, прокашливался, чтобы получилось громче – боялся, что его не расслышат. При этом смуглое лицо его казалось лицом баловня судьбы, оно было красиво небойкой, но какой-то застенчивой, очень тихой и все же редкой красотой. Я слушал его и думал: нет, не может талант жить под такой оболочкой, принадлежать этакому красавчику. Одно только мешало моему впечатлению – пристальные и печальные глаза. И все же опыт подсказывал: чудес не бывает, а если они и бывают, то очень редко. А потому я не стал регистрировать рукопись, взял ее с собой, чтобы после работы прочитать дома, а утром поговорить с автором без официальных затей, по душам».

Понятно, почему Росляков не зарегистрировал рукопись. Ведь тогда бы автору пришлось в положенный срок отвечать официальным письмом-отказом на бланке издательства. И того гляди обиженный неудачник еще начнет писать письма в инстанции, те поручат рассмотреть вопрос, начнется канитель на месяцы! В общем, морока с ними, графоманами… А тут отдал рукопись, сказал просто, дескать, не подходит, извините. И – до свидания. Разумеется, тихо сплавить посетителя можно лишь в том случае, когда редакторский опыт подсказывает: такой застенчивый и тихий провинциал выступать не станет – сам уйдет.

Однако дома, уже по первому рассказу Василий Петрович понял, что имеет дело с настоящей хорошей прозой. Он и сам только что издал автобиографическую повесть «Один из нас», которая стала самым известным его произведением. Главный герой повести Коля Терентьев пишет поэму о красном комиссаре, который «очень красиво умирал за свободу и революцию» во время «очень складной и очень красивой гражданской войны». Не случайно фашист, увидев раненного в грудь Колю, сразу решил: «Комиссар!» – и его расстреляли. Романтичный Росляков сразу почувствовал в Кутуе родственную душу, общую судьбу, неповторимый воздух войны… Василий Петрович был на пятнадцать лет старше, его поколению пришлось повоевать, тем не менее, в начале шестидесятых они входили в литературу как одно поколение. Наутро Росляков «ничего особенного не сказал Рустему, сказал только, что книгу будем издавать». Вряд ли это зависело от молодого литсотрудника крупнейшего издательства страны, но безусловно редактору было известно, какие книги выходят, а какие заведомо «непроходные». В последующие годы Василий Росляков станет писать очерки, займется литературной критикой, и не раз еще напишет о творчестве казанского писателя, которого именно он первым открыл всесоюзному читателю: «Теперь, когда рассказов написано много, уже четко определился круг писательских интересов Рустема Кутуя. Он пишет о детях вместе с той сложной, порою драматической средой, в которую волею судьбы помещены все – дети, взрослые, старики. Его подростки – большей частью подростки войны и послевоенных лет. Безотцовщина, неустроенность, семейная нескладица – все это придает рассказам Рустема грустный, порою пронзительно острый оттенок. Однако в рассказах его столько любви, столько добра разлито – и от автора, и от его героя, – что грусть и драматизм в жизни подростков не вызывают уныния, пессимизма, напротив – его рассказы приносят радость от соприкосновения с человеческим добром, с любовью, с незамутненной свежестью восприятия мира».

Очень тепло о прозе Рустема Кутуя отозвался и другой столичный критик Лев Аннинский. Кстати, они были не только ровесниками (Кутуй на два года младше), их сближало и то, что в войну оба потеряли отцов. И после долго шли по их следам… Донской казак Александр Иванов, уроженец станицы Ново-Анненская, встретил в Ростове будущую жену – еврейку из Любеча, оба выучились, преподавали, потом переехали в Москву. Там Александр Иванович и взял себе псевдоним, когда устроился на только что выстроенный «Мосфильм» заведующим актерским цехом. В первый день войны он, как и Адель Кутуй в Казани, побежал записываться добровольцем. Написал с фронта лишь одно письмо – из Великих Лук. И пропал на десятилетия.

Всю жизнь сын собирал об отце сведения, вчитывался в его поэмы, наконец, нашел памятный камень под Полоцком на Западной Двине, где отца расстреляли фашисты – за связь с партизанами. Сам Лева Аннинский два года провел в эвакуации в Свердловске, потом с мамой вернулся в Москву, окончил филфак университета, пришел работать в журнал «Знамя», где они и познакомились – московский и казанский сироты, филфаковцы, литераторы.

В дальнейшем Рустем Кутуй сойдется со многими московскими писателями, но особенно станет его выделять Василий Аксенов – они не раз встречались в Москве, в Центральном Доме литераторов, с удовольствием вспоминали свою улицу, свою школу! И даже разница в возрасте теперь почти не ощущалась, наоборот, давала возможность Аксенову проявлять некоторую заботу об однокашнике. Бывало, земляки выпивали в ЦДЛ, что в те годы уже многое значило: с кем попало шестидесятники не пили, а если что – могли и в морду засветить по чисто идеологическим, творческим соображениям. Кстати, боксер Вася с удовольствием это демонстрировал в знаменитом писательском ресторане, о чем в последствии Рустем Адельшевич с не меньшим удовольствием нам, молодым, рассказывал.

Среди московских знакомцев Кутуя был еще один почти земляк, с которым они сошлись, так сказать, по писательскому цеху. Это был известный детский писатель, главный редактор молодежного журнала «Смена» Альберт Лиханов. Он родился в Кирове, по соседству с Татарией, окончил в Свердловске журфак УГУ, и в том же 1962 году, когда Рустем Кутуй принес Рослякову в издательство «Советский писатель» свою книгу «Дождь будет», опубликовал свой первый рассказ «Шагреневая кожа» в знаменитом столичном журнале «Юность». Отец Лиханова – Анатолий Николаевич тоже ушел добровольцем на фронт в первые дни войны. А мать, Милица Алексеевна, как и Алима Садыковна Кутуева, работала в военном госпитале. Помимо биографических и географических сближений объединяло их и то, что обоих тогда называли детскими писателями, хотя ни Альберт Лиханов, ни Рустем Кутуй никогда не входили в известный круг «детлитовских» авторов (Кассиль, Алексин, Сапгир и прочая). Проза Лиханова жестка, порой жестока, в ней «по-взрослому» рассказывалось о трудностях, что выпали на долю «детей войны».

«Долгие годы знаю я Рустема, начав знакомство с книги рассказов «Снежная баба», вышедшей в 1965 году, – писал Альберт Анатольевич в послесловии к книге «… И слезы первые любви» (Москва, Молодая гвардия, 1985). – Та книга обрадовала меня тогдашней молодостью автора и удивительной при этом зрелостью. Потом мы познакомились, как говорится, на деловой основе – к первопубликации многих рассказов Кутуя я имел прямое отношение. И меня всегда радует его творческая неусталось, молодость взгляда, хотя все мы, конечно же, стареем… К тому же писать Рустем начал очень рано, по крайней мере к своему тридцатилетию он выпустил не одну книгу – и не только у себя на родине, в Казани, но и в Москве. И все последующее время он работал много, упоенно – упоенность эта заметна и в прозе: она не несет ни малейшего признака вымученности, когда писатель пишет только потому, что пишет, а вдохновение давно покинуло кончик его пера. Писатель, зевающий над собственным листом, не способен ни к чему иному, как тиражировать зевоту в толпах читателей. Так вот, проза Рустема Кутуя счастливо полна жизнью, мускулиста, фраза его жива и гибка, точно лоза… Возникает чувство, что ты попал не то чтобы в особый, но, безусловно, в интересный мир, где все совсем не так, как в соседней книге. Вроде бы не так уж это и много, всякий писатель и должен отличаться от другого писателя. Но вот не перестает покидать удивление способностью выстроить реальный мир с узнаваемыми приметами и открываемой, неожиданной, совсем новой глубиной. Пространство рассказов Рустема Кутуя именно такое. Писатель как бы стирает с обыкновенных вещей пыль привычности, и перед нами новыми красками сияет мир, внушающий доброту и надежду». Альберт Лиханов заключает: «Татарин по рождению, сын классика татарской литературы Аделя Кутуя, Рустем соединил в себе кровь отца с литературным языком Ивана Бунина и Юрия Казакова. Его рассказы и повести – это не рассказы и повести татарского писателя, усвоившего русский язык. Это рассказы и повести русского интеллигента, в жилах которого течет кровь его народа. Мне думается, это нельзя оценить иначе, чем приобретение – как для татарской, так и для русской литературы».

Как далеко прокатилось эхо всесоюзной известности Рустема Кутуя, можно судить по воспоминаниям его двоюродного брата Диаса Валеева, который после университета работал по распределению геологом в Горной Шории. Однажды его послали в командировку в Новокузнецк – и первое, что он там увидел на книжном развале, была книга Рустема Кутуя «Дождь будет», выпущенная солидным столичным издательством и разлетевшаяся по всей необъятной стране. И вдруг – привет тебе с родины! Брат и порадовался, и позавидовал. И конечно, сразу купил красивый томик. Вот эта книга, лежит сейчас передо мною. На титульной странице автограф: «Диаске! Моему брату, которому и в которого я очень верю. И жду такой же книги. Кутуй. 11.5.63». Вряд ли Рустем Адельшевич тогда догадывался, что уже через семь-восемь лет к Диаске, как он его по-семейному просто и душевно (а может, несколько  пренебрежительно?) называл, тоже придет всесоюзная известность, что пьесу Валеева «Дарю тебе жизнь» поставят на сцене одного из главных московских театров, на главной улице столицы (которую москвичи продолжали называть Тверской, а стиляги, там собиравшиеся, звали – Пешкой или Пешков-стрит). И слава Диаса Валеева в семидесятых – восьмидесятых годах будет, пожалуй, более громкой, нежели почти уже забытое яркое начало «шестидесятника» Рустема Кутуя…

Диас Валеев знал о своем призвании: откровение свыше пришло к нему ему в той же Горной Шории, среди бела дня – атеист в один миг прозрел и сразу уяснил для себя идеи новой мировой религии. Проповедовать ее в те антирелигиозные времена (Никита Хрущев стал самым яростным гонителем церкви за весь советский период истории), понятно, Диас не осмелился – он понимал, что сразу угодит в психушку. Поэтому для пропаганды нового мировоззрения избрал писательское поприще. Но даже в завуалированной форме, высказанные эзоповым языком, его мысли, пробивавшись в еще неизданных рассказах Валеева, стали поводом для звоночка – молодого писателя, как только он вернулся с семьей в Казань и устроился на работу в газету «Комсомолец Татарии», вызвали к Комитет государственной безопасности на профилактические беседы! Другим поводом «приглашения на Черное озеро», как считал Диас Назихович, стал его отказ идти на выборы Верховного Совета СССР.

Примерно в то же время гнев властей обрушился и на его товарища по литобъединению Виля Мустафина, который осмелился прочесть в первом телевизионном мосте Казань – Горький свои крамольные стихи. Судя по всему, на передачу из Казанской студии телевидения его пригласил Рустем Кутуй, который там работал редактором художественных программ. Кстати, на телевидении работала и поэтесса Гортензия Никитина, с которой они познакомились в литобъединении имени В. Луговского. Записывающей техники тогда на телевидении не было, передача шла в прямом эфире. Вот Виль и выдал:

«Голосуете?

Голосуйте!

Суйте головы в петли,

Суйте!»

Пожалуй, за такие стихи в прямом эфире не только тогда, пятьдесят лет назад, но и в наше «либеральное» времячко по головке бы не погладили… Но как ни странно, после такого скандала Мустафина не стали вызывать в КГБ для проработок. Тем не менее, реакция последовала незамедлительно. Негласное распоряжение – не печатать произведений опального автора – действовало неукоснительно. И Виль решил для себя: не печататься? И пожалуйста! К тому времени стихов он писал меньше, решил всерьез заняться музыкой. По приглашению ректора Назиба Жиганова поступил в Казанскую консерваторию.

Увы, хрущевская оттепель оказалась недолгой. Да и чувствовалась она, пожалуй, лишь в Москве. На периферии с новыми веяниями боролись рьяно. И Рустему Кутую не раз доставалось от коллег-писателей. Нелегко приходилось и другим участникам литературного объединения имени В. Луговского, кто не мог или не хотел писать на родном языке. Некоторым из них пришлось переменить род занятий или место жительства. Например, Булат Галеев создал знаменитое СКБ «Прометей», где занимался своими светомузыкальными экспериментами и искусствоведческими исследованиями, написал много книг – но уже не стихов. А талантливый поэт Ринат Суфеев навсегда уехал в Красноярск, взяв себе литературный псевдоним Роман Солнцев – и прославился на всю страну своими пьесами и романами, как в последствии и замечательным журналом «День и ночь».

Не их вина, скорее, может, их беда, что они, дети войны, практически не знали своего родного языка. В Казани, переполненной эвакуированными со всех уголков страны, русский язык безусловно доминировал. После войны негласная политика русификации городского населения продолжалась. Школ с преподаванием на татарском практически не оставалось, а получить высшее образование на родном языке было невозможно. Поэтому многие казанские татары владели родным языком в лучшем случае на бытовом уровне, но для литературного творчества этого недостаточно.

Так что жизнь «литовцев» поразбросала. Лишь судьба Рустема Кутуя сложилась, пожалуй, сразу и счастливо. Писатели Татарии не спешили причислять его к «предателям родного языкя», отчасти, потому что произведения многих татарских поэтов Рустем Адельшевич переводил на русский язык. Читатели огромного Советского Союза узнали стихи Сибгата Хакима, Нури Арсланова, Салиха Баттала и многих других татарских поэтов именно в кутуевских переводах. В дальнейшем Рустем Адельшевич часто перебивался переводами, кстати, и друзьям своим при случае их подкидывал. В частности, некоторые книги татарской прозы на русский язык перевел Мустафин, жаль, теперь невозможно восстановить список его переводных работ – незадолго до смерти Виль Салахович изъял из своей домашней библиотеки все книги татарских писателей, которые вышли в его переводе. И завещал, чтобы никогда их в доме не было.

В отличие от друга Рустем Кутуй переводами не гнушался. И с московскими переводчиками сошелся довольно близко. Среди известных имен, пожалуй, следует особо назвать Арсения Тарковского, замечательного русского поэта, который долгие годы был всем известен исключительно как переводчик.

 

 

Эхо далекого детства

 

Первым опытом литературного перевода для Рустема Кутуя стала незаконченная военная повесть его отца. Вряд ли идея перевести повесть Аделя Кутуя «Приключения Рустема» принадлежала сыну, имя которого даже вынесено в заглавие. В те годы решение о печатании книги в государственном издательстве (других и не было!) принималось коллегиально, за закрытыми дверями, без обозначения авторства. «Есть мнение» – и этого достаточно. И не принято было переспрашивать, мол, чье же именно мнение. Хотя, возможно, Рустем Кутуй переспрашивал. В рассказе «Санта-Лючия» он описал подобного деятеля, который запретил на физмате выставку молодого художника. «Я ему говорю: «У вас есть собственное мнение?» А он как кочергой: «Какое может быть собственное мнение? Я – общественная организация. Мы должны смотреть глазами государства». Я ему и скажи: «Вы не государство. Вы – обыватель».

Назначить в качестве переводчика не кого-нибудь, а сына писателя решили, конечно, свыше. Для нас сейчас уже не так и важно, кто и как принимал это решение, главное – оно стало горьким счастьем для сына. Рустем Кутуй получил возможность снова говорить с отцом, отголоски того разговора до сих пор отчетливо слышны в той маленькой книжечке «для детей среднего школьного возраста», как указано в ее выходных данных.

Вот передо мной сейчас лежит эта маленькая потрепанная книжка «Приключения Рустема» (Казань, Татарское книжное издательство, 1964). Тот самый единственный экземпляр, счастливо нашедшийся во всей Центральной библиотечной системе города Казани. С первых же страниц сюжет уносит меня в далекое детство, когда я впервые читал эти строки. И вспомнил я, как заманчиво гремят орехи в мешочке, привезенные из деревни бабушкой. Точнее, как в меня тогда запал тот мешочек, о котором я прочел в кутуевской повести. Я вспомнил вкус цветка папоротника, который цветет в полночь и только в грозу, поэтому его цветов никто никогда не видит… В детстве я ощутил их волшебный вкус, читая «Приключения Рустема»! И до сих пор вижу, как кипит родниковая вода, которую маленький беглец кипятил на костерке, бросив в кружку листьев лесной земляники. Почему мне все это так врезалось в память? Почему возникает даже сейчас ощущение, будто все это происходило лично со мной? Быть может, потому, что в детстве я так же, как Рустем Асадуллин, читал взахлеб и считал книги своими лучшими друзьями? Как и он, выбирал в библиотеке книги о необычайных приключениях того же Робинзона Крузо или Джима Хокинса на Острове сокровищ… В своих мечтах я поднимал со дна океанов затонувшие старинные корабли и улетал на Луну. После первого полета Юрия Гагарина в космос по стране прокатился бум фантастической литературы. И нелишне будет отметить, что «Приключения Рустема» стали одной из первых книг в этом жанре. Именно с нее начался у меня интерес к фантастике, культовая повесть братьев Стругацких «Понедельник начинается в субботу» появилась позднее. И Станислава Лема я узнал лишь после того, как Андрей Тарковский экранизировал его роман «Солярис».

И вот теперь, спустя почти полвека, я перечитываю ту детскую книгу – и вижу, что не ошибся в том далеком самарском детстве, запомнив именно «Приключения Рустема» среди сотен прочитанных в детской библиотеке поселка Мехзавод, запомнив имя именно Кутуя среди всех безымянных описателей подвигов пионеров-героев, чьими портретами были увешаны стены в школах.

Адель Кутуй после встречи с девятилетним сыном Рустемом, безусловно, задумал  и написал удивительную книгу, увы, незаконченную. Возможно, его герой Рустем-Расад должен был дожить до взятия Берлина? А вдруг он действительно осуществил бы свою мечту – добрался бы до логова самого Адольфа Гитлера? Увы, автор не успел дойти до Берлина, его смерть оборвала повесть о Рассаде на самом интересном месте. Его сын Рустем – пусть не закончил историю, но все же дал той книге новую жизнь.

Помню, на одном из дневных сеансов в заводском клубе в те годы по школьному абонементу нам показали фильм «Иваново детство». Я еще не знал, кто такой Андрей Тарковский (никто не знал, ведь это был его первый фильм), не читал рассказа Владимира Богомолова, по которому снималась картина. Но, безусловно, и рассказ («Иван», журнал «Знамя», 1957) и фильм (приз Венецианского кинофестиваля, 1962) переводчику Рустему Кутую могли быть известны. И не могли не бросаться в глаза тематические и композиционные сближения повести о Рустеме и рассказа об Иване. Отметим лишь некоторые из сюжетных пересечений. Так, у Богомолова молодого комбата Гальцева разбудили среди ночи и ввели к нему в землянку мокрого маленького мальчика, который немедленно заявил, что нужно сообщить о его прибытии в штаб. По телефону из штаба Гальцеву действительно подтвердили: «Это наш парень, ему нужно создать все условия и обращаться деликатнее». Оказалось, Иван – юный разведчик, сын полка, добывающий за линией фронта ценнейшие сведения. Кстати, он тоже своего рода «невидимка», о его существовании комбату мягко, но настоятельно посоветовали забыть и никому не рассказывать. И пропал Иван также незаметно – ушел без спросу в последнюю разведку. И не вернулся.

А у Аделя Кутуя казанский мальчик Рустем Асадуллин решил проверить бабушкину сказку про цветущий папоротник – и стал невидимым. В жизни его тоже появился подполковник П., правда, тот оказался контрразведчиком. Дядя Яков помог мальчику-невидимке добраться до Москвы, подарил пистолет. И Рустем поклялся первых десять фашистов убить от его имени.

Фантастичность сюжета повести не отменяет реалистичности переживаний мальчика. Как он испугался, как он обрадовался, как растерялся, как он развеселился – все происходившее с героем искусно вплетается автором в реальную жизнь военного времени, окрашивается подлинными чувствами героев.

В финале фильма перенесший тяжелое ранение Гальцев становится контрразведчиком, в Берлине он смотрит архив тайной полевой полиции, вдруг на глаза ему попадается фотография Ивана. В донесении сказано, что в декабре 1943 года задержали мальчишку, который явно следил за движением немецких эшелонов в запретной зоне. После допросов, на которых мальчик «держался вызывающе», его расстреляли.

В повести «Приключения Рустема» ужас войны предстает перед глазами сразу, как только мальчик-невидимка приближается к передовой. И передается нам через диалог двух солдат – сибиряка Федора Громова и новобранца Фатыха Уразаева из Казани. После первого же авианалета, который довелось пережить Рустему, он нашел фамилию земляка на братской могиле, на фанере, только что прибитой к столбу… Так же коротко и страшно Андрей Тарковский показывает линию фронта. Двое красноармейцев сидят у дерева, на груди у одного табличка «Добро пожаловать» – у обоих на шее затянуты петли, и веревки мешают им упасть…

Адель Кутуй вовсе не делает своего мальчика-героя неким голливудским бэтменом. Он ведет своего невидимку к партизанам, подробно останавливаясь на всех мелочах, чтобы у читателя не осталось сомнений в реальности происходящего. В результате финальные подвиги Расада (Рустема Асадуллина) в тылу врага не кажутся фанерными, ходульными, надуманными. Партизан-невидимка наводит ужас на оккупантов, он спасает из плена того самого Федора Громова (не забыв сунуть ему в карман письмо для родных в Казани), пускает под откос вражеские поезда… Сотни раз Рустем мог погибнуть, как погиб Уразаев, как погиб Иван в рассказе Богомолова. Расад взрослеет на наших глазах – война действительно быстро делала взрослыми вчерашних мальчишек. И в этом главная мысль Аделя Кутуя, которую он выразил в неоконченной повести «Приключения Рустема».

Рустем Кутуй сделал безусловно замечательный перевод. Работая над ним, как мне представляется, он слышал голос своего отца. Ведь сын помнил его голос, его характерные интонации – на русском и на татарском. Безусловно, для молодого писателя это стало хорошей школой. Тем более, и описания природы, и метафоричность языка – все это было характерно также для ранних рассказов самого Рустема Кутуя. Путешествуя на трамвае по кутуевской прозе, я невольно ловил себя на мысли, что некоторые тексты из книги Аделя Кутуя, переведенные его сыном, не вяжутся со стилистикой детской фантастико-приключенческой повести, а больше напоминают разговор отца с сыном, своего рода литературное наставление. Не случайно звучит оно в повелительном наклонении: «Лес близко – сел на трамвай № 9, проехал девять остановок и – пожалуйста. Трава, сосны, птицы. Вслушайся – и услышишь, как дышит лес, точно никак не может отдышаться от зимних метелей, поскрипывает, словно разминает затежелевшие плечи. Ляг на траву, подложи под голову руки и гляди в небо – его уже тронул закат розовым по голубому… Пройди по лесу, вглядись попристальнее в разбросанные тут и там цветы, в каждую тощую травинку – сколько тайн еще на свете. Они ждут тебя, открывай. Может быть, вот этот невидный цветок с крошечным венчиком, спрятанный в высокой траве, даст человеку вторую жизнь, когда смертельная болезнь подступит к сердцу. Ведь чудеса бывают не только в сказках. Но чтобы открыть на земле чудо и взять его на ладонь, надо верить в необыкновенное…»

В этих словах из повести Аделя Кутуя словно слышится завещание сыну Рустему. И сын, конечно, слышал отца. Еще в детстве он любил ходить один в лесу, когда жил в пионерском лагере у деревеньки Кызыл Байрак. И в Займище, где отдыхали летом, и в Бакирово, где сына подстерегло известие о смерти отца, – везде с ним были леса, луга, берега. Казалось бы, такая незамысловатая, неброская природа Поволжья. А поброди по свету, походи по морям и странам – и поймешь, что краше нашей стороны действительно не найти.

И еще мне представляется, что Рустем Кутуй после выхода в свет «Приключений Рустема» в его переводе на русский язык, казалось бы, сам решил стать невидимкой. Он не любил просиживать на литературно-партийных собраниях, тем более, на них выступать. Не рвался активно участвовать в общественной жизни, как это делал Диас Валеев. Кстати, между двоюродными братьями отношения становились все более натянутыми. Прежде всего, по идейным соображениям. Рустем Кутуй не воспринимал пьес кузена – слишком грохотала в них строительная техника. Кутую же производственная тема была противопоказана, он не признавал конъюктурных сюжетов про Мусу Джалиля, тем более про юность Ленина. Рустем Кутуй ничего подобного писать не мог, поскольку это не совпадало с внутренним камертоном: ни слова неправды! Во всей книге «Дождь будет» слово «коммунизм» промелькнуло у него, кажется, однажды, да и то в прямой речи кого-то из второстепенных героев, как-то мимоходом…

Рустем Кутуй никогда не был диссидентом, как Виль Мустафин, однако принцип «неучастия во лжи», столь характерный для многих шестидесятников, он усвоил твердо. Всегда следовал лишь одной своей экзюперианской теме. Впрочем, не забывал пользоваться привилегиями, которые давало членство в Союзе писателей СССР. В частности, часто бывал в домах творчества, где можно было месяц жить задаром, на всем готовом – знай пиши «нетленку»! А еще он руководил семинарами молодых поэтов, прозаиков и переводчиков, которые проводились в тех же домах творчества на республиканском и всероссийском уровнях и, кстати, неплохо оплачивались.

Об одном таком семинаре вспоминал главный редактор литературного альманаха «Аргамак», председатель Татарстанского отделения Союза российских писателей Николай Алешков. В 1968 году начинающий поэт «пытался участвовать в семинаре, устроенном для молодых авторов Союзом писателей Татарии, представив на обсуждение стихи о любви к Родине (слава Богу, не к партии):

Мне шепчет Русь – не падай на колени.

Мне Русь, как мать, вовеки не изменит.

И я, как сын, Руси не изменю…   

                                                         и т.д.

Кутуя я встретил в коридоре еще до начала семинара. Он назвал мои вирши никудышными:

– Понимаешь, это прокламации, не имеющие никакого отношения к поэзии. Если хочешь развивать тему, то учись у классиков, – и прочитал мне четверостишие Тютчева, давно ставшее знаменитым, но тогда я услышал его впервые («Умом Россию не понять…»). И еще я навсегда запомнил совет. – Не спеши со скороспелыми декларациями. В жизни все проще и тяжелей.

Вот так была укрощена прыть двадцатитрехлетнего стихотворца, у которого, слава Богу, хватило ума «остановиться, оглянуться». Есть ли за душой что-то кроме разрывания рубахи на груди? В общем, на семинар я не пошел, – писал Николай Алешков («Аргамаке», 2'2009). – И в течение долгих лет по капле выдавливал из своих сочинений банальную публицистику, на которой, видимо, набил руку, работая в газете… А Рустем Адельшевич, как потом выяснилось, крест на мне не поставил. К моему удивлению, в конце восьмидесятых он написал очень добрую внутреннюю рецензию для Таткнигоиздата на мою вторую книжку».

Кстати, написание внутренних рецензий в советские годы тоже оплачивалось прилично, я знал таких московских писателей, которые на этом зарабатывали на безбедную жизнь. Но, конечно, в Казани такая «синекура» подворачивалась редко и вознаграждалась ниже. Тем не менее, с 1964 года Рустем Кутуй, по его собственному признанию, стал профессиональным писателем, то есть нигде больше не служил.

Жил, как положено, на одни гонорары. И продолжалось это ровно тридцать лет. На недели, на месяцы выпадал Рустем из привычной казанской жизни, где нужно встречаться с друзьями, ходить к художникам на открытия выставок, а значит снова пить. Как признавался Кутуй, любил подолгу бродить один в лесу. Или за Волгой, в Кызыл Байраке, или на этом берегу, возле Займища и Обсерватории, а то и совсем рядом с Казанью, на озере Лебяжьем, куда мальчишками гоняли на велосипедах, или напротив, на Глубоком, в маленьком писательском дачном поселке, нашем казанском Переделкине, где позднее у писателя Рустема Адельшевича Кутуя появится свой дачный дом.

В том домике, кстати, однажды и мне довелось побывать. Но обо всем по порядку.

 

 

 

Часть вторая

Сын

 

Когда я устроился в журнал «Казань» (редактором отдела), то первым человеком, с кем я сошелся и вскоре сблизился, был Адель Кутуй. Он оказался простым компанейским парнем, сразу перешел на ты и познакомил со всеми журнальными «тайнами мадридского двора». Насчет своего имени тоже сразу просветил. Адель Рустемович Кутуев – сын знаменитого писателя и внук классика татарской литературы. Сам литератором не стал и в редакции работал не с текстами, а в основном с накладными, рекламодателями, почтовиками. Адель и познакомил меня с отцом.

Рустем Адельшевич Кутуев мне показался внешне очень старым человеком, хотя ему было лишь чуточку за шестьдесят. Просто сам я себе казался еще пацаном, как раз в тот год готовился не отмечать сорокалетие – примета плохая. Он был щеголеват и манерен, при этом одновременно простодушен и доброжелателен ко всем. На лице его чаще всего блуждала легкая улыбка – то ли снисходительности, то ли неуверенности. Словно заранее извинялся, что вошел не во время, помешал присутствующим делать важные дела. Вместе с тем, выражение его лица было несколько надменным, чем-то немного недовольным. Он всегда хорошо одевался, впрочем, заметно было, что Кутуй, как и многие в лихие девяностые, в основном донашивал свой гардероб советских времен. Во всем облике было что-то барское и детское, щегольское и жалкое одновременно. При этом «лицо баловня судьбы», как написал о нем Василий Росляков, все еще «было красиво небойкой, но какой-то застенчивой, очень тихой и все же редкой красотой».

Рустем Адельшевич носил бородку клинышком и сразу отметил, как будто обрадовался, что в редакции появилась еще одна борода (я перестал бриться сразу, как только ушел из актеров – от советских бритв не проходили раздражения на шее).

Поскольку Адель знакомил нас в курилке, речь зашла, конечно, о том, не выпить ли нам понемногу за знакомство. Кутуй предложил это, словно одарил милостью, разумеется, подразумевалось, что междусобойчик за мой счет. Да, трезвенником он не был, но алкоголь для него, как мне кажется, скорее всего был способом преодолеть барьеры в общении, перешагнуть через скованность.

Когда мы познакомились ближе, я понял, в чем заключалось несоответствие в кутуевском облике. При внешней состаренности (лицо, походка), он все еще оставался большим ребенком, непосредственным и наивным. Неожиданно переходил с одной темы разговора на другую. Вдруг замирал, пораженный тем, как красиво падает свет в запыленное окно. Я с удовольствием ему признался, как любил в детстве книгу «Приключения Рустема». Кутуй улыбнулся, но говорить о своем переводе повести отца не стал. Только сверкнул снизу вверх глазом: «свой».

Было бы наглостью с моей стороны заявлять, что с Рустемом Адельшевичем мы были близкими друзьями. По-моему, он ни с кем в редакции не общался как-то особо. Даже с главным редактором Юрием Анатольевичем Балашовым разговаривал в той же манере, что и с Раисой – нашей наборщицей и уборщицей по совместительству. Приветливо и отстраненно. Я бы назвал эту манеру общения повадками невидимки. Во всяком случае, создавалось впечатление, что ему так хочется, подобно тезке, герою той военной повести, оставаться для всех невидимым.

 

 

Приехали!

 

Надо сказать, в редакции ему это удавалось. На службу Кутуй захаживал редко, главным образом, в день зарплаты или аванса, у него даже своего стола не было. С подборками стихов и прозаическими рукописями внештатных авторов работал на дому. Понятно, что у других сотрудников редакции это вызывало некоторую зависть. С другой стороны, в каждом номере журнала выходили солидные литературные подборки, подготовленные Рустемом Адельшевичем, так что бездельником его никак нельзя было назвать. Помимо того, что его имя придавало авторитет литературному разделу журнала, его невидимые труды давали возможность главному редактору хоть немного отдохнуть от нескончаемого графоманского потока.

Отбор публикаций Рустема Кутуя к тому же не страдал извечной журнальной болезнью «вкусовщины». Он одинаково охотно рекомендовал к публикации самых разных авторов – молодых и старых, маститых и начинающих, реалистов и постмодернистов. Главным критерием всегда было Слово. Хорошо написано – это было решающим аргументом. Потом уже начинались разговоры об актуальности темы, новизне характеров и прочем. Он мог отказать маститому писателю и горячо отстаивать никому не известного автора, написавшего первый рассказ. При этом не скрывал, что работать в журнале его заставляет нужда. Ушли добрые советские времена, когда на гонорар от книги можно было год-два жить безбедно. Литература как профессия перестала существовать, писателям пришлось подрабатывать, постепенно забывая, что писать «нетленку» невозможно в свободное (оставшееся) от основной работы время. Само собой, это стало первой темой нашего разговора с Рустемом Кутуем, когда мы с ним знакомились.

В журнале «Казань» помимо него работал еще один известный писатель, который в прежние годы жил лишь за счет изданных книг. Ахат Гаффар занимался дублированными номерами журнала на татарском языке. Мы с ним тоже общались, впоследствии продолжили сотрудничество, когда я перешел работать в «Казанские ведомости» (помню, помог его дочери устроиться к нам на работу корреспондентом). Ахат абый тоже не скрывал своего пристрастия к рюмочке. Однако с ним выпивать не доводилось, все же он был маститым татарским писателем, а те русскоязычных коллег близко не допускают. Вскоре – в целях сокращения издательских расходов – учредители отказались дублировать журнал «Казань», оставив лишь русскоязычный вариант (одновременно ополовинили и журнал «Татарстан», который стал выходить только на татарском). Гаффар перешел на работу в газету «Шахри Казан», позже служил в Большом концертном зале имени С. Сайдашева. Мы стали видеться реже.

Но тогда, в 1998-м, все сидели в одной большой комнате, несмотря на то, что у редакции журнала было еще четыре помещения в том же коридоре второго этажа редакционного комплекса по улице Чистопольской, 5. Две комнаты сдавались в аренду одной казанской фирме, которая перепродавала компьютеры и расплачивалась с редакцией оргтехникой. В третьей комнате очень долго шел ремонт, а последняя стала складом. Мы сидели чуть ли не на головах друг у друга. Впрочем, к посторонним разговорам я довольно скоро привык, тем более, что мне достался стол с краю, у окна, до меня на нем стоял огромный розовый куст. Я пристроил ведро с цветком так, чтобы дерево почти полностью укрыло меня от взоров главного редактора и сослуживцев. Перед глазами был лишь дисплей монитора и алые цветы в густой листве. Над головой тихо шелестел кондиционер, создавая иллюзию свежего лесного ветерка. Лето было жарким, а у нас в редакции было прохладно, светло и спокойно. Помню, даже на перекур выходить не хотелось – в коридоре сразу обдавало влажным жаром. Хотелось на природу, к воде…

Провести корпоратив собрались лишь к концу лета, а может уже в начале осени. И поехали в место особенное, где я ни разу до того не бывал и никогда уже после не побываю. Рустем Кутуй пригласил нас в гости на писательские дачи в лесопарке «Лебяжье».

Помню, редакционный десант с баулами он встретил на пороге своего домика то ли радостно, то ли раздраженно: «Приехали!» – у него была, может быть, для него одного характерная интонация, когда трудно определить, что скрывается за обычной фразой.

Пригласил в дом, показал, где взять посуду, ножи и стаканы. Показал, где лучше собирать дрова для мангала. И пока дрова прогорали, заговорщицки повел всех к озеру Глубокому по одному ему известной тропке – так ближе. Мы вышли на берег, противоположный пляжу. Раньше мне приходилось бывать на Глубоком, но ничего особенного я в нем не нашел. На этот раз озеро открылось необычайно живописной своей стороной, а может быть, я просто смотрел на него глазами Кутуя. Для него оно было не просто зоной отдыха, он чувствовал себя здесь дома.

Сам дом был в сильном запустении. Рустем Адельшевич жаловался, что нужно делать ремонт, перестилать полы, перекрывать крышу, а у него нет ни сил, ни средств. Да и ездить сюда одному стало сложно – возраст и здоровье не позволяют. Жаль, но придется, наверное, продавать дачу…

Пока женщины нанизывали на шампуры мясо, а Адель мастерски жарил шашлык, мы успели пропустить по стаканчику сухого красного – и хозяин заметно подобрел, потеплел взором, стал разговорчивее. Я не помню все славные легенды, которые он слагал про писательские дачи и их именитых обитателей. Но сразу бросилось в глаза былое величие и нынешнее запустение. И сюда уже пришел дух нового времени, когда все продается и все дозволено тем, у кого больше денег.

Рустем Кутуй рассказывал, как хорошо здесь работалось раньше. Наверное, гораздо больше об этом могли поведать вещи, книги, обстановка. Позднее я прочел повесть «Одна осень» – и сразу узнал эти места.

Герой повести опять же не является просто «двойником» автора, хотя во многом озвучивает его собственные мысли, имеет сходные черты. В сюжете повести, возможно, не зашифрован какой-то реальный случай, а все это лишь метафора. История получилась грустная и красивая. Врач Ильтазар решил пожить на даче друга в начале осени. И влюбился в соседскую девушку Гузель, которая привезла на дачу своего старого отца. Счастье вышло недолгим. Старик умер. Дочь уехала, ничего не объяснив. И лишь позже пришло письмо без обратного адреса: «Мой горестный друг Ильтазар! Я плачу по тебе подле больной матери… Пока я нужна здесь. Ты поймешь меня, дорогой доктор… Мы не вправе бежать за радостью, когда рядом стоит горе. Помнишь, я тебе открыла, как чужое, но это само пришло ко мне: судьба разлучает тех, кто слишком хочет счастья для себя. Прости, что так грустно. Но я хочу, чтобы ты ждал меня и в ненастные дни. Обнимаю тебя перед первым снегом. Очищение и милосердие в его полете. Одной осени хватит на всю жизнь. Гузель».

Наш пикник на обочине осени удался на славу, шашлыки у Аделя Кутуя получились чудесные. Потом он взял гитару, стал петь – и получалось у него неплохо. Правда, не все песни, которые ему заказывали, он смог сыграть. Тогда я попросил у него гитару, вспомнил славные тюзовские времена – и мы пели хором добрые советские шлягеры. Пошумели на славу, потом разъехались, оставив Рустема Адельшевича одного. Ему было хорошо и грустно здесь в одиночестве, слишком много воспоминаний, засохших цветов и разворошенных рукописей…

Честно говоря, я не знаю, что стало с теми дачами. Скорее всего, их скупили герои нашего безвременья. Не так давно в том районе открылась база отдыха «Озеро Глубокое», где сдаются номера, уютные домики, шикарная баня, зал ресторана можно снять для торжеств. И сдается мне, что все это находится на том самом месте, где раньше жили и творили известные татарские писатели.

Тот старый писательский поселок навсегда останется для меня местом действия кутуевской повести «Одна осень», герои которой, конечно же, больше не встретились.

 

 

Детством можно болеть, как тоской о прекрасном…

 

Позже я узнал, что Аделя в журнал на работу сосватал не отец, а университетский товарищ Ирек Ахметов, заместитель главного редактора, который занимался рекламой, подпиской, пиаром и маркетингом, одним словом, тем, что в те годы только формировалось в новое для средств массовой информации направление – продвижением своего бренда на рынке печатной продукции. Ирека в журналистском мире Казани больше знают под псевдонимом Гауранга, однако знакомые чаще называли его Харе Кришна, потому что он всех приглашал на праздники в храм кришнаитов в Восточном парке станции Юдино. Побывал там и я, впрочем, их верой не проникся. Слишком экзотичен сей культ для нашего сознания. Да и вегетарианство в наших северных широтах вряд ли когда-нибудь приживется.

Адель Кутуй первым в редакции обратил внимание, что я набираю тексты на компьютере, не глядя на клавиатуру и монитор. «Представляешь, как я испугался! – смеялся он потом в курилке. – Сидит незнакомый бородач за компом, долбит всеми пальцами по клаве с дикой скоростью, а сам на экран не глядит! Ну, думаю, взяли новенького, а он слепым оказался…»

Слепому десятипальцевому методу набора нас учили в литинституте. Работая в «Молодежи Татарстана», я освоил и макетирование полос, однако в журнале «Казань» решил этого умения не показывать – к верстке журнала здесь относились как к священнодействию. Адель предостерег меня и от других возможных недоразумений. Вышло так, что в первую же неделю работы в журнале я сдал главному редактору сразу три больших статьи. Дня через три Юрий Анатольевич Балашов вернул мне тексты на доработку, основательно исчеркав рукописи красными чернилами. Адель объяснил, что журнал – не газета, здесь не принято работать в таком темпе. И впоследствии я стал писать как положено, готовые статьи сдавать не торопился, пусть отлежатся. Когда напомнят, что подошел срок сдавать очередной номер, тогда причешу еще раз и сдам… На экране монитора наловчился двумя касаниями клавиатуры («альт-таб») переключать окна с текстами. Если кто-нибудь решит внезапно подойти и заглянуть, чем я там занимаюсь, то ни за что не успеет разглядеть – то ли я набираю очередную статью для журнала, то ли пишу очередную повесть для вечности (в стол). Кстати, в «Молодежи Татарстана» в тот год печатался мой роман «Ясновидящая», последние его главы я дописывал как раз на новом месте работы.

Разумеется, не в ущерб основным обязанностям. Тут Юрий Анатольевич вряд ли мог на меня обижаться. Материалов в журнал я сдавал достаточно. Со временем приноровился и к особым требованиям главного редактора, и даже стал находить, что правки Балашова, отмечу справедливости ради, всегда отличались конкретностью и компетентностью. Так, Балашов слово «нынешний» всегда менял на «теперешний» (мой нынешний главный редактор, кстати, не выносит слова «теперь»!), не допускал сокращений типа «Госсовет РТ» – всегда полностью, в четыре слова, с заглавной буквы. Я и раньше знал, что нельзя в чужой монастырь приходить со своим уставом, а теперь еще убедился, что в журнале «Казань» негласные правила отличаются хорошим вкусом. Со временем правок в моих статьях становилось все меньше, а тексты все чаще не возвращались на доработку – сразу шли в печать.

Главный редактор журнала «Казань» Юрий Балашов, на мой взгляд, личность незаурядная. Начинал в советские времена с маленького обкомовского «Блокнота агитатора», который в годы перестройки переименовал в «Панораму» и превратил из дежурного бюллетеня в яркий полемичный журнал с острыми политическими материалами и дискуссиями. После ликвидации обкома КПСС учредителем журнала стал Верховный Совет Татарстана, и с 1993 года он стал выходить под названием «Казань» (очевидно, в пику «Коммунисту Татарии», ставшему журналом «Татарстан»). Внешне человек закрытый, Юрий Анатольевич во многом остался для меня загадкой. Я всегда уважал и уважаю его за беспредельную преданность своему делу. Журнал для него – вся жизнь. Наши тексты он правил дома до ночи, сидел над ними все выходные. В понедельник привозил большую пачку рукописей, испещренных красными правками. Больничных никогда не брал, в отпуск никогда не уходил. Лишь в этом году, впервые за 35 лет, собрался отдохнуть… точнее, сотрудники редакции чуть ли не силой заставили его съездить на две недели в США, куда его давно звал старый друг. А тогда, двенадцать лет назад, я никак не мог понять, зачем главный редактор вычитывает чистые полосы после корректора? В «Молодежи Татарстана» я привык думать, что печатное издание – дело коллективное. Но в данном случае это правило не годилось. Журнал был детищем Балашова, он составлял план номеров на весь год, конечно, советуясь с членами редколлегии, среди которых были известные писатели Амирхан Еники и Рустем Кутуй, сокурсник Владимир Бухараев и их университетский наставник по «научному коммунизму» Агдас Бурганов. Но с сотрудниками журнала это не обсуждалось. И это правило игры я тоже принял, согласившись, что так правильно. В нашей стране советов лучше не лезть с советами, когда тебя не просят.

Адель Кутуй поведал и о других особенностях редакционной жизни, которые мне в дальнейшем пригодились. Одним словом, выступил моим Вергилием в круге первом, дальше я уже стал понемногу сам разбираться в тонкостях журнальной субординации.

Адель жил недалеко от редакции, в одной из многоэтажек на проспекте Ибрагимова, точнее, там жила его гражданская жена с сыном. Несколько раз мы заходили к ним домой, конечно, в обеденный перерыв, когда никого дома не было. Пили кофе, слушали музыку – от «Битлов» до «Песняров» – обменивались кассетами. Слово за слово, неожиданно для себя открывали много общих знакомых. Например, на Казанской студии телевидения. Скажем, мы с тюзовских времен дружили с Натальей Акимовой. Ее муж Роберт Хисамов снимал по моим сценариям – как раз в первый год моей работы в журнале «Казань» – игровой сериал «Житейские истории», что шел на ГТРК «Татарстан». После пяти пилотных выпусков, впрочем, стало ясно, что на голом энтузиазме игровые короткометражки вытягивать тяжело, а финансирования, в связи с дефолтом, не ожидается. Оказалось, Адель Кутуев знал их с детства, отец Наташи – Герман Александрович Мелешин был одним из пионеров телевидения. Напомню, окончив филфак Казанского университета, Рустем Кутуй какое-то время работал на студии телевидения в качестве редактора художественных программ, корпел над русскоязычными сценариями передач, в то время как телепередачи на татарском языке готовил Туфан Миннуллин – ныне классик татарской драматургии, народный писатель и вечный депутат. Они тогда сидели в одном кабинете.

На Казанской студии телевидения начинали многие известные в дальнейшем личности. Все знают, что отсюда начинал свой путь в кинематограф Станислав Говорухин, правда, он об этом не очень любит вспоминать, поэтому и мы не будем поминать. То были замечательные времена, когда никто не знал, как делается телевидение. Такой специальности нигде не учили, а потому энтузиасты приходили на студию из самых разных сфер, но в первую очередь, гуманитарных. И долгое время не могли договориться, чем же на самом деле является телевидение – десятой музой искусств или просто новостями в картинках. Рустем Кутуй был одним из тех, кто считал телевидение новым видом искусства, а не старым способом оболванивания масс. Во всяком случае, в редакции художественных программ тоже искали новые формы. В начале 60-х таким экспериментом стал, к примеру, уже упоминавшийся нами телемост с нижегородскими коллегами (их город тогде еще назывался Горьким). Впрочем, магия новой музы телевидения не отвлекала Рустема Кутуя от вечной муки – он продолжал писать стихи и прозу, выпускать книги в Казани и Москве.

К тому времени Кутуй уже был женат на своей сокурснице Светлане Левушкиной. У них родились сын и дочь. Поэтому молодой семье на молодом телевидении предоставили квартиру – первую «заработанную» Кутуем жилплощадь, буквально в двух шагах от студии. Так что их балкон был виден Рустему Адельшевичу прямо из окна редакционного кабинета. Адель часто бывал на студии. И, конечно, был знаком с детьми других сотрудников. Телевидение тогда делали в основном молодые, поэтому и дети их были сверстниками. Студийцев селили в новом «телевизионном» доме, чуть ли не во дворе студии.

В тех наших кухонных разговорах Адель не очень вдавался в семейные подробности, а я особо в них не углублялся, поскольку видел – сыну о многом вспоминать нелегко. Но одно я понял: отца он не винил. Родители развелись, детей не спросились… Мать вышла позже замуж за телеоператора Виктора Щеглова. И отец снова женился – Светлана Хозина тоже работала на телевидении. По рассказам Аделя выходило, что все же ему досталось счастливое детство, он был общим любимчиком, его баловали бабушки, вторая жена отца тоже нашла с ним общий язык. С детства Адель-внук много читал, к чему в равной степени причастны и отец, и мать. Светлана Борисовна работала в библиотеке Казанской консерватории, а после перешла на студию телевидения – тоже библиотекарем. Отец, как со взрослым, говорил с ним на литературные темы. Однако юношеская страсть к чтению в какой-то степени и послужила причиной, почему внук не пошел по стопам деда и отца – не стал писателем. Он слишком хорошо разбирался в литературе, в него с детских лет заложили высокие художественные критерии: «Все равно у меня бы так не вышло…»

Однажды у него дома мы заговорили о творчестве отца. Адель прочел все его книги, свято хранил подаренные ему экземпляры (в квартире на улице Окольной, где жила мать и сестра Юля с сыновьями). В том разговоре Адель постарался развеять расхожее мнение, к которому многие привыкли, будто писатель Рустем Кутуй – это всего лишь детский автор, который в шестидесятые годы прославился на всю страну своими рассказами о военном детстве. Такое устойчивое представление о его творчестве сформировали прежде всего столичные литературные критики. Кстати, до какой-то степени эту точку зрения разделял и сам Рустем Кутуй. И продолжал подпитывать ее своими публичными заявлениями в избитом экзюперианском духе.

«Я из моего детства. Я пришел из детства, как из страны…» – эти слова Антуана де Сент-Экзюпери он поставил эпиграфом к «Стране моей – детству». И закончил тот очерк программным признанием: «Я думаю, все начиналось там, на том далеком и близком островке, который носит красивое щемящее имя – детство. От него нельзя отказаться, его нельзя приукрасить. Оно живет, как в глубине леса чистое озеро. И любое раздумье уводит туда через заросли лет узкой тропой, и разные запахи оживают, и приглушенные голоса окружают тебя… Я не знаю, где оборвалось детство – на высоком ли дыхании, на горестном ли вздохе. А может, оно продолжается и не кончится никогда. Я бы хотел, желал последнего. Ведь детством можно болеть, как можно болеть тоской о прекрасном. И я благословляю эту болезнь, потому что она приносит человеку счастливые страдания, – и детство проходит через зрелую жизнь, как пронзенное солнцем облако над спокойно лежащим полем».

В общем-то, поэт прав. Чем чаще человек уносится воспоминаниями в свое детство, тем добрее он становится. Светлая печаль по утраченному раю… Однако Рустем Кутуй очень точно поставил диагноз – не только себе. В какой-то мере он заразил той «детской болезнью» и своего сына. Адель тоже часто возвращался воспоминаниями к далеким годам своего счастливого детства, когда деревья вокруг заново выстроенного здания телестудии на улице Шамиля Усманова еще не были такими большими, как сейчас. Созерцательность отца, который в лесу надолго замирал, глядя на казалось бы обычные заросли орешника, в полной мере передалась и сыну, который, повзрослев, решил стать биологом.

С другой стороны, в семидесятых годах и начале восьмидесятых Рустем Кутуй написал немало рассказов и повестей, действие которых разворачивается, что называется, «в наши дни». В них порой всплывает то же далекое военное детство, но в основном его «взрослая проза» затрагивает другие проблемы.

Теперь тот период стали называть «застоем», хотя такое название куда больше подходит к нынешнему времени, чем к годам брежневского правления. И речь не только о том, что тогда в стране построили Камский автогигант, пустили газопровод на Запад и перешли на всеобщее среднее образование. В те «застойные» годы неуклонно росло народное благосостояние, развивалась культура и искусство, несмотря на серьезные рогатки партийной цензуры. В конце концов, в СССР двух последних десятилетий рождаемость всегда превышала естественную убыль населения. Увы, в первые два десятилетия «новой России» все катится с точностью наоборот. Так что те годы никак не назовешь «застоем». В обществе происходили серьезные перемены, что нашло отражение в повестях Рустема Кутуя, таких как «Одна осень», «Свои люди», «Яблоко пополам». Они стали новым этапом в творчестве писателя, однако не нашли адекватного отражения в литературоведении тех лет. Очевидно, сработало привычное клише: для многих критиков Рустем Кутуй так и остался детским писателем, который писал о военном прошлом.

К сожалению, так часто бывает. И не только в литературе. У актеров случается хуже. Скажем, звездная роль Шурика в комедиях Гайдая «Операция «Ы» и «Кавказская пленница» не дала хорошему актеру Александру Демьяненко в дальнейшем сыграть в кино ни одной заметной роли – для режиссеров он навсегда остался «вечным студентом».

Творчество Рустема Кутуя 70-80-х годов выпало из поля зрения литературных критиков, которые повелись на ранние высказывания Рослякова и Лиханова, еще и потому, что в силу вошла так называемая «деревенская проза» Василия Шукшина, Федора Абрамова, Валентина Распутина. Впрочем, это тоже стало  расхожим литературоведческим клише, как и «городские повести» Юрия Трифонова или Владимира Маканина. Кроме того, в литературных кулуарах тогда больше говорили не о многотомных «победах» секретаря СП СССР Александра Чаковского или «бесконечных зовах» Анатолия Иванова, а про «самиздатовские» сочинения, скажем, того же литературного забияки Василия Аксенова, который знаменитые романы «Ожог» (воспоминания о магаданской юности, когда из Казани он переехал в Магадан к ссыльной матери, 1975) и «Остров Крым» (остроумная антисоветская антиутопия, 1979) с самого начала писал без всякого расчета на публикацию. А потом издал их в США, как и свой нашумевший бесцензурный альманах «Метрополь», стоивший ему в конечном счете советского гражданства (эту историю он описал в романе «Скажи "изюм"», 1983). Одним словом, в литературе конца семидесятых годов происходило слишком много громких событий, чтобы кто-то в Москве еще вспомнил о хорошем казанском писателе Рустеме Кутуе, который так ярко выступил в начале шестидесятых…

Однако для Аделя Кутуя-младшего, как заинтересованного читателя и искреннего почитателя, безусловно, повести отца о современной жизни 70-х имели большее значение. К тому же в них отразилось его детство и бесшабашная юность.

После школы Адель пошел в Казанский университет, однако сознательно уклонился от семейной традиции – выбрал не филологический, а биологический факультет. На его решение не могли влиять ни разведенные родители, ни общественное мнение, согласно которому самыми престижными в те годы факультетами КГУ считались юрфак и «научный коммунизм». Адель с детства был самостоятельным человеком, что нашло отражение и в творчестве отца тех лет. Проза Рустема Кутуя, как и вообще большая проза, автобиографична. Поэтому в ней мы видим немало маленьких мальчиков, прототипом которых в определенной мере можно представить сына автора. Это и молчаливый Никита из повести «Свои люди», и сын из рассказа «Большой и маленький».

Но что касается рассказа «Мужчины», то тут гадать не приходится, ведь он снабжен посвящением «Моему сыну Аделю». Заметим, у Рустема Кутуя в прозе очень редко встречаются эпиграфы, а посвящений и того меньше. Матери Алиме Садыковне он посвятил «Шум дождя» – рассказ о поездке матери и сына в польский город Згеж, где в сорок пятом похоронили Аделя Кутуя.

Рассказ «Мужчины» странно начинается: «Когда-нибудь мы с ним отправимся на рыбалку. Вот только вырастет еще из двух рубашек, и будет полный порядок. Он несет удочки и мешочек с червями. Я – весла. Черт возьми, я устал уже все время таскать на одном плече весла, на другом удочки».

Смещения во временах глаголов, заметим между строк, пока двери нашего трамвая закрываются, у Рустема Кутуя часто бросаются в глаза. Порой несколько страниц автор употребляет глаголы только в будущем времени, хотя из контекста видно, что речь идет о прошлом. Иногда это начинает раздражать. И рассказчик снова переходит на привычные слуху глагольные формы «прошедшего времени». Хотя речь ведет о настоящем.

Дальше в «Мужчинах» идут диалоги отца с сыном. Их цель в общем-то проста: показать характер маленького человечка, которого зовут Андрейка (хотя само посвящение подсказывает, что это имя – всего лишь псевдоним). Можно сказать, что в коротком рассказе нет сюжета, но если быть точнее – сюжетов в нем даже два. Отец сказал Андрейке, что солнце село в их сарай. Сын поверил, и тогда отцу пришлось незаметно взять из дома медный таз и закрыть его в сарае. А потом позвать сына, посветить фонариком в сарайный мрак, чтобы Андрейка увидел, как сверкает заснувшее там солнышко. Другой сюжет касается погибшего на войне деда. Отец принес из военкомата орден «Отечественной войны 1-й степени» и объяснил сыну: «Дедушке забыли его дать… Всякие бумаги потеряли. А сегодня нашли и мне дали». – «Кто теперь его будет носить?» – «Ты». Отец сделал дырку на свитере маленького сына и прикрутил орден. «Кто-то же должен носить орден. За Андрейку погиб дедушка… Андрейка спал с орденом и, проснувшись, стоял перед зеркалом долго. А потом подошел к дедушкиному портрету:

– Доброе утро, дедушка…»

Патриотическое воспитание в те годы было делом обычным. Помимо официальной пропаганды сама жизнь учила детей уважать прошлое своей страны. Практически в каждой семье война забрала родных. Ее эхо в виде ордена, нашедшего давно погибшего солдата, в те времена не было редкостью. В этом смысле Адель Кутуев, как и многие наши сверстники, всегда чтил память о погибшем дедушке, именем которого его назвали… Следующее поколение будет уже воспринимать Великую Отечественную войну, как скучные параграфы в учебнике истории.

В повести «Свои люди», написанной от первого лица – художника Шамиля, выведены его сын Никита и дочь Сонечка. И снова можно спроецировать их отношения на жизнь и судьбу самого писателя и его детей. Тем более, Рустем Кутуй особо не скрывает биографичности многих прозаических произведений. Однако не пойдем по этому легкому пути. Давайте считать, что в образах художника, его жены Марины, их сына и дочки нашли отражение лишь некоторые черты из реальной жизни конкретной семьи Кутуевых. Но не более, чем отчасти. Тогда в Никите мы отдаленно узнаем Аделя, а заодно увидим развитие той давней истории, которую прочли в рассказе «Мужчины». Помните, отец мечтал, чтобы сын скорее подрастал. И вот сын подрос – он уже сам рыбачит, пока отец-художник возится с мольбертом. В рассказе, посвященном Аделю, мы видели полное единение малыша с папой, в «Своих людях» между ними уже более сложные отношения. Появилось некоторое отстранение, непонимание. «Никита не пошел в меня, жаль. Ему снится другое. Я не знаю, что ему снится. Он ни разу не дотронулся до моих красок. А кисти… две кисти сломал. Постучал на барабане и сломал. Зачем? Интересно. Я дал ему по шее за такой варварский интерес. Тогда он тайком наплевал в мои медовые краски. Какой мстительный, однако!..»

«Свои люди» – так любит выражаться Артем Иванович Шаврин, один из главных героев повести, который купил первую картину художника под названием «Голова лошади». Шаврин работал на конезаводе в Званке, потом переехал в Спасский район. Туда, к себе на родину, он и пригласил художника Шамиля вместе с семьей на лето. Однако поселил не у себя, в Никольском, а в Ржавце – у своей знакомой тети Маши. Здесь, на волжском берегу, Шаврин родился, здесь по молодости влюбился – только Марию выдали замуж за другого… Она давно осталась вдовой, живет с больным сыном Борисом. Шаврин часто их навещает, но теперь он женат… И это не единственная любовная история в повести. Шамиль тоже влюбился в рыжеволосую библиотекаршу Анну –  тезку первой детской любви Рустема Кутуя. Главный герой решил написать портрет Анны и назвать его «Ей хочется любить». В финале Анна уехала в Казань, поступила в институт, однако – вопреки читательским ожиданиям – так и не встретилась с Шамилем в большом городе. А художник стал знаменит, и заговорили о нем впервые именно благодаря картине «Ей хочется любить». Спустя годы художнику написали из музея, просили прокомментировать эту и другие работы, которые он написал в Ржавце. А Шамилю кажется, что именно Анна попросила написать его записки, которые в итоге и стали повестью «Свои люди».

Но давайте остановим наш трамвай и вернемся к Шамилю с сыном Никитой, одновременно попытаемся взглянуть на них глазами читателя Аделя Кутуева. И что бросается в глаза, их отношения автор прописывает через короткие диалоги. А диалог, прошу заметить, вообще-то не самая сильная сторона в прозе Рустема Кутуя и не самая любимая его краска на холсте прозы. Но тут другой случай. Вот, например, разговор отца с сыном:

«– Никита, а жить хорошо? – спросил я.

Он поднял ко мне лицо. Капли скатывались с волос.

– Ты зачем спрашиваешь?

– Просто.

– Хорошо, конечно, – согласился наконец он. – Больше-то нечего делать.

Ну и мудрец! Поистине лучше не скажешь. Мысль в его голове сделала пируэт и соскользнула на язык. Я шлепнул его по спине, сгреб в охапку. Он отбился. Откуда в нем такая обстоятельность? Не ляпнул впопыхах, чтоб отвязаться, а вначале задумался. И всегда так: молчит, молчит, вдруг скажет – и тишина. Не найдешься, что ответить».

Нетрудно догадаться, что в этом диалоге отразились личные отношения Рустема Кутуя с сыном Аделем, который в детстве и отрочестве, действительно, отличался задумчивым видом и непредсказуемыми поступками. Наверное, Рустему Адельшевичу хотелось, чтобы сын пошел по его стопам. Но со своенравным Аделем такое вряд ли прошло бы. Он все решал сам. В какой-то мере это отразилось в другом диалоге Шамиля с сыном:

«Никиту больно и не разговоришь. Думатель. Этюдник тащит.

- Ты художник? – спросил как-то.

- Художник.

- А зачем?

Я и не нашелся, как ему ответить. Опасался подвоха. С ума можно сойти от этих заковыристых – зачем, почему. Остановит на ходу, воззрится: «Почему я родился, а никто другой вместо меня?..» Посмотрит из-за плеча на картину, мельком, взмахом ресниц, и хмыкнет. Привязалась дурная привычка хмыкать. И хоть в чулан бросай картину, прячь ее к чертовой матери куда подальше от глаз человеческих. Не объяснит ничего толком, хмыкнет и все, а вешаться или стреляться – это уже твое дело. Как будто он знает что-то такое, до чего тебе вовек мозолями не пробиться… Однажды мелом взял и начеркал по картине где попало. У меня даже сердце напряглось и рухнуло: стервец! пакостник! А вгляделся – это он поправить нацелился, подучить меня малость, и не как попало, а вполне разумно: срезал плечо, замазал тень. И что удивительно, подсказал вроде молчком, боясь вслух обидеть. Рисовать же красками, пряничком не заманишь. Рябит от них, видишь ли. Может, он дальтоник? Надо бы проверить. Эх, Никита, голова садовая! Неисповедимы твои пути и печали…»

Если Рустем Кутуй списал Никиту со своего сына, то автору пришлось пойти на некоторую трансформацию, чтобы перевести подробности писательского творчества на сходные понятия в изобразительном искусстве. Хотя в диалогах отца с сыном речь идет не о бытовых подробностях, не о школьных отметках, мужчины обсуждают более серьезные вопросы. Беседовал ли в реальной жизни Рустем Кутуй с сыном на вечные темы? Возможно, пытался говорить. Но как заставить сына слушать? Вот и вышло, что поговорить с сыном (напомним, после развода родителей Адель жил с матерью) отцу лучше удавалось через художественную прозу. В этом смысле характерна беседа Шамиля с Никитой возле деревенской церкви:

«– А тут молятся?

– Наверное, – сказал я осторожно.

– Зачем?

– Надо кому-то. Видно, богу доверяют.

– А он есть?

– Если молятся, хотят, чтоб был, – сказал я.

– Учительница говорит: бога нету и быть не может. А сама повторяет: «Господи, до чего же вы несносны!» Господи, значит, бог. Скрывает, что бог есть. Мешает он, что ли, кому?

– Ты еще не дорос, Ник. Я не смогу тебе объяснить, – сказал я серьезно.

Он стоял передо мной – вопрошающий отрок, чистый, тонкорукий, большеглазый. Светился розовым пушком. Вот таким бы его и нарисовать, а себя спрятать в тень, но так, чтобы чувствовалось присутствие. Вопрошающий взгляд, приподнятый от земли: «А бог есть?»

– Приготовься в жизни решать все сам. Есть бог или нет, пусть тебя это не заботит. Пока. Человек ищет не бога, а утешения. Подрастешь, разберешься.

– Разберусь, не волнуйся, – сказал Никита».

Добавим, на основное развитие сюжета эти диалоги никак не работают. Проза Кутуя вообще как бы бессобытийна, перед нами порой предстает галерея типов, сельских жителей, которые никак не участвуют в основном действии. Конструкция вроде распадается на отдельные случайные эпизоды, которые не вытекают один из другого. Сюжетные ходы часто оказываются тупиками, никак к финалу не проявившись. Например, знаменательная встреча со слепым стариком Антоном. Они встретились с ним на мосту, а после Шамиль пришел к нему за яйцами. Художник зачарованно глядел, как слепой лезет по лесенке на насест, и пытался представить, как тот поет в церкви… Антон слез, набрав целую кепку яиц (причем ни одного не разбил), и вдруг сказал: «Когда я пою, плачу». Внук тети Маши, который привел художника к слепому, не понял, о чем это старик, переспросил:

«– Кому ты, дед Антон?

– Знаю, – сказал слепой. И озноб проскользнул по моей спине. – На конце иглы всегда свет, – сказал, обернув лицо ко мне. – Где и встретишь…

– Да, да, – согласился я с непонятными словами.

О чем он? У него свое размышление.

Я положил в кепку деньги.

– Спокойной ночи вам.

– У меня вечная ночь, – сказал он. – А ты не забудь, что услышал.

Мне даже не по себе стало от приглушенного пророчества: «На конце иглы всегда свет…» Может, он любому произносит напутствие – оберегает или предостерегает. Однако с чего он вдруг рукой показал в сторону моста, на другой берег залива?»

И мы, читатели, конечно, не забудем пророчества, к тому же повторенного дважды. Однако до самого финала так и не найдем в повести ответа на загадку слепого старца. Что это за игла? И какой свет имел в виду слепой старец? Вопреки чеховской формуле, ружье не выстрелило. Зато «выстрелила» другая сюжетная заготовка из начала повести. Никите показалось, что Борис скоро умрет. И тот в конце повести действительно едва не утонул. Точнее, кто-то пытался его утопить, запутать в рыбацких сетях… А может, сам он пытался уйти, как ушел его отец?

Повести Рустема Кутуя по колориту и неторопливому ритму напоминают лучшие фильмы тех лет. Так, повесть «Свои люди» в некоторых эпизодах напомнила мне картину Анатолия Эфроса «В четверг и больше никогда», снятую по повести Андрея Битова «Заповедник». Композиция повести «Годовые кольца» перекликается с фильмом Андрея Тарковского «Зеркало» – первой попыткой в отечественном кинематографе снять лирическую исповедь о себе и своей семье. А в повести «Одна осень» проглядывают мотивы почти одноименной ленты Андрея Смирнова «Осень» (1974), которую тогда называли первым советским порнофильмом, хотя постельные сцены там показаны по-советски целомудренно. Цензура советских времен отличалась партийным пуританством, так что и Рустем Кутуя вынужден был эпизоды физической близости указывать робкими намеками. Вряд ли это след только издательских вымарок из текста, по-моему, здесь больше сработала самоцензура – писатель Кутуй был чист, как ребенок, которого не может коснуться грязь и пошлость взрослой жизни. Оставался ли он таким и в жизни? А это вовсе не обязательно – буквальное совпадение творца с личностью в обыденной жизни. Кстати, Андрея Смирнова за «порнуху» вскоре отлучили от кино, больше не дали снять ни одного фильма! Не помогла даже всенародная слава его «Белорусского вокзала». Он вернулся в кинематограф после гибели СССР, но прежде всего как актер – сыграл замечательно роль Ивана Алексеевича Бунина в фильме «Дневник его жены» по сценарию дочери Авдотьи Смирновой. И лишь в этом году уже как режиссер снял фильм по своему сценарию «Жила-была одна баба», действие которого охватывает десять лет (1909-1921) из страшной истории страны ХХ столетия.

 

 

Неотснятые истории

 

С Рустемом Кутуем нас сблизила еще одна история. Однажды ко мне домой пришел знакомиться режиссер и оператор Александр Долбин. Он носился с идеей снять сериал по «Неотосланным письмам» Аделя Кутуя, столетие со дня рождения которого должны были отмечать в 2003-м. Режиссер хотел познакомить меня с Рустемом Кутуем и очень обрадовался, когда узнал, что мы работаем в одной редакции. Тезка сказал, что ему понравились мои «Житейские истории» (отдельные их серии продолжали повторять в республиканском эфире), и предложил написать сценарий по «Неотосланным письмам». Я же для знакомства предложил другой сюжет. Мои черновые наброски будущей киноповести заинтриговали Долбина, он торопил с написанием сценария. А когда прочел первый вариант, сразу загорелся: «Будем снимать кино!» При этом совершенно ошарашил меня уверенностью, что мою «Нирвану» (про наркоманов) легко можно соединить с кутуевскими «Неотосланными письмами». Александр считал, что вовсе не обязательно дословно экранизировать классику, можно снять вольные вариации на тему, перенести действие фильма в наши дни и не особо придерживаться фабулы оригинала… Долбин с упоением рассказывал, как трансформирует в будущем фильме сюжет кутуевской повести. Местами его фантазии напоминали жуткий бред. Но чем дольше я общался с тезкой, тем больше убеждался, что за буйной внешностью и эпатажной бравадой таится какая-то правда, реальный фундамент. Да и первые пробы он снимал красиво. Разумеется, по ним нельзя судить, каким получился бы фильм, но ведь успех во многом определяется тем, как режиссер сумеет увлечь своим замыслом других. Долбин снимал целый подъезд в отселенном доме на улице Пушкина, напротив Госсовета. Продолбил кирпичную стену между кухней и комнатой, выкрасил павильон в черный цвет – получилась огромная студия с высоченными потолками. Там собиралась хорошая компания – художники, фотографы, киношники, артисты, студенты творческих и преподаватели технических вузов. Я познакомился со многими талантливыми людьми, за что уже должен быть благодарен тезке. Дар собирать такие компании – уже свидетельство таланта.

Бывал там и Рустем Кутуй. Однажды он пришел в редакцию, выманил меня в курилку и начал разговор про Долбина. Одобрил мое участие в проекте в качестве сценариста. И даже выступил в прессе с интервью, где поведал о своем отце, о приближающемся юбилее, о готовящемся фильме. Пиар-акция была, конечно, подготовлена, вряд ли у Долбина были деньги на ее проведение – так Кутуй помог нам бесплатной рекламой.

Позже появился второй вариант сценария, который еще дальше отошел от кутуевского оригинала. Но в этом я меньше всего повинен. Пытаясь выбить побольше денег из спонсоров и меценатов, режиссер не смог устоять перед заманчивым предложением. Напомним, в те годы торжествовал вездесущий бартер, когда вместо денег расплачивались сплошь товарами и услугами. Вот и Долбину кто-то из покровителей предложил горящие путевки в Сочи, обещал чартерный перелет съемочной группы, бесплатные номера в пустующем отеле – на дворе стоял октябрь. Разумеется, нужно вписать в сценарий некую скрытую рекламу некой турфирмы.

Главный редактор Юрий Балашов согласился отпустить нас с Кутуем на две недели к Черному морю. Сценарий я переделал так, что основные сцены фильма разворачивались на отдыхе, главные герои отправляются в свадебное путешествие к морю – вместе со своими родителями. Мы с режиссером придумали небольшие роли в фильме и для меня, и Кутуя. Надо же было как-то оправдать наше участие в «черноморской халяве»! Не знаю, согласился бы Рустем Адельшевич на эту авантюру. Впрочем, он о ней так и не узнал. В последний момент поездка к морю сорвалась. На Сочи обрушились ливни, образовались горные оползни, местный аэропорт закрыли, последний чартерный вылет из Казани отменили. А нам предложили отложить киноэкспедицию до весны.

Увы, из той затеи ничего не вышло. Но уже по другой, трагической причине. Зимой в Нижнем Тагиле убили народного артиста РТ Александра Калаганова, который у нас играл одну из главных ролей – художника Альберта Юсупова, отца невесты. На Урал Калаганов совершал регулярные наезды, играл по договору с местным театром несколько спектаклей – и возвращался домой. Увы, в то время казанские театры не спешили брать его в штат (из качаловского он ушел, в тюз приходил дважды… и уже договорился,  что придет в третий раз, тем более, там играли его жена и дочь). В тот вечер он возвращался с премьеры в гостиницу, остановился у ночного киоска – купить сигарет. Его забили на остановке ногами четверо подростков-отморозков. Говорят, убили актера лишь за то, что заступился за бездомного щенка… Долбин не смог найти на роль художника никого другого, вернее сказать, не мог даже думать о замене Калаганову. И я с ним согласился: лучше вообще оставить затею. Мой неснятый сценарий опубликовали в журнале «Казань», и Рустем Адельшевич весьма лестно о нем отзывался.

В дальнейшем Александр Долбин предпринял ряд попыток экранизировать «Неотосланные письма» по сценарию, написанному Рустемом Кутуем. На одном из местных телеканалов дали добро, но с условием, что режиссер найдет половину требуемой суммы, чтобы начать съемки. К тому времени студию на улице Пушкинской у Долбина отобрали, здание реконструировали под очередное госучреждение. Не без моего участия тезка устроился в редакцию «Казанских ведомостей» по административно-хозяйственной части и наладил в одной из подсобок себе монтажный закуток, где мог лепить рекламу и видеоклипы хорошего качества. Заодно и для газеты создал пару замечательных подписных роликов, которые потом крутили телеканалы. На рекламе он собрал необходимую сумму для начала съемок, ходил по телестудии с оттопыренными карманами, набитыми купюрами… В конце концов, телевизионщики отказались от проекта. Как вспоминает Маргарита Небольсина, которая писала диссертацию по творчеству писателя, Рустем Кутуй рассказал ей, что с ним подписала договор студия кинохроники (Долбин там тоже работал, наш пострел везде поспел), его сценарий приняли к производству. Но к экранизации «Неотосланных писем» так и не приступили. В результате столетний юбилей Аделя Кутуя в Казани прошел тихо и незаметно…

 

 

Трое в одном трамвае со всеми остановками

 

С Рустемом Кутуем нас связывал еще один «трамвайный маршрут». До нашего знакомства я почти двадцать лет общался с его двоюродным братом Диасом Валеевым, мать которого Зайнуль Нурмухамедовна Кутуева (заслуженный врач РСФСР, организатор системы диспансерного обслуживания туберкулёзных больных в Татарстане) доводилась Адельше Кутуеву родной сестрой, вместе с ним училась в самарской школе имени Льва Толстого, откуда вынесла классические познания русского языка и на всю жизнь сохранила любовь к русской литературе. Я посещал «Литературную мастерскую», которую Валеев создал при газете «Комсомолец Татарии», иногда бывал у него дома. И даже не по одному казанскому адресу. От Диаса Назиховича я много слышал о Рустеме Адельшевиче разного, в основном нелицеприятного. Последние лет двадцать кузены практически не общались. Тому причиной не столько родственные размолвки, сколько писательские амбиции. Скажем, Диас не раз вспоминал свой дебют сорокалетней давности назад – спектакль камаловцев по пьесе «Охота к умножению» в постановке Марселя Салимжанова назывался «Суд совести». На премьеру начинающий драматург пригласил всех друзей по литобъединению имени В. Луговского. Никто не пришел, кроме Николая Беляева и Рустема Кутуя. Да и то Беляев потом признался другу Диасу, что пошел в театр по заданию: в КГБ попросили написать «рецензию на спектакль». А кузен на «Суд совести» явился пьяным, через десять минут его со скандалом вывели из зала. Тем не менее, Кутуй наутро позвонил матери Диаса, своей родной тетушке Зайнуль, чтобы выразить свои впечатления о спектакле, которого не видел! Разумеется, его отзыв о премьере был не самый положительный. Наверное, Рустем поступил не очень красиво, прежде всего по отношению к тете. К Диасу Валееву он продолжал относиться как к неудачнику, который пишет тяжело и неуклюже конъюктурные агитки. И вдруг – прорыв. За камаловским последовала постановка в качаловском театре («Продолжение»). Как гром прозвучала премьера пьесы «Дарю тебе жизнь» на сцене Московского драматического театра имени М. Ермоловой в постановке главного режиссера Владимира Андреева. Эту пьесу о строителях автогиганта (хотя впрямую и не названного КАМАЗом), в семидесятых годах поставят десятки театров страны. О татарском драматурге Диасе Валееве заговорят с трибун всесоюзных съездов, совещаний, семинаров. А Рустем Кутуй останется в сторонке… Кто спорит, такой поворот вряд ли его обрадовал. К тому же Диас Валеев умело распорядился своей известностью: опубликовал подряд в московских издательствах несколько толстых сборников прозы. Помимо пьес и рассказов он выступал с острыми публицистическими статьями в столичном журнале «Смена», например, о казанском возщике Асгате Галимзянове, который в свободное от работы время выращивал свиней, а вырученные от продажи мяса деньги отсылал в детдом. И «казанскому Деточкину» шили дело, обвиняя в спекуляции и незаконном предпринимательстве! Надо сказать, Диас Валеев своего добился, пустил информационную волну, бедного благотворителя оставили в покое. А ныне кавалеру Международной золотой медали имени Льва Толстого и ордена Трудового Красного Знамени в центре Казани при жизни поставили памятник!

Активная позиция Валеева-писателя проявилась и в том, что он защищал невиновных, но обвиненных судом людей, со всех концов страны ему писали письма униженные и оскорбленные… Одним словом, Диас Назихович видел роль писателя в обществе более значимой, действенной, и эта общественная деятельность находила выражение в собственном творчестве, питала вдохновение прозаика и публициста. В годы перестройки инициативная группа демократов выдвинула Диаса Валеева кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР на первых (и последних) действительно свободных и альтернативных выборах 1989 года. Драматург проиграл ректору КГУ Александру Коновалову, но много уступил совсем немного. На Диасу Назиховичу этого хватило, от политики он перешел к проповедничеству.

Для Рустема Кутуя такая бурная деятельность была бы противоестественной. Он продолжал жить среди природы, погруженный в воспоминания и переживания. Однажды по поводу очередной вышедшей из печати кутуевской книжки, Диас Назихович заметил двоюродному брату: что, дескать, наваял опять про военное детство? Сколько можно! Не пора ли сменить пластинку? Понятно, Рустем Адельшевич обиделся. И больше они вообще не общались.

Уже в журнале «Казань» Рустем Кутуй примерно также высказался по поводу новых рассказов Диаса Валеева: редакцию, мол, такая проза не устраивает. Дескать, плохие, Диаска, рассказы! Помню, Диас Назихович позвонил мне, спросил, не могу ли я узнать, почему его рассказы не печатают. Когда я поговорил с главным редактором, Юрий Анатольевич забрал у Кутуя рассказы Валеева и вскоре их напечатал, несмотря на отрицательный отзыв Рустема Адельшевича. Одним словом, вечная история о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем…

И все же были два брата «скованы одной цепью» – оба дружили с Вилем Салаховичем Мустафиным до последних дней. В свою очередь, Мустафин выступал как бы мостиком между кузенами – Диасом Валеевым и Рустемом Кутуем. В семидесятые и восьмидесятые годы Виль добровольно выпал из литературного обихода Казани, профессиональные занятия музыкой оставил. Из консерватории ушел, чтобы зарабатывать на жизнь. Преподавал математику в Казанском авиационном институте. Потом его пригласили в ГНИПИ-ВТ – научно-исследовательский институт вычислительной техники, где создавались автоматизированные системы управления. Впрочем, Виль Салахович занимался больше теоретическими вопросами, чистой математикой, много лет руководил Научным советом института и на общественных началах устраивал поэтические вечера и художественные выставки.

Но в годы перестройки, в конце восьмидесятых появились первые поэтические публикации Виля Мустафина, которые показали – творчество никуда не ушло, оно продолжалось подспудно, с годами его поэзия приобретала большую высоту и глубину.

Кстати, благодаря публикациям в журнале «Панорама» Виль Салахович познакомился с Юрием Балашовым, который как раз задумал реформировать обкомовский бюллетень в парламентский «толстый» журнал. Как выяснилось, именно Мустафин сосватал туда Рустема Кутуя в качестве сотрудника по отделу литературы и поэзии. Виль Салахович вообще любил помогать друзьям, а тут речь шла о друге детства. Мустафин предложил свое посредничество, чтобы познакомить Балашова с Рустемом Кутуем, пригласил обоих к себе в гости. А когда Юрий Анатольевич появился на знаменитой мустафинской кухне, там уже сидел и Рустем Адельшевич. Заваривая по-особенному свой фирменный чай, Мустафин заговорил без обиняков, мол, чего долго тянуть – вот Кутуй, он согласен работать в журнале. Балашову ничего не оставалось, как согласиться с мустафинским предложением, тем более что главный редактор не имел ничего против. Но сразу все трое избавились от неловкости положения. И спокойно пили чай, обсуждая редакционные дела. Как вспоминал Юрий Анатольевич, на тот момент у нового журнала даже не было названия. Предлагались разные варианты. Но окончательное – короткое, емкое и звучное – название «Казань» предложил не кто-нибудь, а именно Рустем Кутуй! И с тех пор считал журнал своим детищем, часто созванивался с главным редактором, много предлагал тем для выступлений, бывало, и ругался… Тем не менее, последние пятнадцать лет жизни оставался самым преданным редактором отдела поэзии.

В 2002 году мы с прозаиком Леонидом Девятых решили вступить с Союз российских писателей. Рекомендации нам дали Диас Валеев и Рустем Кутуй. А возглавлял Казанскую писательскую организацию СРП как раз их друг Виль Салахович. Я знал его заочно – по роману Диаса Валеева «Я» (1997), где Мустафин фигурирует в числе персонажей под своим собственным именем и читает собственные стихи антисоветского содержания.

Диас Назихович дал нам телефон Мустафина, однако при первом же нашем разговоре случилось недоразумение: Виль Салахович заявил, что драматургов они в свой Союз не принимают, «у сценаристов, наверное, должен быть свой творческий союз»… Но вскоре он навел справки и признался, что был неправ. А при знакомстве ошарашил меня такой фразой:

– А это, как я понимаю, тот самый Саша Воронин, который отказал самому Рустему Кутую!

… Чем вогнал меня в краску. Я сразу закомплексовал, поскольку перед Рустемом Адельшевичем чувствовал вину… Когда я перешел в газету «Казанские ведомости», там уже давно печатался Кутуй. Я еще в журнале слышал от него: «Эх, мол, выпить бы да денег нет, пойти что ли в «Ведомости», кажется, там гонорарчик мне задолжали…» Он по всем редакциям разносил свои стихи обильно, а потом собирал мелкую дань, чтобы тут же пропить… Впрочем, гонорары были тогда грошовые, а сейчас вообще смешные. Я ничего не имел против таких «заначек» на черный день, если бы не одно но… Отдельные стихи Рустема Кутуя, казалось, повторяются не то чтобы в разных изданиях, но даже в одной газете. Однажды я увидел на полосе его стихи, и никак не мог избавиться от мысли, будто где-то это уже читал… То ли у нас, то ли в других изданиях. Позднее творчество поэта, на мой взгляд, грешило некоторыми самоповторами. Возможно, в том ничего нет плохого. Но когда в газете с интервалом в два-три месяца выходят похожие стихи, согласитесь, трудно объяснить читателям, что это не мы по ошибке повторили ту же публикацию, это автор возвращается памятью в свое военное детство… В общем, мне, как выпускающему номера, пришлось принимать решение. Наутро Рустем Адельшевич позвонил, высказался с нескрываемой обидой. Пришлось объяснить, почему я снял его стихи с номера («ничего личного»). Больше Кутуй стихов в «Казанские ведомости» не носил. Но рекомендацию в Союз писателей мне подписал («кто старое помянет…») и сохранил доброе ко мне отношение.

А Мустафин мне попомнил тот эпизод (в изложении, естественно, Кутуя), потому что считался единственным другом Рустема Адельшевича, который имел право откровенно высказываться по поводу его стихов. Кстати, Виль Салахович тоже указывал Кутую на самоповторы, находил и куда большие грешки. Будучи человеком деликатным и дружелюбным, тем не менее, когда касалось литературы – ни себе, ни другим поблажек не делал, рубил правду-матку. Поэтому многие, и я в том числе, несли ему свои рукописи, что называется, на «внутреннюю рецензию». А он не просто высказывал свое мнение, давал общую оценку, но подробно разбирал, редактировал, правил, оставлял на полях замечания. И к этой своей общественной обязанности Мустафин относился чрезвычайно серьезно. На его столе всегда лежала стопка папок со стихами и прозой казанских писателей.

Как выяснилось при первой же встрече, Виль Салахович оказался единственным на моей памяти человеком, с кем у меня полностью совпал взгляд на книгу Даниила Андреева «Роза Мира». Когда я заметил, что андреевское учение о метафилософии истории более других ответило мне на главные вопросы бытия, Виль Салахович радостно зарычал:

- У! Это такая глыба!

Тут же я узнал, что Михаил Белгородский, который привез в Казань первые десять экземпляров «Розы Мира» (один из них я до сих пор храню), был давним другом Виля Салаховича и коллегой по ГНИПИ-ВТ, страстным собирателем самиздата и поклонником поэтического творчества Мустафина.

Для Рустема Кутуя подобная литература оставалась всегда на обочине читательских и писательских пристрастий. Не знаю, читал ли Кутуй вообще Даниила Андреева. Что касается Диаса Валеева, то «Розу Мира» он прочел – по совету Мустафина – и даже с интересом, поскольку его собственные религиозно-философские построения находились примерно в той же плоскости. Но, насколько я помню, Диас Назихович не придавал наследию Даниила Андреева такого значения, как другим проповедникам новейшего времени. Среди новых пророков, кто призывал объединить существующие религии служением единому Создателю, Валеев называл имена Мирзы Али-Мухаммеда (1819 – 1850), принявшего имя Баб, объявившего себя Вратами Истины (бабизм), Мирзы Хусейн-Али (1817 – 1892), принявшего имя Баха-Уллы (Блеск Бога, от которого пошло движение Бахаи, бахаизм), Гададхара Чаттерджи (1836 – 1886), принявшего имя Шри Рамакришны (рамакришнаизм), Нарендранатха Датты (1863 – 1902), принявшего имя Свами Вивекананды (Радующегося различителя). Пятым вестником (диасизма) Валеев считал себя, рассказывал, что у него даже родинка под лопаткой появилась такая же, как у пророка Мухаммеда…

К пророчествам Диаса Валеева, насколько я знаю, Виль Салахович относился иронично. Всерьез обсуждать идеи друга не порывался. Тем более не спешил каждому раскрывать своих религиозно-философских убеждений. Лишь однажды в интервью Тагиру Аглиуллину Мустафин признался, что работает над книгой, где пытается дать свой новый взгляд на христианство:

«Я очень тщательно изучал Евангелие, чтобы понять и осознать учение Христа не по его толкованиям, а непосредственно по самому близкому (из доступных мне) «первоисточнику», то есть из изречений Самого Иисуса Христа. Я хотел понять цель Его прихода к нам на землю, задачи, которые поставил перед Ним Бог-Отец и которые ставил перед Собой Христос, беседуя и с народом, и со Своими учениками. Хотел найти для себя ответ на вопрос о «новизне» Нового Завета, учитывая, что Иисус Христос не опроверг ни одной из заповедей Моисея, в некоторые из них лишь внеся «незначительные»  для  поверхностного взгляда дополнения. Чтобы быть максимально лаконичным, изложу лишь основные выводы моих многолетних «прочтений»: учение Христа основано на уникальном мировоззрении (мировосприятии) его Основателя и первого Проповедника; уникальность этого мировосприятия заключена в том, что Христос видел и воспринимал реальный мир адекватно его реальности, т.е. видел мир истинный, в отличие от всего остального человечества, которое до сего времени видит, воспринимает мир искаженно, неадекватно существующей объективной реальности; по этой причине человечество, покуда не готово ни психически, ни физиологически, ни духовно к правильному пониманию самого учения Христа в его сути, воспринимает и реализует в действительности лишь его ритуальную,  обрядовую составляющую. Это мировосприятие я привожу в книге, над которой работаю в настоящее время и объем которой с каждым днем разрастается, несмотря на мои усиленные стремления к компактности. Задача очень трудная, учитывая, что даже сам Христос не сумел донести до понимания суть отличия Его мировосприятия до своих ближайших учеников – будущих Апостолов, а готовность человечества к восприятию Христовых истин за две тысячи лет не продвинулась ни на йоту. (Именно в этом и состоит, по моему глубокому убеждению, величайшая трагедия человечества.) Приведу лишь один пример Христова миро-воззрения (дефис ставлю нарочито). Если воспринимать Христово высказывание, обращенное к ученикам, «вы во Мне, и Я в вас» в буквальном смысле, а не в качестве метафоры, как пытаются представить многие его толкователи, то сразу открывается разительнейшее отличие обычного людского восприятия от Христова – ведь для нас другой человек всегда «вне нас», а не «в нас»… В это трудно поверить, но в течение двух тысяч лет существования христианства как мировой религии комментаторы Евангелия словно робеют при толковании подобного рода высказываний Христа – они либо, как сговорившись, толкуют их в виде метафор, либо и вовсе их обходят. Например, Иоанн Златоуст, посвятивший тысячу страниц толкованию сорокастраничного Евангелия от Иоанна, просто пропускает те стихи, где приводятся, на мой взгляд, наиболее существенные высказывания Христа… Представьте, если «Вы во мне, а я в Вас», то нам вообще противопоказано не только уничтожать, но даже бороться друг с другом – ведь мы с Вами ЕДИНЫ. А если рассуждать чуть шире, то одновременно мы с  Вами сразу «оказываемся» в Боге, а Бог – в нас».

Я не знаю, написал ли Виль Мустафин книгу, о которой говорил моему другу Тагиру Аглиуллину десять лет назад (2001). Не помню, чтобы о ней упоминал и Диас Валеев, с которым Виль Салахович часто дискутировал на религиозно-философские темы. Но мне кажется, что Мустафин всю свою жизнь пытался не просто понять это миро-восприятие Христа, но и пытался применять его на практике. Только этим я могу объяснить, например, сверхъестественную потребность Мустафина отдавать. Он всю жизнь собирал книги и библиотека у него была прекрасная, тем не менее, любую редкую книгу он дарил не задумываясь даже случайному гостю, если тот выкажет ей малейшее восхищение. И кстати, этим даром Виля пользовались. Известен случай, когда из Ленинграда к нему специально приезжали два библиофила, прознавшие про эту редкую особенность казанского чудака. Уж поживились они тогда в гостях у Мустафина на славу!.. Зная это, я никогда не подходил близко к книжным полкам в кабинете Виля Салаховича – и все равно у меня оказалось немало книг, которые он мне дарил. Правда, среди них нет раритетов и библиографических редкостей, так что мне не стыдно об этом говорить.

Все, кому довелось общаться с Мустафиным, чуть ли не в один голос уверяют, что лучшего собеседника они не встречали. Насколько я заметил, Виль Салахович сразу находил общие темы с любым человеком, к каждому находил нужный ключик – и человек раскрывался, как замок, дескать, заходи… Не раз наблюдал его феноменальную способность настроиться на собеседника. И могу подтвердить: было в этом что-то сверхъестественное. Непостижимым образом он буквально за пару минут проникал в тебя – и начинал говорить именно о том, что тебя волнует, словно отвечая на вопросы, которые ты еще даже не успел задать самому себе! При этом Мустафину не надо было изображать, будто ему твои проблемы интересны, ведь он говорил о них, как о своих проблемах. Чуть ли не исповедуясь перед тобой в том, о чем ты сам хотел бы с ним заговорить… Как именно Виль «входил» в собеседника, что при это ощущал – одному ему известно. Но при этом собеседник (свидетельствую как очевидец) чувствовал удивительное к нему расположение. Испытав это чувство однажды, в дальнейшем он уже считал Мустафина своим духовным поверенным, близким человеком, учителем.

Как сказал один хороший человек, наш общий знакомый, Виля Салаховича даже нельзя назвать родным – в наше время родственники (по крови) бывают так далеки друг другу, годами не общаются и не испытывают в этом потребности. И наоборот, многие и теперь продолжают мысленно разговор с невидимкой Вилем. Сегодня многие с готовностью называют его своим другом. Хотя, на мой взгляд, больше всех на то имел право именно Кутуй.

Но если вернуться к учению Диаса Валеева о трех ипостасях человека, то именно Виля Мустафина, по моему убеждению, следовало бы признать человеком, наиболее близко подошедшим к идеалу мега-сознания, бого-человека! «Основная задача всей человеческой расы, выйдя из состояния микро-я и пройдя через промежуточную форму макро-я, прийти к состоянию мега-я, или богочеловечества, – писал Валеев в своей последней кние «Сокровенное от Диаса». – И задача человека – индивидуально совершить этот хадж: от микроипостаси своего «я» – к богоипостаси. И повторяю: лишь в богосостоянии человек богоподобен и находится «на связи» со Сверхбогом. Мегачеловек принадлежит не только одному частному миру, какой-то одной особенности этого мира, а является одновременно и гражданином всего мира».

По Валееву, в каждом человеке одновременно уживаются и постоянно противоборствуют все три «я», каждый из нас в разных обстоятельствах выступает в той или иной ипостаси, однако верно и то, что каждый человек олицетворяет какой-то один из этих уровней. В этом смысле Рустему Кутую присуще «микро-я», если судить по его творчеству в целом, его больше интересуют личные переживания жизни отдельного человека. Это не означает, что сквозь призму личного мировосприятия в своих произведениях писатель не отражал общественных и общечеловеческих проблем. В том и заключается сила лирического миро-восприятия: через отдельное «я» выступает конкретное время и социальная среда. Да и по характеру Рустем Адельшевич до старости оставался, словно ребенок, чистым, наивным, непосредственным человеком. Именно в этой его черте следует искать объяснения его капризам, обидам, частым сменам настроения и темы разговора. Да он и сам признавался, что по миро-ощущению часто представляет себя мошкой, клопиком, невидимкой, что порой глядит на окружающий мир оттуда – из военного прошлого. И поэтому плохо понимает происходящее, многого не принимает в настоящей действительности.

А Диас Валеев, несмотря на то, что всем своим творчеством, всей своей жизнью призывал читателей и зрителей стать мегачеловеком, на мой взгляд, в большей степени олицетворял вторую ипостась – «макро-уровень». Слишком много сил писатель вынужден был затрачивать на общественную борьбу, на социальное обустройство мира, поэтому сам невольно оставался больше в сфере корпоративных, общественных, национальных интересов. И только в отдельных своих персонажах ему удалось убедительно показать мега-человека, без идеологизации, ходульности и схематичности. Так, к безусловным его удачам я бы отнес Булата Бахметьева, главного героя романа «Я», своего рода alter ego автора. Интересно, что Диас Валеев вывел в том романе и себя, причем под собственным именем – этот «персонаж» предстает перед читателями, в общем-то, думающим и честным малым, вполне типичным «макро-человеком». Кстати, в том же романе под собственным именем фигурирует Виль Мустафин, на вечеринке у Бахметьева он читает свои антисоветские стихи шестидесятых годов. В целом положительный персонаж, симпатичный. Встречаются на его страницах и другие их общие знакомые, скажем, поэт Юрий Макаров или художник Алексей Аникеенок. А вот Рустема Кутуя среди них не оказалось…

Чтобы заглянуть в гости к Юрию Макарову в Профессорский переулок, надо было выходить на трамвайной остановке «Ленинский сад», где садовники Горзеленхоза разбили знаменитые часы-клумбу (в 90-е годы часы остановились и пропали). Самобытный казанский поэт, впрочем, жил отнюдь не по-профессорски. В его лачуге, вспоминал Валеев, вместо стекол в окнах можно было видеть куски фанеры. Макаров пил, с властями не дружил, участковый сдавал его в ЛТП… Эту аббревиатуру многие уже забыли, напомним, в лечебно-трудовой профилакторий не имел ничего общего с санаториями и лечебницами, в советские времена в ЛТП перевоспитывали алкоголиков. Это был типичный лагерь, возможно, даже хуже зоны. Что-то среднее между лишением свободы и «принудительным лечением» в психушке, а может даже не среднее, а производное в квадрате. Сегодня у нас ликвидировали вытрезвители, однако собираются вводить что-то вроде ЛТП, чтобы изолировать алкашей от общества – бессмысленная и жестокая затея…  Юрий Макаров выходил из ЛТП и снова пил, даже не пытаясь приспособиться к обычной жизни. Под кроватью у него был старый чемодан, доверху набитый стихами, написанными на разных обрывках, клочках бумаги, бланках. Разобрать эту груду поэт и не пытался. Диас Валеев забрал весь ворох черновиков, привлек к их редактированию Гортензию Никитину. Их давняя подругу по литобъединению имени В. Луговского после студии телевидения много лет работала заведующей литературной частью Качаловского театра и к Юрию Макарову на всю жизнь сохранила самое теплое и нежное отношение. С необыкновенной бережностью перебирала она макаровские почеркушки, чтобы выбрать из неоконченных, неоформленных набросков подлинные поэтические жемчужины. О той странице их общей судьбы сохранились дневниковые записи, восьмидесятилетняя Гортензия Евгеньевна недавно передала их мне для сборника воспоминаний о Диасе.

А Валеев еще в конце восьмидесятых выпустил тоненький сборник лирики Юрия Макарова, тем самым пробил железобетонную круговую поруку Татарского книжного издательства. И потом долго смеялся, когда узнал, что Макаров, получив гонорар, до дому его не донес. Сразу все пропил! Пришлось Валееву на свои деньги выкупать его книги из магазина, который дал ему гарантийку для издательства… Когда из трущоб Профессорского переулка Юрия Макарова переселили по программе ликвидации ветхого жилья в Азино (такие казанские выселки), то и там он сумел вляпаться в историю с «черными риэлторами» – старика напоили, забрали паспорт и документы на квартиру… И снова друзья помогли Макарову восстановить документы и справедливость.

На его семидесятилетие Виль Салахович устроил в музее Горького литературный вечер, Юрий Макаров был практически трезв, пытался читать свои стихи. Его приняли в Союз российских писателей. Кажется, поэт поверил, что это все не сон, его стихи слушают, ему искренне аплодируют…

В последние годы Диас Назихович много болел, с Гортензией Никитиной и Вилем Мустафиным общался больше по телефону. Однажды с горькой усмешкой признался, мол, давно ничего не пишет. От прежнего писателя осталось лишь «микро-я», этакий литературный секретарь, душеприказчик, перебирающий старые рукописи и собирающий Свод сочинений в семи томах… Увы, «мега-я» и «макро-я» давно его покинули. Вестник Диас ушел в заоблачные выси, стал невидимкой, если и найдется сегодня на земле десяток чудаков, кто прочел его трехкнижие «Уверенность в Невидимом» до конца, то это еще не значит, что они приняли диасизм как новую религию. Но время покажет, что его учение истинно. Драматург Валеев, столь известный тридцать лет назад, всеми позабыт. Однако придет черед – и его пьесы обязательно вернутся на казанские подмостки.

Что же касается Виля Мустафина, наоборот, год от года его поэтическое творчество развивалось, совершенствовалось, становились объемнее. Поэта все меньше волновали вопросы личного «я», сиюминутного и своекорыстного. Как радовался он, помнится, когда удалось отдать соседу сарай во дворе, избавиться от недвижимости – пусть не такой большой, но все же заботы! Зато, не задумываясь, бросал все личные дела и мчался помогать другу, особенно если помочь больше некому. Случись у Рустема Кутуя забота посетить районное отделение пенсионного фонда, чтобы заполнить какие-то бумаги – и Виль Мустафин заказывал такси, усаживал туда старого друга с супругой, вез их в присутственное место. Оставив их в машине, сам бежал по кабинетам. Если нужна была личная подпись Кутуева Р.А., то выбегал на улицу, показывал, где нужно поставить против галочки закорючку… И уладив все формальности, Виль Салахович вез домой Рустема Адельшевича, совершенно измученного хлопотами… Признаться, Кутуй любил, когда ему оказывали мелкие услуги и существенную помощь в житейских вопросах. Он с удовольствием сказывался больным, беспомощным, плохо понимающим, что от него требуется. И в этом, на мой взгляд, по-прежнему сквозила какая-то детская непосредственность, ведь дети очень любят хитрить и притворяться. А став взрослыми, они продолжают все те же детские игры, только игрушки становятся более дорогими – автомобили, яхты, футбольные клубы…

Когда Рустем Кутуй уже не выходил практически из дома, он продолжал принимать у себя в маленьком рабочем кабинете в квартире на улице Искра молодых литераторов – большей частью, конечно, поэтов. Некоторые из них продолжали ходить к нему в гости десятилетиями, сохраняя с ним отношения «ученик – учитель». Такая дружба прошла, например, через всю жизнь Ольги Левадной, которая сегодня является одной из лучших в Казани поэтесс. Она навсегда сохранила к Рустему Адельшевичу трепетное и настоящее чувство Любови (безо всякой моркови), Уважения, Признательности. Но даже Оле, насколько я подозреваю, Кутуй не позволял приходить к нему в гости с пустыми руками – без поллитровочки или хотя бы чекушечки. И нужно было водку пронести тайком от жены Светланы Григорьевны, хотя та, конечно, все видела, знала, понимала…

Кажется, одному Мустафину делалось исключение, поскольку тот не пил принципиально – более двадцати лет держался в «завязке». Виль Салахович как-то признался, что начал спиваться еще в молодости, и связывал это с поездкой на целину. Дело в том, что ему довелось увидеть испытание атомной бомбы… Ничего красивее и грандиознее, чем тот ядерный гриб, он в жизни не видал! Правда, после начались проблемы – со щитовидкой и водкой, хотя в роду до этого никто вообще не пил. Навсегда покончить с алкоголем Мустафин решил, приняв православие. И двадцать лет соблюдал обет. Лишь года за два до смерти «сорвался»… И тому виной оказалась все та же беспредельная готовность к любому прийти на помощь. Кто-то из старых друзей попросил помочь разобрать домашнюю библиотеку (после ремонта). Процесс занял несколько дней, каждый раз, по извечной российской традиции, дело заканчивали рюмочкой – и, как все хронические алкоголики, Мустафин запил крепко, будто и не было долгого воздержания. Помню, месяца через два он позвонил и рассказал, как тяжело было выбираться. Полтора часа он стоял перед иконой на коленях, вымаливая помощь и прощение… Пока не услышал явственно голос: «Больше не будешь пить!»

Рустем Кутуй был алкоголиком совсем иного типа, он никогда не переставал усугублять понемногу – в компании и в одиночку, в забегаловке и в приличных заведениях – и в то же время не добираясь до самого дна запоя… Про таких Мустафин отзывался с некоторой нарочитой серьезностью, дескать, «не умеют пить», неизменно при этом повторяя: «То ли дело мы, профессионалы!»

Впрочем, извечная тема – кто, с кем и сколько вчера выпил, неисчерпаема. Закончим ее на более трезвой ноте: Виль видел в питии некую метафизическую бездну, без которой поэт (ни разу в нее не заглянув) никогда не сможет стать настоящим, большим поэтом. Лишь тот изведает высоты иных миров, других небес, кто не боялся окунуться в пучину ужаса и тьмы… Интересно, что из трех друзей Диас Валеев был принципиально непьющим – и здесь все трое оказались совершенно друг на друга не похожи!

Виль Мустафин и Диас Валеев обычно созванивались и договаривались встретиться на «нейтральной полосе», в сквере у проходной казанского завода «Электроприбор», напротив Арского кладбища – как раз на полпути от Искры до улицы Вишневского, где жил в 80-е Диас Назихович. Позже Валеев разменял большую четырехкомнатную квартиру для дочерей и переехал в старый дом на улице Шарифа Камала, где родилась его жена Дина Каримовна. Однако вскоре тот дом снесли – к 1000-летию Казани, по программе ликвидации ветхого жилья, – а Валеевым дали двухкомнатную квартиру на улице Груздева. Так Диас снова оказался у Чеховского рынка, только с другой его стороны. Встречи старых друзей возобновились. Но Валеев все реже выходил из дома, чаще Мустафин его навещал.

С Рустемом Кутуем Виль виделся чаще. После ряда географических перемещений по Казани в результате и Кутуй, и Мустафин снова оказались соседями – и до конца жизни жили на одной улице с красивым именем Искра. В своей последней повести «Яблоко пополам» Рустем Кутуй вывел друга под странным именем Мурафа. Тот приходит к главному герою Чингу в день, когда тот идет разводиться, и просит прочитать – уже в который раз – последнее письмо отца с фронта… Мурафа-Мустафин таким способом пытается поддержать друга в сложный момент его жизни. А заодно просит пойти вместе с ним вступиться за хорошего парня, на которого в институте завистник пишет доносы… Привычка ходить и просить за других, поддерживать друзей в трудную минуту – об этой особенности характера Виля автор подметил точно. Мустафин в самом деле, особенно в советские времена, не боялся захаживать в высокие кабинеты к начальству, когда надо было попросить за друга, приятеля, а порой и малознакомого человека.

Многое связывало двух друзей – Рустема и Виля. Оба женились рано, к тому же, на русских девушках, как было принято тогда в их университетско-поэтической среде (а русские ребята, наоборот, женились на татарках). И вторые браки у Кутуя и Мустафина также были смешанными. Рустем Адельшевич любил по этому поводу шутить, что семейная жизнь для него – сплошное светопредставление. Ведь обе его супруги оказались Светланами!

По какой причине Рустем Кутуй развелся с матерью Аделя и Юли? Честно говоря, не знаю, не спрашивал, неудобно было. В этом случае найти ответ можно было бы в прозе поэта. Но она дает нам два варианта распада семьи. В повести «Свои люди» Шамиль влюбился в рыжеволосую Анну, а Марина ревнует. В повести «Яблоко пополам», наоборот, жена Миляуша завела роман на стороне. Чинг случайно узнает об измене и уходит из дома… Думаю, в этом есть определенный смысл: в самом деле, не важно, по какой причине любившие когда-то друг друга люди решили развестись. Главная беда – сделать это стало настолько просто, что к 90-м годам уже каждый второй брак в России распадался. Раньше мать-одиночка была в обществе почти изгоем, сейчас многие молодые мамы гордятся своим независимым положением, даже находят в нем множество плюсов.

Повесть «Яблоко пополам» стала самым крупным кутуевским произведением, своего рода итогом, если говорить о прозе поэта. Да и объемом повесть в сборниках занимает более 150 страниц, тогда как все остальные прозаические сочинения не превышали ста. Композицию ее усложняют вставные главы из дневника Чинга, в тексте выделенные (в разных изданиях) либо курсивом, либо отбивкой. В них повествование идет от первого лица. Таким образом, главный герой Кутуя, как Печорин у Лермонтова в «Герое нашего времени», открывается читателю с разных сторон, под различными углами зрения. Так автор задает своему персонажу многомерность. Да и по характеру Чинг «многостаночник»: он и художник, и переводчик, и поэт, и прозаик. Его даже в министерство культуры вызывают на проработку, мол, определись наконец с направлением, займись чем-то одним, определенным… В самом начале Чинг показывает утро своего героя, который с утра выпивает портвейну с дворником. Далее подробно описаны его взаимоотношения с пьющей дворовой братией, которая тусуется возле магазина. А один из них, Валера по кличке Вини-Пух, даже набивается Чингу в кореша. У некоторых читателей могло бы создаться впечатление, что перед нами портрет вполне законченного алкоголика. Но вдруг автор сообщает, что Чинг больше всего любит чаевничать, к вину относился равнодушно, если и выпивает, то больше по инерции, за компанию.

Чинг уходит из дома, взяв с собой из прошлого лишь собаку по кличке Джерри. Поселяется у друга. Постепенно привыкает к новой жизни. И тогда в его жизни появляется женщина. Они и прежде были знакомы, но раньше Чинг был женат. Целое лето влюбленные провели в деревне за Волгой. Джерри тоже полюбила Полину. Но потом наступила осень, Чинг зашел в издательство за гонораром, там его выследила бывшая жена Миляуша… В общем, Чинг запил. Проснулся наутро… Полина ушла. Он поменял квартиру, не сообщив ей адреса. Переживал. А она все равно его нашла. Казалось бы, хэппи-энд… Но у Рустема Кутуя так хорошо не бывает. В финале повести собака Джерри умирает, как только Чинг женится на Полине. И в заключение – длинное стихотворение, посвященное собаке.

У Рустема Кутуя, когда он разводился, тоже была собака Джуля – ирландский сеттер. Он тоже жил в однокомнатной запущенной квартире на улице Производственной. А позже появилась другая Светлана, озарившая его жизнь новым светом. Когда-то они вместе работали на телевидении.

Казалось бы, на фоне строительства КАМАЗа – писать о разводе мелко… Так считали в то время литературоведы и литературные чиновники. Тем не менее, на семье держится государство, нация. С ее распада начинается упадок в обществе, в культуре. И Рустем Кутуй это понимал, во всяком случае, высказывался об этом. Пусть не сам, но устами своих персонажей. «Женщина стала разрушительницей», – такую причину разводов видит один из героев повести «Яблоко пополам». С таким коротким приговором можно спорить, возможно, автор именно на полемику и рассчитывает. Однако не будем забывать, что на памяти Рустема Кутуя отношения в традиционной татарской семье складывались по иерархическому принципу, на основе уважения к старшим, на осознанном подчинении главе семьи. Отец о каждом позаботится, никого не оставит голодным. При советской власти много говорилось о бесправии восточной женщины, однако на деле это оказалось всего лишь пропагандистским штампом. Побывав в Иране, я убедился, как защищены в исламской республике права женщин. А наше равноправие обернулось новым бесправием, беспределом. И страдали от него прежде всего дети.

У Виля Мустафина, как и у его друга, второй брак также сложился благополучно. И сына от первого брака он тоже не выпускал из поля зрения, из круга своего внимания, даже если общаться удавалось все реже… В чем-то Адель Кутуев и Эрик Мустафин показались мне неуловимо похожими. Да и не могло не быть совпадений, ведь они росли в одном городе, на одной «литературной грядке», на одной рок-музыке, на одной университетской «сковородке». И с одной далеко запрятанной болью – об отцах-поэтах. Кстати, оба не доучились в Казанском университете и загремели в армию. Но если Адель в КГУ потом так и не восстановился, развелся, женился и снова развелся… то Эрик , отслужив три года на флоте (Севастополь, Феодосия), вернулся домой, восстановился в университете, по окончании работал по распределению на КОМЗе, вырастил с женой трех дочерей. Литератором, как и Адель Кутуев, он не стал, но как и отец, всегда дружил с компьютерами – и сегодня работает в крупной фирме системным администратором.

Если говорить о продолжении себя в детях, пожалуй, в этом смысле Диас Валеев мог гордиться своей «наследницей по прямой»: Майя Валеева, как и ее троюродный брат Адель Кутуев, поступила на биологический факультет Казанского университета, однако в результате стала известным прозаиком, автором десяти книг, членом Союза писателей РТ. Правда, уже одиннадцать лет она живет с мужем и сыном в США.

Вот и дочь Рустема Кутуя от второго брака живет за границей, которую ныне зовут ближним зарубежьем. Ее муж работает в МИДе, служит в Литве. Дедушка Рустем успел застать внучку Сонечку. А в прошлом году Рената родила вторую дочь, Вареньку, и Светлана Григорьевна (схоронив Рустема Адельшевича) уехала к ней в Ригу – помогать с внучкой.

Сын Виля Мустафина от второго брака тоже покинул родной город. Окончив медицинский институт, он пошел работать врачом «скорой помощи». Но сегодня Артур Мустафин больше известен как создатель рок-группы «Крокодилли», так ярко блеснувшей в Казани, а ныне успешно работающей в Санкт-Петербурге – столице отечественного рока. Как и отец, он хорошо поет, пишет к своим песням тексты, которые ценители классической литературы вряд ли будут готовы назвать поэзией. Но я считаю, песни Артура Мустафина отмечены «папиной» печатью природного таланта.

 

 

Старик и горе

 

До конца жизни сын оставался для Рустема Кутуя тайною неутихавшею болью. Был ли он плохим отцом? Адель так не считал, а значит, и нам не следует так думать. Да, жизнь не сложилась, родители развелись, у отца появилась другая семья. Но с Аделем отец продолжал общение, не прерывал нити, протянутой лишь между ними двоими. И эта нить оставалась натянутой, звенящей. Хотя, возможно, это я так задним числом это воспринимаю и хочу, чтобы так и было. Но мне кажется, ту натянутую нить я ощущал и тогда, когда мы работали в журнале «Казань».

Надо ли говорить, что драмы в семье Кутуевых отражали общую тенденцию того времени. Как писатель талантливый и честный, Рустем Кутуй оставил нам литературное свидетельство о тех тектонических процессах распада семьи в современном обществе. В его повестях показывается, что происходит с человеком, который все потерял. Автор не вскрывает социальных причин явления, но не скрывает глубины душевного надлома в душе героев, которые столкнулись с предательством или сами совершили предательство. Его самого и многих его сверстников война сделала безотцовщиной. Они выросли с матерями и сестрами – и оказались неготовы к роли мужа, главы семьи.

До войны общество жило патриархальными традициями, разводы случались лишь в интеллигентской прослойке и были исключительными явлениями. Годы войны сделали женщин экономически самостоятельными, теперь они работали наравне с мужчинами. И старая роль бесправной домохозяйки, целиком зависящей от супруга-кормильца, жен теперь не устраивала.

Мне помнится, еще в шестидесятых годах разводы были случаями единичными. Так, в нашем роду лишь тетя Тамара решилась уйти от пьяницы мужа (певца Самарской филармонии). Все остальные многочисленные дяди-тети ее жалели, но за глаза все равно осуждали. К восьмидесятым годам разводы в Советском Союзе уже становятся делом обычным и распространенным. А судебная практика была такова, что при юридическом (теоретическом) равенстве родителей, детей при разводах судьи всегда оставляли с матерью – и женщины в этом почувствовали свое преимущество. Не случайно именно они чаще становились инициаторами разводов. Ведь им оставались дети, как правило, им доставалась квартира. Если ее можно было разменять, то мужу в любом случае (как в случае с Рустемом Кутуем) доставалась лишь комнатенка в коммуналке. Женки-разведенки переезжали в изолированную квартиру. К тому же суд обязывал бывшего мужа платить алименты – и в этом случае бывшая жена оказывалась в выигрыше. Да и дети были при ней. Наконец в глазах общественного мнения в любом случае казались жертвами обстоятельств, а все стрелы обывательских обвинений летели в незадачливого мужа…

Вот такое получилось у нас равенство перед законом. Мужчины при разводе лишались всего сразу и на работе начинали получать меньше на четверть (за одного ребенка) или даже на треть (за двоих). Женщины же при разводе избавлялись от нелюбимого мужа – и за это получали часть его зарплаты. Алименты тогда взыскивали строго, уклоняющихся от них (до 18 лет ребенка) практически не наблюдалось. В общем, при разводе мужчина терял куда больше.

Но главное – отца разлучали с сыном. И еще неизвестно, какая безотцовщина горше! Мальчик, став сиротой при живом отце, в отличие от военного поколения, уже не мог считать папу героем, погибшим за Родину. Эту драму Рустем Кутуй переживал тяжело. И его размышления нашли отражение в повестях «Свои люди» и «Яблоко пополам». Как всегда, реальных автобиографических подробностей он внес не так много, и отождествлять автора с главным героем вряд ли будет справедливо. Но назвать Шамиля и Чинга лирическими героями можно без всякой натяжки.

Как мы уже упоминали на одной из остановок нашего трамвая, для самого Рустема Кутуя в детстве стало потрясением известие, что у отца раньше была другая семья. Ближе к старости, когда уже и сам он завел другую семью, Рустема Адельшевича ожидало еще одно потрясение, когда он узнал подробности семейных отношений своего деда Нурмухамеда: «Дед был послушным сыном и, поразмыслив над словами родителя, исполнил его волю. А слова были та­кими: «Женись на родственной душе, не праздной. В нашем роду есть такая, пусть и засидевшаяся в девках. А придёт другая, помоложе да попригожее, к которой сердце потянется, и её приведёшь в дом. Время укажет, не сомневай­ся». Так и вышло. Дед женился на стойкой девушке Саяр из рода Кутуевых, что само по себе для нынешних времён нонсенс. Однако для семейного уклада прошлого дело обычное. Родственница родила деду двух сыновей. Обстоя­тельно вела хозяйство. А когда уже подтянулись сыновья и приготовились к прыжку в самостоятельную жизнь, тут и исполнилась вторая часть предска­зания родителя: дед привёл в дом совсем юную девушку Дину и просто сказал:

– Вот вам молодая мать, любите её и не обижайте.

В доме пахло блинами. Первая жена выронила сковороду с кипящим маслом.

Зардевшуюся, точно схватившуюся пожаром, жену – по тем правилам – дед выкрал. И девчушка Дина, ясное дело, заголосила, потихоньку запертая свекровью в чулане. Где ей было знать, в доме‑то без неё тесно, вон они, взрослые дети, на лавке сидят! Но умиротворяются и не такие страсти. Жизнь властно берёт своё: уселись две жены рядышком, перекрестили руки в за­боте. Первая стала – карт-эни (старой мамой), вторая – вечной невесткой. Я вникал в этот странный союз, в буквальном смысле очарованный умопомрачительной си­туацией. Старшая, по свидетельству окружающих, почиталась святой женщи­ной: она уступила своё место формально, оставшись именно «старой мамой» по сути, главенствующей, держащей столбы кровли. Уступив как женщина, она не лишила себя поста охранительницы очага. Учила молодую жену все­му – «не бросать с ходу дрова у печки, разжигать самовар пучком лучины, делать каймак», учила деликатности и предусмотрительности. Мало того, она перестала ходить с мужем в баню, оставив дорогу туда незаслонённой для молодой. И, наконец, зорко, как обеспокоенная птица, прикрывала крылья­ми нарождающихся детей. «Не заснула бы при кормлении, не выронила бы дитя» – вот камертон её священнодейства. А дети шли непрерывной цепоч­кой – пять мальчиков, пять девочек. Отец был пятым. Карт-эни выполнила свою миссию и через семь лет умерла… Разве не поразительна вся эта исто­рия?! Вот они – кладезь глубинной чистоты, религиозность нравственности, непререкаемость жертвенности. И отсюда, я убеждён, прочувствованность отца, как человека и писателя, – он воспринял этот оберегающий ветерок дыхания женского благородства, несуетливости и обязательности…»

С годами Рустем Кутуй все чаще возвращался в свое далекое детство. «И снова, и снова, углубляясь в раздумье, я невольно переносил былое действие в настоящее – в деревеньку Кызыл Байрак. Потому что там был дом, где мне безусловно были рады, где помнили меня с первых шагов. Из пионерского лагеря я бегал к его порогу каждый день – пить молоко, гладить собаку-волка, уплетать вишню и незаметно впитывать течение жизни татарской семьи. Мне было интересно, я был здесь своим челове­ком – «Улым килде!» (сынок пришел). Да и у матери в городе не болела голова от лишних страхов: за мной приглядывали, у меня за пазухой гостинец, я обласкан. А главное, здесь не исчезало присутствие отца – хоть словечко, но непре­менно о нём. Спустя годы я снимал домик на лето в Кызыл Байраке и дет­скую кроватку вёз туда. И дале, и дале… Когда образовалась новая семья, я опять объявился здесь с сомневающейся женой для начала замысленной жизни, несколько подуставший от перевоплощений. То лето ох, как памят­но мне – светоносное под золотистой пыльцой, с крупной до черноты спе­лой вишней, яблоками на рассвете из заброшенного сада, и полем, полем, по которому неслась со счастливым лаем моя собака Джуля – ирландский сеттер. Я точно только‑только вышел из баньки на краю оврага – вышел подростком в белой рубашке, и меня подхватил взволнованный воздух с реки, и я стал лёгким, как луковичная кожурка, промытым, ясноглазым. Перешёл овраг и оказался на высоком берегу в соседстве с кривой сосен­кой, потрогал её ствол, будто совершил причастье. Внизу стелилась Волга. Я пришёл на своё потаённое место. Возвратился к себе, под «розу ветров». (Аргамак №2, 2009).

Сын всегда повторяет судьбу отца. В чем-то, конечно, ему удается избежать ошибок. Но модель поведения, а значит, и следствия ведут его проторенной тропой. И Адель во многом повторил извивы судьбы своего отца. Он также рано женился. И тоже на своей сокурснице по университету. Была большая любовь. Красавица Ася Журавлева, дочь известного писателя, родила ему чудную дочь Яну. Но, как и у отца с матерью, у сына в семье не срослось. Адель и Ася расстались. Она вышла замуж за другого сокурсника. И он женился на другой… Галина работала на телестудии, родила сына Тимура. Только скоро они развелись.

Ту свою прежнюю жизнь Адель вспоминал не часто. Когда в редакции готовили к печати специальный номер, посвященный Волжско-Камскому государственному природному биосферному заповеднику, помню, Адель вдруг оживился и стал и увлеченно рассказывать, как вместе с Асей они работали в заповеднике. Но не на Раифском его участке, о котором все наслышаны, прежде всего, благодаря возрожденному там мужскому Богородицкому монастырю и возвращенной туда чудотворной Грузинской иконой Божьей матери, а на Саралинском. Тот участок расположился в уникальнейшем месте, где сливаются реки Волга, Кама и Меша. Его территория разделяется на «островную» часть, которая представляет собой гривы и дюны, по большей части затопленные с вводом Куйбышевской ГЭС, и «материковую» часть, откуда с Лысой горы открываются замечательные виды на Куйбышевское водохранилище – Жигулевское море, самое крупное из искусственных водоемов в Европе. Если смотреть с берега Волжско-Камского плеса, то другого берега не видать. В самом деле, море – ширина разлива здесь достигает 40 км. В состав заповедника, кроме бывших рукавов Волги, Камы и Меши, входит ряд живописных проток и заливов, на западе участка песчаный пляж тянется на восемь километров. Живописнейшие места! Вотчина великого поэта Гавриила Романовича Державина… В том райском уголке, как вспоминал Адель, прошли лучшие его годы.

В 2003-м году умерла его мать. Адель тяжело переживал эту потерю. Иногда он заглядывал ко мне в «Казанские ведомости», подолгу просиживал не раз в моем маленьком кабинетике с решеткой на окне, рассказывал последние новости и «жалился» на судьбу-злодейку. С третьей женой Лидией у него случился разлад, но развода не пришлось оформлять, поскольку брак их был гражданским. В двухкомнатной квартире на улице Окольной, где жила сестра Юля с двумя подросшими сыновьями, как можно догадаться, его тоже не ждали с раскрытыми объятиями. По словам Аделя, отношения с племяшами не заладились с самого начала. Не будем углубляться в подробности, но жизнь в той квартире, которую Адель считал своей (не знаю, кто в каких долях там владел жилплощадью), становилась все более невыносимой. Об этом я рассказываю не к тому, чтоб оправдать губительную наклонность Аделя. Да, он пил все больше, выглядел все хуже. И не видел из сложившейся ситуации никакого выхода.

Он говорил, что хочет уехать в заповедник, где ему когда-то было так хорошо… Как он это себе представлял? К тому времени я тоже был в разводе. И в глухой «завязке». Призывал Аделя тоже завязать с выпивкой. В ответ тот горестно вздыхал. И занимал «полтинник» («не учите меня жить, лучше помогите материально!»). Потом исчезал надолго. И снова приходил. Сестра пыталась его лечить. Но и ей хотелось устроить и свою судьбу, она ушла к любимому человеку. Дядю с двумя племянниками больше некому было останавливать…

Однажды Ирек Ахметов сообщил мне, что Адель пропал. К его исчезновениям сестра уже привыкла, так что в милицию заявила не сразу. Милиция всю зиму искала Аделя, сбившись с ног (простите за иронию, но о наших стражах порядка писать всерьез невозможно), но никак не могла найти человека.

Как вспоминала Светлана Григорьевна, однажды среди ночи Рустем Адельшевич вскочил с криком: «Адель! Адель!» – и начал собираться. Жена не могла его остановить. Все это выглядело странным, тем более, Кутуй последнее время редко вставал, ноги его плохо слушались. А тут вдруг встал, оделся и выскочил на улицу. Светлане Григорьевне стоило немало трудов уговорить его вернуться домой. Кутуй был растерян:

– Мы договорились встретиться с Аделем, а его нет. Нам надо ехать в Москву. Вот наши билеты…

И сам удивился, когда вынул из куртки трамвайный билет. Жена налила ему чаю, как могла, успокоила. По ее признанию, у Рустема Кутуя была совершенно животная интуиция. Возможно, именно в эту ночь с Аделем случилось страшное…

Он нашелся, когда снег растаял. На ментовском жаргоне таких называют «подснежниками». Позже в «Вечерке» я прочел статью (8.10.08):

«В понедельник Кировский райсуд огласил приговор бывшему диджею кафе "Мурена", который обвинялся в убийстве своего дяди. Это преступление можно было бы отнести к обычной, как говорят в милиции, бытовухе, если бы не личность погибшего: 49-летний Адель Кутуев – внук известного татарского писателя Аделя Кутуя…

О пропаже его сестра заявила в милицию еще в декабре прошлого года. Но поиски результатов не дали. А 22 апреля 2007-го, когда за гаражом в двадцати метрах от дома, где проживал пропавший, растаял сугроб, были найдены скелетированные останки человека с признаками насильственной смерти. Уже на следующий день было установлено, что останки принадлежат пропавшему в декабре Кутуеву. Сестра опознала брата по истлевшей одежде, а также по незажившему перелому челюсти, который он получил когда-то в пьяной драке. У погибшего были обнаружены и многочисленные повреждения костей свода черепа и лицевой части головы. Они-то, по заключению экспертов, предположительно, и стали причиной смерти. Позже было установлено, что мужчине нанесли не менее 11 ударов по голове тяжелым предметом.

Сотрудники уголовного розыска раскрыли преступление за два дня. Причем подозрение сначала пало на двух племянников, которые проживали с погибшим в одной квартире. Но допрос с помощью "Полиграфа" показал, что младший не причастен к убийству. В совершении преступления признался старший – 23-летний Д… Судя по материалам уголовного дела, убийство произошло на почве, как пишут в милицейских протоколах, внезапно возникших неприязненных отношений. Вот только эти самые отношения в семье потомков Аделя Кутуя возникли не так уж и внезапно.

… В скромной "двушке" на улице Окольной внук писателя Адель Кутуев проживал с детства. Вместе с матерью и сестрой. Потом сестра вышла замуж, родила двоих сыновей, но вскоре развелась и вернулась с детьми к матери. Адель после школы поступил на биофак КГУ, но практически не учился, вел слишком вольную студенческую жизнь, пристрастился к выпивке. Так что через год был отчислен за неуспеваемость, и его забрали в армию. Демобилизовавшись, работал в различных печатных изданиях. Дважды женился, но супруги долго не выдерживали его пьяных загулов. Третий, гражданский брак Кутуева тоже был недолгим. В 1998 году мужчина вынужден был вернуться в квартиру к матери, где к тому времени уже проживала и его сестра с сыновьями.

Женщина рассказала суду, что пыталась лечить брата, кодировала, но тот снова срывался – очень тяжело переживал разрыв с третьей женой. Даже говорил, что наложит на себя руки. А в 2003 году умерла их престарелая мать. Кутуев перешел на денатураты. К тому времени он уже нигде официально не работал, а все случайные заработки тратил на спиртное. Сестре приходилось не только содержать брата, но и разгонять его собутыльников. Но когда женщина ушла жить к новому мужу, Кутуев совсем опустился: стал воровать у племянников продукты из холодильника, ругался с ними из-за квартиры, заявляя, что они живут на его жилплощади и потому обязаны его содержать. Парни часто ругались на этой почве с дядей, но терпели. И вот один в конце концов не вытерпел.

Обвиняемый рассказал суду, что сейчас уже точно не помнит дату, когда все это случилось, но примерно в первой половине декабря. Младший брат в тот день дома не ночевал. А дядя пришел ночью, как всегда, пьяный и стал вынимать из холодильника продукты. Племянник сделал ему замечание, мол, не тобой куплены, но ругаться не стал, ушел в свою комнату. Через несколько минут в комнату вошел дядя. С ножом в руке. И стал размахивать им, требуя "уважения".

Как объяснил подсудимый, он испугался за свою жизнь, поэтому достал слесарный молоток и несколько раз ударил им дядю. Потом, дескать, ничего не помнит. Очнулся – рядом на ковре окровавленный труп с проломленной головой. Парень вынес тело на улицу и спрятал в сугробе за гаражом, а ковер, свою окровавленную одежду и молоток выбросил на помойку. Затем вымыл пол в квартире и на лестничной клетке. А когда младший брат вернулся и спросил, где дядя, сказал, что ушел и не вернулся.

Брат подсудимого рассказал, что сразу ему поверил, так как Кутуев часто уходил из дома на несколько дней. Правда, всегда возвращался. Но как-то в марте Д. признался, что убил дядю молотком, плакал и грозился вскрыть вены. Но так как он был в сильном алкогольном опьянении, младший брат ему не поверил. Судебно-психиатрическая экспертиза признала Д. вменяемым. По месту прежней учебы и работы он характеризовался вполне удовлетворительно. Правда, люди отмечали, что он всегда держится особняком, скрытен и замкнут. И при этом вспыльчив и неуравновешен, в стрессовых ситуациях часто грозится покончить с собой, а в состоянии алкогольного опьянения бывает агрессивен. Но подсудимый утверждал, что в ту роковую ночь был совершенно трезв…

По словам прокурора Кировского района Рафката Уразбаева, в суде Д. подтвердил свои первоначальные показания и полностью признал свою вину.

– Надо отдать должное родственникам погибшего и подсудимого, – говорит прокурор. – Несмотря на пережитую семейную трагедию, они вели себя достойно: давали правдивые показания, не пытаясь как-то выгородить подсудимого. Правда, характеризовали его только с хорошей стороны.

В итоге суд учел все смягчающие обстоятельства и назначил Д. не самое строгое наказание: 8 лет лишения свободы в колонии строгого режима».

Честно говоря, не знаю, почему корреспондент решил раскрыть подлинные имена участников той трагедии. На журфаке КГУ я не учился, но мне кажется, там должны учить элементарной журналисткой этике. Чтобы не причинять лишних страданий родственникам потерпевших. Я привел статью почти полностью, однако не стал называть имени старшего сына, ограничившись литерой. А привожу ее здесь потому, что именно эта статья добавила последнюю каплю в переполненную чашу горя Рустема Адельшевича. Как рассказала мне его супруга, Кутуй в те страшные дни очень хотел умереть.

Наверное, отношения на Окольной действительно были слишком накалены. Возможно, в тот вечер дядя и племянник оба были не трезвы. Могу даже предположить, что Адель первым начал. Но все равно не могу понять…

И до сих пор представляется жуткая картина: лежит Адель, заваленный снегом, а мимо ходят прохожие. И все это недалеко от старого заброшенного кладбища… А мать допытывается у сына, что у них случилось в тот вечер. И тот сочиняет что-то, похожее на правду. И отцу, Рустему Адельшевичу, тоже что-то сообщают успокоительное. А над ними невидимкой кружит уставшая исстрадавшаяся душа.

К сожалению, по числу убийств в России «бытовуха» далеко опережает все другие виды насильственных смертей. Мотивы порой поражают. Два друга выпивали на кухне, один другому не долил или себе налил чуть больше. Слово за слово, зуб за зуб… Кто первый схватил со стола нож – тот и остался жив… Другие варианты можно перечислять бесконечно: сын зарезал отца, муж убил жену. Поводов может быть миллион. Исход всегда один…

Заслуживал ли добрый и умный парень Адель Кутуй такой участи? Увы, нам не дано знать, какой счет предъявляют свыше каждому из нас, каким будет ответ… Судя по всему, суд ждет всех. А кому было много дано – с того и более спросится?

 

 

Трилогия тризн

 

Поздней осенью 2006 года мы отмечали юбилей Рустема Кутуя в Казанском Кремле, в музее-мемориале Великой Отечественной войны. На празднование его 70-летия министерство культуры выделило средства, я написал сценарий. Вечер вела Лилия Газизова, руководитель секции русской литературы и художественного перевода СП Татарстана. В тот день я последний раз виделся с Рустемом Адельшевичем. Но обстоятельно общаться с юбиляром я не мог, занятый организационными хлопотами, в основном, за кулисами. А Кутуй восседал в президиуме, точнее, в кресле юбиляра. К тому же на свое торжество он прибыл позже всех и, создавалось впечатление, меньше других понимал, что вокруг происходит. Рустем Адельшевич не снял больших черных очков, но собравшиеся все равно заметили, что за ними скрываются большие синяки. Возможно, действительно, упал неосторожно. В последнее время ноги его часто подводили. Говорили, что он перенес инсульт. В общем, выглядел Кутуй худо, приветственное слово у него совсем не вышло. А дальше, согласно моему сценарию, ему и делать-то ничего не пришлось. Вежливо выслушивал поздравления, перемежавшиеся концертными номерами.

В мемориал нагнали школьников, те честно отсидели на своих местах, не шумели и по окончании мероприятия быстро испарились. А кучка писателей, пришедших поздравить юбиляра, перекочевала в какое-то маленькое внутреннее помещение, где накрыли скромный стол и подняли одноразовые стаканчики – за Кутуя!

После первой Рустем Адельшевич несколько оживился, после второй подобрел, засветился, разговорился. Помню, много теплых слов сказала ему в тот вечер Нонна Орешина – однокашница по литературному объединению имени В. Луговского. Но все происходящее оставило в памяти грустное, щемящее ощущение. Жаль, Аделя на юбилее не было, с ним мы точно пообщались бы. А может, его уже тогда не было в живых?

В 2008 году юбилей отмечал уже Диас Валеев. Мы провели вечер в тюзе, опять по моему сценарию. И Лиля Газизова снова была ведущей. Чем я горжусь особо, на вечере мы показали сцены из «Карликового буйвола» – последней и единственной валеевской пьесы, которая никогда не шла в Казани. Разумеется, пришлось перекраивать текст, чтобы по двум небольшим эпизодам зрители могли представить все произведения. Народный артист РТ Роман Ерыгин замечательно сыграл роль Ворвачева. В общем, Диас Назихович остался доволен маленьким спектаклем, ведь этих своих героев он впервые увидал на сцене.

А 17 декабря Мустафин согласился провести презентацию моей книги «Драма диасизма» в Доме актера. И как потом выяснилось, это было последнее публичное выступление Виля Салаховича. И последняя встреча двух друзей. Презентации Мустафин вообще вел великолепно. Он очень подробно остановился на творчестве Валеева-драматурга, отдал должное его литературным заслугам, нашел много теплых слов в адрес юбиляра. Диас Назихович тоже долго говорил в тот вечер. О себе, о погубленных своих постановках… Для него это также стало последним выходом в свет.

Рустема Адельшевича на эти вечера мы даже не приглашали. Валеев сразу заявил, что двоюродного брата на юбилее видеть не хотел бы. А Мустафин сказал, что Кутуй давно из дома не выходит. И чувствует себя худо. На мой взгляд, с годами он хуже ориентировался в пространстве, потому что все дальше и дальше уходил во времени назад – в годы своего детства. Он не просто вспоминал свои ранние годы. Он жил в том воссозданном его произведениями мире, где жив был еще отец, а мама была молода и красива. Где старшая сестра Гульшат читала первые стихи брата…

Вот и последнее интервью журналу «Казань», которое он давал в Лаишеве во время вручения ему литературной премии имени Г. Державина, подтверждает: Рустем Кутуй по-прежнему ясно мыслит, умеет, как и прежде, выразить словом довольно тонкие психологические вещи, имеет собственный взгляд на происходящее. В тот праздничный для себя день в самой середине лета (14 июля 2009 года) он повторял, что по-прежнему считает детство – главным сокровищем души любого человека. «Мне часто является картинка: снег падает, у меня деревянная лопатка, людей нет, никому нет дела до меня. И мне так хорошо: я один… Ковыряю сугроб, чтобы выйти на другой край земли. Я вполне искренне уверен, что выйти на ту сторону земли возможно. Вот это и есть то, мое время – время обреченности, нищеты, голода… Я ощущал себя клопиком и таким же клопиком остаюсь по сей день. Мое зрение осталось там: я смотрю оттуда, через то время. Разве мне до СССР, РСФСР? Главное – во Дворец пионеров пойти, там подарки дадут… Партия ничего не рашает, тем более когда превращена в какую-то счетную организацию: что считают – сами не знают. Сейчас – дележка времени на части, прожитые отдельным человеком, которые совершенно не составляют первостепенной важности. Изначально же каждый стоит на своем детстве, в котором ему выпало жить. Никто ведь не справшивал: на Соловки тебя или… хоть куда приведут за шкирку. Время многолико. Приобретает смысл то, что важнее и потяжелее. И оно продолжает жить постоянно рядом. Живое существо времени ощущаешь как вполне материальную силу».

Так совпало, что Державинскую премию Рустем Кутуй получал через неделю после смерти Василия Аксенова – и тема скорого ухода в том интервью сквозит, пусть даже между строк. Акси-Вакси ушел красиво, в стиле своей разбитной битово-джазовой прозы. В последний приезд в Казань в 2007 году (на празднование своего 75-летия) Василий Павлович специально попросил организаторов «Аксенов-феста», чтобы ему устроили встречу с выпускниками той самой знаменитой 19-й школы, которую он окончил. Рустема Кутуя на той встрече, не было, но Виль Мустафин с однокашниками ходил, и после рассказал другу, как все прошло.

Городские власти к юбилею преподнесли земляку Аксенову шикарный подарок: обещали восстановить дом на улице Карла Маркса, где Вася жил в войну у родственников, чтобы потом подарить его писателю! Акси-Вакси от такой милости, конечно, не отказался. Он сразу заявил, что в том доме будет музей, джаз-клуб и маленькая гостиница. Но открыть его лично не успел – 15 января 2008 года Василий Аксенов вышел из дома (в Москве), сел в машину, поехал по делам. Вдруг потерял сознание и врезался во впередистоящий автомобиль, впрочем, большого вреда не причинил. Да он и не узнал о той аварии, поскольку больше не приходил в сознание. Его лечили в Склифе, оперировали в НИИ Бурденко. Аксенов так и не вышел из комы. Умер он 6 июля 2009 года. Сразу за ним следом отправились его казанские однокашники по школе №19.

Виль Мустафин в то время уже тяжело болел. О недуге его я узнал в мае 2009-го. Он позвонил и сказал, что его кладут в Республиканскую клиническую больницу, и он не сможет поехать на IV съезд Союза российских писателей. Сообщил, как о деле решенном, что в Москву надо ехать мне. Понятно, я не мог ему отказать. После съезда мы долго сидели на лавочке в больничном садике, он внимательно слушал мое «информационное сообщение» (я даже записи со съезда захватил, чтобы ничего важного не упустить), и в завершение заявил:

– Вот и славно! Значит, тебе и принимать дела. А мне, видать, уже не выбраться…

Из РКБ, где в течение месяца врачи не могли сбить ему температуру, Мустафина перевели в Республиканскую онкологическую больницу. Уговорили на операцию. Виль Салахович позвонил мне, спросил, не могу ли отвезти его до дома. Разумеется, я тут же сорвался с работы, помчался в онкологию. Мустафина отпустили на выходные домой, на понедельник назначили операцию. Виль Салахович был очень плох, все время кашлял. Дома ему стало немного лучше. Мы немного поговорили, обсудили последние новости в городе. Мустафин от души порадовался за друга, когда услышал, что Рустему Кутую вручили Державинскую премию.

Оперативное вмешательство, как обычно бывает в таких запущенных случаях, лечебного результата не дало. Удаление опухоли было нецелесообразным. В последние недели Мустафин сильно исхудал, знаменитая его борода как-то поредела. Но голос до последнего оставался молодым, глаза не утратили блеска. Мы с ним в последние дни готовили собрание Татарстанского отделения Союза российских писателей. Его городскую организацию Мустафин создал в 2002 году и все эти годы возглавлял. Кстати, собраний практически никогда не собирал, любил обходиться дружескими посиделками с каждым из писателей отдельно. А тут решил, что все лично должны проголосовать за нового председателя. Я согласился без особой радости, но Виль так коротко и просто объяснил, почему я должен продолжить его дело, что я не мог спорить. Да и как возразишь человеку, который уже заглянул… Мустафин не мне одному рассказывал, как выходил из наркоза.

К смерти Виль всегда относился спокойно. Вспоминал, как в детстве никак не мог понять: почему люди ее так боятся? Даже прыгал с подножки мчавшегося на всем ходу трамвая, чтобы испытать животный страх смерти… Не испугался, только руку повредил – не смог уже играть на скрипке. В юности он слышал голос, который предсказал, что смерть ждет его на цифре 74 (так оно и случилось). В последние дни рассказал, как в больничной часовенке у иконы целителя Пантелеймона услышал явственно во время молитвы: «Конец будет легким, боли не будет». Надо ли говорить, что именно так и вышло.

Меня не покидает чувство, будто он все знал заранее, все подгадал, даже сына вызвал из Питера «на недельку погостить». У меня тому есть косвенное доказательство: погода в Казани портилась, бабье лето кончалось, приближался циклон – и дожди начались… сразу после его похорон! Не удивлюсь, если Виль Салахович и об этом знал, а может, его невидимые помощники свыше обо всем его предупредили…

До последнего дня Мустафин оставался на ногах. Обзванивал друзей-коллег по СРП, приглашал на годовое собрание в редакцию газеты «Казанские ведомости». Собирался и сам там быть. Но когда я приехал за ним в день собрания, 16 сентября, он уже не мог говорить. Сын Артур, врач неотложки, предупредил – это агония. Виль Салахович еще пытался выговорить, что написал отчет, но не успел распечатать его на компьютере:

– Ты уж сам…

В последний день, перед лицом надвигающегося – самого важного и торжественного события в жизни каждого человека – он все еще беспокоился, как пройдет собрание! Я, как мог, успокоил его, дескать, все пройдет нормально. Тогда Виль закрыл глаза и погрузился в себя.

Ему было тяжело дышать. Артур поехал в аптеку за кислородной подушкой. Я посидел еще пару минут, хотя понимал, что в такой ситуации лучше удалиться. Пожал его горячую руку. Простился с Галиной Михайловной…

Вечером позвонил ей, передал, что собрание состоялось. Голосование прошло, как все задумал и подготовил сам Мустафин. А через два часа она перезвонила и сказала:

– Виль Салахович умер.

На панихиду, которая состоялась в литературно-мемориальном музее А.М. Горького, Диас Валеев пришел, однако выступать не пожелал. Рустема Кутуя не было. Однако известие о смерти Виля Мустафина стало для него сильнейшим ударом. Говорят, после этого он уже не смог оправиться. А тут еще упал – и сломал шейку бедра, что в его положении было крайне серьезно.

Примерно через полгода вышел посмертный сборник Мустафина «Дневные сны и бдения ночные», который собрал и издал друг поэта, доктор философских наук Владимир Курашов. Я привез книгу Диасу Назиховичу, а в следующий раз услышал от Валеева суровый приговор: чем дальше он читает мустафинские стихи, тем больше укрепляется в мысли, что Виль был неудачником.

– Был хорошим математиком, однако диссертацию так и не защитил – бросил, – говорил Диас Назихович, – подавал большие надежды в вокале, сам Назиб Жиганов пригласил его учится в консерваторию – бросил. В молодости писал отличные стихи, злые, острые… Но так и не стал профессиональным литератором, не издавал книг, не дрался, так и просидел всю жизнь в институте вычислительной техники. Вот я и думаю – он просто неудачник.

Признаться, такое суждение об умершем друге грустно было слышать. Годы не смирили Валеева, не сделали его более снисходительным, доброжелательным. Прозу Диаса Валеева долго не печатали. И он этим мучался. Стихи Виля Мустафина в советские годы вообще не публиковали, да и сам автор не предпринимал ничего, чтобы их обнародовать. Позже, став известным на всю страну драматургом, Валеев при встрече предлагал Вилю помощь – готов был посодействовать в издательстве, если тот соберет из всего уже написанного хотя бы небольшой сборник. Мустафин отшучивался, мол, не стоит беспокоиться. Он совершенно искренне не понимал, какая радость в том, что вышла твоя книга, ведь истинные мгновения счастья для поэта – это редкие минуты вдохновения, когда из высших стихий нисходит то, во что потом словесно облекаются стихи, и выше этого ничего быть не может. Но другу этого он объяснить не мог. Или тот не хотел понять. Потому считал Виля неудачником.

Видимо, в валеевских доводах можно углядеть некоторую логику. По его словам, Мустафин учился в аспирантуре у знаменитого казанского математика Александра Петровича Нордена, подготовил серьезную диссертацию. Выдающийся композитор, ректор Казанской консерватории Назиб Жиганов прочил ему будущее на оперной сцене, где хороший бас всегда редкость – Мустафин проучился три-четыре семестра и бросил консерваторию. Родился сын Эрик – надо было кормить семью. Всю жизнь Виль писал стихи, но так и не собрал пусть даже тоненького сборничка, чтобы попытаться его издать. Заранее отказался от борьбы, значит, оказался слабаком…

Виль о Диасе, сколько помню, всегда говорил с любовью и нежностью, хоть и не одобрял его проповеднических притязаний. Мустафин не скрывал, что религиозные воззрения Валеева считает, мягко говоря, ошибочными. Про валеевское эссе «Пятое евангелие» (пасквиль на Христа) вообще не захотел со мной говорить, лишь рукой махнул сокрушенно.

В один из последних моих визитов к Валееву тот вновь свернул на свою излюбленную тему. И кажется, впервые заговорил со мной о том, что и Виль мог быть тайным осведомителем КГБ…

– В самом деле, нас всех таскали на «Черное озеро», – сказал Диас Назихович, – а его почему-то не трогали! Хотя его стихи тех лет, казалось бы, не могли оставить равнодушными сотрудников госбезопасности. Никто у нас в литобъединении не писал большей антисоветчины, чем Мустафин. И я не могу поверить, чтобы в КГБ об этом не знали. Да Виль и сам признавался, что его товарищи по физмату пошли туда работать после университета.

С Вилем Салаховичем на эту тему мне также приходилось в свое время говорить. Мустафин к этой долгоиграющей теме относился философски, даже иронично. Доводилось слышать и от него нелестные суждения по поводу того или иного писателя тех лет, тем не менее, повторюсь, Виль искренне любил своих друзей. А было или не было… В КГБ тогда таскали всех, содействовать органам склоняли многих.

В одном из интервью Мустафин признался, что из своих друзей знал лишь двоих, кто отказался от сотрудничества с пресловутым пятым отделом: «Кого вызывают в первую очередь? Потенциальных стукачей. Была умная система отбора. После предварительного, негласного ознакомления с «кандидатом». Редкие люди после их обработки выходили не стукачами. Из моих друзей только двоих могу назвать, Мишу Белгородского, например. Он, кандидат наук, ушёл  в дворники, сказав в КГБ: «Я не смогу стучать». Ещё Булата Галеева, который создал СКБ «Прометей». Он тоже чудом выдержал. Пугали всех одинаково: лишим, отберём, запретим… И так же одинаково обещали в случае согласия: допуск, должность, чины… Как угрозы, так и обещания выполнялись. Кому-то чего-то надо было – соглашались. Но я не могу ругать стукачей. Мне их жалко. Удивительно, но просто жалко».

И Диаса среди несогласившихся сотрудничать с КГБ Виль не назвал. В этом они были квиты. Спросите, как же они со всеми этими ужасными подозрениями могли дружить столько лет? Не знаю, во всяком случае, с Николаем Беляевым, когда тот вдруг признался, что ходил на премьеру Валеева, чтобы написать «рецензию», Диас больше не общался. Мустафин же с Беляевым не переставал дружить даже тогда, когда тот переехал из Казани во Владимирскую область.

Сам Виль подтверждал, что его «на Черное озеро» не вызывали никогда. Хотя постоянно им интересовались: «Каждый, кто ходил на «собеседование» в комитет, потом говорил мне: «Знаешь, там тобой интересуются», – рассказывал Мустафин в том же интервью. – «Да ладно, – отвечал я, – им положено, у них работа такая». Следуя логике, которую Виль приписывал органам, нетрудно понять, что на Черное озеро его не вызывали по простой причине: вряд ли можно склонить к сотрудничеству человека, у которого в застенках НКВД безвинно убили отца!

Их поколению гэбистская тематика не давала покоя до последних дней, хотя для других она вряд ли сегодня актуальна. Видно, крепко шестидесятникам досталось от всесильного в советские годы ведомства. Виль Салахович не осуждал тех, кому не удалось избежать чекистских сетей. Валеев до последнего не был готов жалеть и прощать. Наверное, у него было на то право. И Рустема Кутуя, брата своего двоюродного, Диас так и не простил, хотя об этом его так просила Гортензия Никитина.

Что же касается Кутуя, то известие о смерти лучшего друга Виля он переживал крайне болезненно. В последние месяцы к нему уже редко кто приходил – все знали, что Рустем Адельшевич болеет. А тут еще надо было случиться беде: на ровном месте он упал и сломал ногу. Точнее шейку бедра, что в этом возрасте практически не лечится…

Привычным для него настроением стало то, что он описал в одном пейзаже: «Есть у Игоря Вулоха, художника когда‑то казанского, картина пред­зимнего поля, обносимого позёмкой. Картина моего настроения, если не сказать больше – среднестатистического состояния. Тоскливость сжавшейся равнины, дрожащие былинки и жесткий, широкодышащий ветер – говорят об одиночестве и бесприютности пронзительного про­странства. Картина эта часто возникает передо мной. А во сне и того примечатель­ней: в таком поле я встретился с отцом, он – в шинели, я – в демисезоне, почему‑то оба нараспашку. Обогрели друг друга, сомкнувшись. Я отчётливо видел двух мужчин одинакового роста среди поля. И так это было жутко-реально, что я, проснувшись, долго не мог избавиться от холода. Лежал, взбудораженный сиюминутностью свидания. Что‑то произошло: ко мне вернулся горький запах, далёкий, уже со­всем забывшийся, утренне-табачный, горьковатый запах отца в теплыни и благодати детского утра жизни, когда я слился с отцом до малой ко­сточки. Только теперь было холодно и одиноко среди белого, белого – пустынного».

Больше Кутуй не вставал с постели. Его не стало 7 января 2010 года – через три месяца и три недели после смерти Мустафина. Не сомневаюсь ни секунды, что там его первыми встретили сын Адель и друг Виль – раб Божий Владимир, как написано у Мустафина на могильном кресте.

В том же 2010-м не стало и Диаса Валеева. В последние годы он часто лежал в больнице, перенес инфаркт, судя по всему – не первый. Уже несколько лет ничего не писал, занимался составлением Свода своих сочинений в семи томах. Потом их стало восемь. Пять из них вышли в Татарском книжном издательстве – отдельными изданиями, без нумерации, но в едином оформлении, которое различается лишь цветом обложки. Три тома художественных произведений вышли в белом коленкоре, два философских – в коричневом. Но главное, все они изданы в авторской редакции, их тексты Диас Назихович называл каноническими. Остались неизданными три тома, их выход в свет планировался к 70-летию писателя, но в 2008-м грянул мировой кризис… Что ж, до 75-летия остается два года, может быть, к тому времени успеют издать?

Как я уже упоминал, Диас Валеев считал, что в маленькой квартире на улице Груздева уже лет пять доживает своей век некий Д.Н. – обычный микро-человек, литературный секретарь и душеприказчик истинных (мега- и макро-) уровней писателя Диаса Валеева, ушедшего невидимкой в некие выси… Впрочем, он не исключал возможности когда-нибудь еще что-то написать. Но уже под псевдонимом, совсем в другом ключе. Вариант такого псевдонима появился за полгода до смерти в «Звезде Поволжья», газета опубликовала последнее эссе писателя «Быть или не быть», подписанное «Саид Веелав» – палиндром легко читается справа налево и вызывает невольные ассоциации. Так, от фамилии Веелав прямо веет любовью (love). А имя сразу вызывает в памяти одинокого «неуловимого мстителя» из культового фильма «Белое солнце пустыни», которого в самом начале товарищ Сухов откопал из песка и к которому потом Саид приходит на помощь – всегда неожиданно, но вовремя. И на вопрос, откуда он взялся, отвечает неизменно: «Стреляли!»

Эссе Диаса-Саида тоже выстрелило. Речь в нем шла о коллайдере, который построили на границе Франции и Швейцарии и который грозит погубить все человечество. Валеев-Веелав вновь обратился к теме техногенного апокалипсиса, занимавшей его в последние годы. Помню, Диас Назихович признался, что писалась статья долго и давалась трудно. Поэт Евгений Сизов сразу разместил последнее эссе на созданном им сайте valeev-dias.narod.ru. Даже на пороге своей смерти писатель тревожила возможная гибель человечества по чьей-то жадности и тупости…

В последнее время Диас Валеев часто говорил о смерти. К уходу был давно готов. Однажды передал мне свое «Последнее слово». Мы хранили конверт, подписанный «Вскрыть после моего ухода», в сейфе у главного редактора «Казанских ведомостей» Венеры Якуповой. Насколько мне известно, другой экземпляр завещания находился в Министерстве культуры Татарстана. В нем Диас Валеев запретил трупорезам-патологоанатомам прикасаться скальпелем к его телу. Просил не предавать его тела земле, поскольку страдал клаустрофобией. Пожелал, чтобы на четвертый день после кончины его тело сожгли на берегу Казанки, за Арским кладбищем, у моста «Миллениум» через Казанку.

Известие о смерти Валеева было неожиданным. За три дня до этого он звонил мне на работу. Просил зайти как-нибудь. В разговоре обмолвился, что Дина Каримовна попала под машину, у нее сломана нога. В субботу, после занятий в театральном училище, я сел в машину и еще раздумывал – заехать ли к Валеевым (их дом всего-то в трех кварталах). Но подумал, что неудобно беспокоить, все-таки супруга больна… А на следующий день она позвонила мне по телефону и сказала:

– Диас Назихович умер.

В воскресенье 31 октября он чувствовал с утра себя неплохо, приготовил жене завтрак. Потом они смотрели по телевизору какой-то старый советский фильм из их молодости. В дверь позвонили. Дина Каримовна уже могла передвигаться по квартире при помощи специальной каталки, поэтому решила открыть сама. Внук принес молока и свежие газеты. Бабушка поговорила с ним совсем недолго, закрыла за ним дверь и вернулась обратно в комнату. Диаса уже не было в живых.

На следующий день с утра в минкультуры прошло совещание по столь печальному поводу. Мы с Гараем Рахимом составили некролог, который после подписывало высшее руководство республики – так положено по статусу лауреата Государственной премии имени Г.Тукая, заслуженного деятеля искусств РФ и РТ. О разведении погребального костра чуть ли не в центре Казани, конечно, вопрос не стоял. Договорились, что тело повезут в Москву на кремацию. Дело в том, что построенный еще в прошедшем тысячелетии на Самосыровском кладбище комплекс крематория в эксплуатацию до сих пор не запустили. Первому президенту республики показалось, что «это не наш метод».

Прощание с писателем состоялось в фойе музея Горького, где годом раньше мы прощались с Вилем Салаховичем. Кстати, тогда Равиль Исхаков снял нас вместе с Диасом Назиховичем – и это была последняя наша фотография на память… Прямо с панихиды заказанный микроавтобус увез его тело в Москву. А мне позвонила вдова и попросила помочь исполнить его последнюю волю.

В субботу я заехал за ними. Дина Каримовна поехать с нами не смогла – плохо себя чувствовала. Мы отправились на пляж «Локомотив» с Диной Диасовной и ее подругой Светланой Арсеновной. На прогулочном катере, владельцем которого был знакомый замдиректора «Ритуала», долго выбирались к устью Казанки. Все это снимали телевизионщики, чтобы вечером выдать в эфир душещипательный сюжет…

Все помнят жаркое лето 2010-го. Не менее аномальной выдалась и осень – реки обмелели настолько, что катер не смог пройти под железнодорожным мостом у Адмиралтейской слободы. Так что развеять прах Диаса Валеева пришлось напротив острова Маркиз, практически в акватории Волги, а не Казанки.

Оставшийся в траурной урне пепел мы повезли на Татарское кладбище, где с утра, по просьбе Дины, уже вырыли небольшой круглый шурф на могиле родителей Диаса Назиховича. В него дочь опустила урну с прахом. Позже над могилой совершили тенгрианский ритуал. Немного праха, оставшегося на бумаге, в которую была завернута урна, я отвез на то место, где просил Диас Назихович совершить ритуальное auto da fе.

Прямо у въезда на вантовый мост «Миллениум» есть знак «Река Казанка». Его я выбрал ориентиром. Справа от него, на взгорке, рассыпал пепел в умершей траве… Оттуда открывается прекрасный вид широкой панорамы казанского Заречья, которую так любили все трое наших друзей. Там я мысленно простился с ними, на высоком берегу Казанки, за Арским кладбищем – совсем недалеко от того места, где нашли свой последний приют Виль Мустафин и Рустем Кутуй…

 

 

Послесловие

 

Наш трамвай делает последнюю остановку. И настало время оглянуться на пройденный путь.

Рустем Кутуй рано заявил о себе, как о писателе, книги его выходили в Казани и Москве, его проза стала открытием 60-х. К драматургии Диаса Валеева театры проявили интерес в 70-80-е годы – и такой географии постановок не знал ни один из татарских драматургов ни до, ни после него. Что же касается поэзии Виля Мустафина, отдельные ее подборки стали появляться в конце перестройки, в 90-е годы прошлого столетия (и тысячелетия), а книги появились лишь в 2000-х. Настоящий масштаб мустафинской поэзии, думаю, будет оценен лишь в XXI веке… И все же, несмотря на жанровую разность их творчества и несовпадения их творческих взлетов – все трое прожили жизнь в одном городе, прошли путь в одной связке. Дружили, ссорились, даже враждовали… Конечно, было всякое за долгие годы. Но все же больше было общего.

Прежде всего, все трое писали на русском языке. И оставили заметный след – в прозе, драме и поэзии – и татарской, и русской литературы. Собратья во пере, бывало, обвиняли их за это чуть ли не в предательстве. Даже словечко с легкой руки Чингиза Айтматова (великого киргиза, писавшего по-русски) запустили в оборот: манкурты, манкуртизм… Убежден, все это скоро забудется. Израильские литераторы, например, справедливо гордятся нобелевскими лауреатами Борисом Пастернаком и Иосифом Бродским, как и другими евреями, которые писали на русском языке. А румыны, скажем, чтут славу Эжена Ионеско, хотя тот сочинял свои абсурдистские драмы по-французски.

Со временем, как мне кажется, творчество Рустема Кутуя, его брата Диаса Валеева и их друга Виля Мустафина будет признано классикой татарской литературы ХХ века. С той лишь оговоркой, что через двадцать лет еще останутся в Казани люди, которые будут читать и интересоваться литературой.

Рустем Кутуй ушел от нас на Рождество, 7 января 2010 года. Наверное, это должно что-то означать. Впрочем, Кутуй не был религиозен. «Христос проповедовал любовь, самое сильное, что может быть, – говорил он в последнем интервью. – Можно любить не только женщину – вообще отношение к жизни именно как предмету любви, например, к деревьям, цветам, небу, облакам, к тому, что находится между ними, всегда было присуще человеку. Он об этом не задумывался, а занимался своими делами: готовил еду, обустравивал жилище, занимался, скажем, деторождением… а, в сущности, сохранял в себе любовь – к теплу, к пещере и так далее. А сейчас? Именно этот промежуток зачем-то хотят травмировать всякими нанотехнологиями. По-моему, одна любовь держит весь мир…» Такая вот нехитрая языческая мифология от Кутуя. По свидетельству супруге, Рустем Адельшевич не был ни мусульманином, ни христианином, но считал себя верующим человеком. Он верил во Всевышнего, в Отца… Говорил:

– У меня с Ним свои отношения.

В отличие от двоюродного брата Диаски, который скончался в один миг, без единого вскрика боли, просто заснул, а также друга Вильки, который преставился достойно, без особых физических страданий, со всеми простившись и доделав все дела, словно превратив свою смерть в прощальную поэму – в отличие от своих друзей, Рустем Адельшевич умирал тяжело. И лишь одна жена Светлана Григорьевна знала, как ему было плохо. Возможно, слабым утешением Кутую служила сказка, которую он рассказал в середине лета молодой журналистке? «Я называю луну небесной княжной. Когда она появляется у меня на балконе, я определяю, какой будет погода. В сказке моей жизни так: она прилетит за мной, прежде чем мне исчезнуть с лица земли, скажет: «Пойдем прокатимся, я тебе космос покажу». И вся она воздушная, пушистая, теплая, по ощущениям вполне земная. А после путешествия состоится небесный совет во главе с Богом, который, как и моя небесная княжна, лика не имеет – это же духовная жизнь человека. На совете мы решаем, возвратить меня на землю, где я промаялся вполне достаточно, но уже в другом виде, или нет…»

Как видим, Рустем Кутуй до конца остался маленьким мальчиком – мошкой, клопиком, невидимкой! И эта верность экзюперианской теме в жизни и творчестве, согласитесь, потрясает. «Отец потерялся за стеной времени, давно, навсегда. Лишь моя дума, моё воображение способны воскресить его. Я виноват перед тобой, отец, про­сти, что пью доброе вино жизни в одиночку… Чувство родины, корня, отца-матери, порога не затухает, как сегодня пытаются нам внушить безродные вещатели, а, наоборот, усиливается, на­ливается по осени соком, крепнет. Это несомненно, это естественно, как ток крови. Только слепой не увидит этого, замкнувший уши не услышит. Пожалуй, главное знамение конца века и тысячелетия как раз возвраще­ние, а не отвращение к истоку, к беспрекословной истине – родине». В этом – родина кутуевского духа, его нравственный стержень, духовная доминанта.

К прошлому в своих лучших чувствах возвращался все время и Диас Валеев. Но видел там себя не маленьким мальчиком, а смелым юношей-революционером. В трагедийной хронике «1887», посвященной событиям студенческой сходки в Императорском Казанском университете и «боевому крещению» Володи Ульянова, уже в первой ремарке автор допускает, казалось бы, непозволительную для драматурга вольность: собственную исповедь! Напомним, вступительная ремарка пьесы обычно указывает, где происходит действие, в ней дается краткое описание декораций. Скажем, «Таганрог, 19 ноября 1825 года. Кабинет императора Александра Павловича в бывшем доме градоначальника Попкова». Вместо этого Диас Валеев первыми словами исторической трагедии обозначил время и место пребывания своего истинного «Я»: «Углы и комнаты, сдаваемые внаем, переулки, тупички, крест церкви и башенка минарета; чей-то сдавленный крик, светящееся в тумане окно – негаснущий лик конспиративной, подпольной России, устремленной в неведомое, глядит на меня из прошлого. И мне кажется иногда, что где-то там и родина моего духа. И там, с ними – я сам». Так написать мог только человек, в котором не угас юношеский максимализм, который ищет в жизни и творчестве ответы на проклятые вопросы… Таким Диас Назихович остался до самого конца. Не простил, не покаялся, и наверное, даже не понял в последний миг, что с ним произошло. Откуда вдруг перед глазами возникло то новое, ранее невидомое…

Виль Мустафин, как мне кажется, из всех троих подготовился к уходу так, как он это себе представлял. Такой же атеист по воспитанию, как и его друзья, он всю жизнь шел к Богу. «Самой доступной к шестидесятым годам оказалась литература по буддизму: к ней вели и Герман Гессе, и Шопенгауэр, и йоги, – писал Виль Мустафин в эссе «Мои отношения». – Затем появилась литература по древней философии Китая и Индии. Чуть позже стали доступны источники по католицизму, протестантизму. Еще позже по православию. Еще позже – русские переводы Корана. К этому времени уже были прочитаны книги Ветхого и Нового заветов. Из всего прочитанного симпатии мои распределились примерно в следующей последовательности: 1) православие, 2) буддизм, 3) протестантизм, 4) магометанство. Остальные реально существующие церкви я относил к «сатанинским» (туда же ушло и практическое мусульманство, которое я резко отделяю от идей и установок Магомета, изложенных в Коране; там же – и большинство книг Ветхого завета; там же – практический  иудаизм и все известные мне современные секты различных мировых религий). Следовательно, к тому времени, когда моя потребность «прислониться» к одной из исторически сложившихся земных церквей приобрела состояние «насущной», выбор мой пал на православие. Помехой для окончательной реализации этой потребности служили два фактора. Главный: мой дед по материнской линии Сулейман Мустафин, только благодаря заботам которого я остался среди живых на этом свете, был яростным мусульманином. Второстепенная: русская православная церковь вся сплошь состояла из ставленников ЧК, НКВД, МВД, КГБ – в исторической последовательности этих зловещих аббревиатур. Из факторов, способствовавших «свободе» моего собственного выбора, было то, что я не был – ни родителями, ни дедами – приобщен ни к одной из церквей, т.е. не был ни «обрезан», ни тем более – крещен. Вот в этой  «тесной широте» выбора, с тяжелыми переживаниями, многочисленными устными беседами со служителями различных конфессий, включая и русскую православную «катакомбную» церковь, я, наконец, принял крещение в русской православной церкви на Арском кладбище в Казани, где приобщил меня к святым тайнам мой давний друг (друг и Кости Васильева) протоиерей этой церкви (по светскому образованию – физик) отец Игорь Цветков, который чуть позже крестил и жену мою, и внучку Машеньку».

Таким образом, он пришел к православию. И в дальнейшем об этом не жалел, наоборот, все больше убеждался в правильности своего выбора. Мы не раз говорили с ним о религии, могу сказать, что я многому у него учился. Но так могут сказать многие, кто знал Мустафина. Тяжко болея, не пытаясь обманывать ни себя, ни других относительно скорой кончины, Виль Салахович вел себя как христианин, верующий, что смерть – это не конец, а начало нового пути. И встретил свой последний день в ясном сознании, в кругу жены и сына, в безмолвной многочасовой молитве…

Когда-то в музей Горького все трое приходили в литобъединение. Позже Рустем Кутуй и Виль Мустафин тем ЛИТО руководили. А между ними долгие годы занятия там вел их друг по прежнему литобъединению имени В. Луговского – известный казанский поэт Марк Зарецкий (теперь ЛИТО носит его имя).

О Диасе Валееве я написал книгу «Драма диасизма», которую подарил ему утром 1 июля 2008 года, в день его 70-летия. Теперь пишу книгу о поэзии Виля Мустафина. А своеобразную трилогию хотел бы начать с размышлений о прозе Рустема Кутуя. Вот только дал бы сил Господь справиться с этой творческой задачей…

Практически в течение года от нас ушли три больших казанских писателя – Виль Мустафин, Рустем Кутуй и Диас Валеев. В жизни их многое связывало. Если не дружба, то родство, если не взгляды на жизнь и литературу, то хотя бы общая точка старта. И к финишу, увы, все трое подошли одновременно.

И еще я верю, что там… они снова встретились – Виль, Рустем, Диас. Они были молоды и талантливы, они много успели на этом свете, в другой стране, в ином столетии. К сожалению, все это – уже другая история. Их невосполнимость в литературной жизни Казани – и вместе с тем их невидимое присутствие – до сих пор не я один здесь ощущаю явственно. Как знать, возможно, мы еще позавидуем им, так вовремя ушедшим из этого безумного мира.

Октябрь 2011 Казань

 

Автор сердечно благодарит за помощь в создании и издании книги

Светлану Григорьевну Хозину

Юрия Анатольевича Балашова

Ольгу Георгиевну Левадную

Николая Петровича Алешкова

Галину Михайловну Килееву

Владимира Игнатьевича Курашова

Флеру Сибгатовну Мустакимову

Рашита Агзамовича Залялиева

Маргариту Викторовну Небольсину

 

= наверх =

 

<<< назад

 

     

СОНЕТНЫЕ ВАРИАЦИИ

Мустафин В.С. Сонетные вариации: Книга стихотворений. – Набережные Челны: АНО «Издательский дом «Стрежень», 2002. – 68 с.

 

В книгу включены сонеты, разные по тематике и времени создания, пятнадцать из которых объединены  в «венок». Кроме того книга содержит стихотворения, представляющие собой своеобразные вариации сонетной формы.

 

                       

Сонет капели 

Люблю сонета строчечную вязь

ручным крючком плести за петлей петлю,

чтоб петельки весеннею капелью

запели, в ручейки соединясь.

 

И – слово за слово, сплетаясь и лучась, –

небесной глубиной заголубели,

а мир земной в чудеснейшей купели

омылся б, светлым ликом осиясь.

 

Неслыханной доселе чистоты

мелодии над нами б зазвучали,

как будто возвращались к нам мечты,

о коих мы еще и не мечтали.

 

И словно оказались мы в начале

творенья, где не знали наготы…

 

 

 

     Сонет стиху 

 

  Изящество бумажного листа,

   изысканность неписаного слова

  влекут меня, наверно, неспроста, –

  в них что-то есть. А что?.. И снова скован

  

   рационалистический мой ум,

  мозги темны, как с тяжкого похмелья…

  Зато душа – змеёй из подземелья –

  вползает в мир, где царствует фатум…

 

  И взгляд ее, покрытый тонким веком,

  преодолев отсутствие ресниц,

  любуется акустикой глазниц

 

  и, облекая ласковостью жриц,

  объемлет храм невиданнейшим светом,

  что истекает из глубин темниц…

     1992

 

 

         *  *  *

 

Изящество рисунка и окраски

изысканность скрывают за собой

как за ажурно-тонкою чадрой

мир красоты от грубости огласки.

 

Искусство не сравнимо ни с игрой

воображенья, преданного страсти,

ни с прихотью иной телесной масти,

и в нём художник – раб, а не герой.

 

Потворствуя вальяжам волшебства,

он в них блюдет каноны Божества,

быть может, в муках, но не прекословя.

  

И не противясь зовам естества, –

как зимам не противится листва, –

смиренно служит в чудном храме Слова.

  2001

 

 

 

          Поэт и время

                                    

«Служенье муз не терпит суеты…»

Блажен поэт, поведавший об этом,

блаженны музы, знавшие поэта,

блажен их мир, далекий, как мечты…

 

В умах толпы законы красоты

трактуются полезностью предмета,

а выгода – важнейшая примета

достоинства. Поэт, где ж ныне ты?..

 

Сегодня он в толпе – как сын толпы,

и ритм ему толкут её стопы,

и рифму тыщезевный рёв диктует.

 

Давным-давно стезя его тропы

единственной затоптана. И пыль

чужих сапог судьбой он именует.

  13.04.2000

                                                                                                                                    

 

 

Реквием

по ненаписанным стихам

 

Моим непоявившимся стихам –

уж зачатым, но нерожденным детям,

слагаю Реквием, как плачу по снегам,

истаявшим в прошедшее столетье.

 

Пою я Песнь, несбывшиеся, вам,

которых вещим знаком не пометил

средь суеты житейских перипетий,

стяжая пищу, строя ли вигвам…

 

Прекрасный луг, где цветом цвел сонет,

залит цементом, выложен паркет –

доска к доске – без щели и зазора.

 

Возведено жилище, словно храм,

где места нет отторгнутым стихам, –

свидетелям холуйского позора…

 26.04.2001

 

 

 

Мелодия ума

 

Звучит мелодия ума, –

тонка, изысканна, изящна.

Да слух имеющий обрящет

и вторы гласы, и прима.

 

Послушной логики тесьма,

оставив помыслы о вящем,

выводит тремоло блестяще,

колоратурнейше весьма,

 

путем извилисто-превратным

вползая плавно-аккуратно

в гармонию небесных сфер.

 

И пелось будто о приятном –

разборчиво вполне и внятно…

И ухмылялся Агасфер…

 07.03.2001

 

 

 

        *  *  *

 

Когда на Моцарта нисходит вдохновение,

у небожителей не ладятся дела.

Толпятся души их (тенями) в доме гения,

напоминая (в профиль) бывшие тела.

 

И, уловив святые зовы единения,

голубизна небес на травы возлегла.

Раскрыли рты (при наблюдения видения),

селяне мирные соседнего села.

 

Замолк петух, (что метил встарь деянья грешника),

а клушка спешно (от волнения) снесла

пяток яиц (в корзине памяти орешника,

сплетенной загодя, когда была весна). 

                        

Являлась музыка – дыханьем цвета вешнего –

в убогий мир земной скупого ремесла…  

  07.03.2001

 

 

 

    *  *  *

 

Стихи роятся мошкарою

вокруг бедовой головы

(как-будто не вредят здоровью,

коль доктора мои правы).

 

Садятся тихо в изголовье

ночной провидицы – совы.

Та что-то воет не по совьи, –

и слов не разобрать, увы…

 

Так ритуально-еженощно

вопят еще живые мощи

до-вавилонские стихи.

 

До-человеческие рощи

могли бы их понять, и то еще –

с утра, – пока ветра тихи…

  20.11.2000

 

 

Отговорочный сонет

                        Роману Перельштейну

 

Поэт имеет право на ошибку,

он тоже хочет быть «таким, как все», –

имея доступ к утренней росе,

лакать из лужи низшего пошиба.

 

А Муза – выпускница всех консе-

рваторий мира, возопит фальшивку,

желая вырвать чудную наживку,

ту привязь рабскую к изыску и красе.

 

Бывает же: извечный домосед,

лишь одиночества алкающий сосед,

вдруг убежит на пару дней из дома,

 

чтоб окунуться в мрак тупых бесед,

пустых сует, чем жив весь белый свет, –

побыть земным, веселым и весомым…

 26.11.2000

 

 

 

 

Опоздание

 

Для покаянья нет уже сроков, –

со временем в миру – сплошные беды:

по молоду – не лепятся беседы,

по старости – обилие грехов.

 

И совестно вымаливать монеты,

расположась у Стиксовых брегов

в компании убогих стариков,

чтоб выведать Хароновы секреты..

 

Освободясь от всех земных забот,

но Мнемозиных не отведав вод      

и позабыв священные заветы,

 

грядущих тайн не ведая красот,

они надеждою на благостный исход –

огнем лампады гаснущей согреты…

 20.04.2001

 

 

 

О моменте мудрости

 

Прихода мудрости момент весьма забавен

и разумом совсем неуловим…

Как чистота ребенка, он храним

десятком тысяч штор, завес и ставен…

 

И потому кичения интим,

что блага чуткой совести избавлен,

так непотребно нагл и так нахален, –

до неприсутствия в сюжетах для картин…

 

Уж ты изъят из лежбища кретин-

ных масс, отринут ими иль отставлен,

но не унижен, даже не ославлен…

 

Се – новый ритуал Святых крестин

во имя Господа, которому престиж

не столь противен, сколь весьма печален…

 25.04.2001

                

 

 

              *  *  *

 

А некто молвил: «Выбери пример

и стань подобным… Или  постарайся…»

Подобострастье  – лишь одна из мер

лишенья дара Божьего. Несчастье…

 

Но жизнь дана… Терпи и доверяйся

согласию естественности вер.

Ведь есть Христос! (как есть и Агасфер, –

но вера неделима на две части).   

 

Нам остается праведность причастья –

как радость отдаления от страсти

земной и  умаления потерь.

 

И наши повседневные ненастья

осветятся когда-то в одночасье.

Надежда так наивна… Словно дщерь

юнейшая…

 

 

 

Памяти Бориса Зыкова

 

Судьбой заполнена квартира:

с ума сбежавшие глаза

торчат из кухни, из сортира,

пронзая лики в образах.

 

Глаза летят поверх подира,

горе взметаются и за, –

плывут, вплетаясь, как лоза,

в тоску небес и муку мира.

 

Творит художник, создает

былые мифы. И снует

резец, рукам его послушный…

 

А дух, сей мир покинув душный,

уйдя от суетных забот,

хвалу Спасителю поет…

 

 

 

Машеньке – в двенадцать лет

 

Двенадцать лет… Для жизни промежуток

невесть какой, – начало естества.

Лик юности, зардевшийся едва,

как нежный цвет зари в начале суток.

 

От детства пробуждается рассудок, –

светлее взгляд, яснее голова, –

уж смысла ищут слабые слова

и ловит взор грядущего рисунок.

 

Все это впереди, когда зенит

воспримет жизни будущей светило, –

ведь утро лишь намеки возвестило,

и пенье птиц надеждою звенит.

 

Но даль томленьем счастия манит, –

в свои права Судьба твоя вступила…

 24.06.2000

 

 

 

Самоустановочный сонет  

                                  

Освободить себя от черноты,

заведомо предосуждая чувства,

что омрачают светлое искусство

поэзии – блаженной, как мечты.

 

Но сделать это можешь только ты,

искоренив сорняк, возросший густо

в низинах собственных, и засевая пустошь

ростками радости небесной чистоты.

 

Надежда есть, что вырастут цветы

невиданной тобой досель окраски

и разнесут свой аромат прекрасный

 

в те уголки,  где прежде понапрасну

хранились, разливая дух ужасный,

запасы хмури всякой и тщеты…

 26.03.2000

 

 

 

 

Сонет покою

 

Снега нещадно бились над землею,

а над снегами – в горней высоте –

в своей бездонно–синей наготе –

томилось небо, скрытое зимою.

 

Под аккомпанементы злого воя

дарили вьюги зренью свой концерт,

пытаясь в обращенном к ним лице

запечатлеть испуг – гримасой боли.

 

Но их хитросплетенья и уловки

сдувались, как пустые заголовки, –

покоем преисполнена душа:

 

молчат ее бескрайние просторы, –

она не внемлет ропоту раздора,

беззвучною прозрачностью дыша…

 

 

 

 

Мирской сонет

 

Извечное стремление людское

к любви, отдаче, жертве и добру

бледнеет, словно лунный свет к утру,

завидя ранью племя заводское.

 

Как будто населенье городское,

обезумевши, тянется к костру,

чтоб на его пылающем ветру

погибло все, что в мире – не мирское…

 

И вожделенно дьявол правит пир,

в кострище зла похлебку горя грея

и становясь от слез людских бодрее…

 

Свой хоботок упрятал в нос вампир, –

ведь в две ноздри сосется кровь быстрее…

Быть может, зря напомнил о добре я?..

 

 

 

Сонет планете

 

Из всех событий нынешнего лета

мне более запомнилась зима,

и как–то не выходит из ума

столь постоянный выбор ею цвета.

 

И это странным кажется весьма…

Как-будто наша старая планета,

укрыв себя от притязаний света,

светить другим пытается сама.

 

За миллиарды лет существованья

не старятся блаженные желанья –

вернуть у Солнца взятые лучи.

 

О, Мать–Земля, ведь мы твои созданья, –

чуть приоткрой законы мирозданья

и нас святой отдаче научи…

 

 

 

 

Перечитывая Данте

                          Надиру Альмееву

 

Впиваю Данта горестный бальзам

и не могу от чаши оторваться.

Нет помыслов цикутой отравляться,

и нет нужды потворствовать слезам.

 

В дороге жизни скучно повторяться

и притворяться радости призам, –

забыл слова волшебные Сезам,

а ворота устали отворяться.

 

Внимаю молча музыке эпох,

свивающих потоки полифоний,

и выдохом сменяющийся вдох

сливается с мелодией симфоний.

 

И круги Ада вычислять излишне,

когда нас смертью одарит Всевышний.

 

 

 

                     *  *  *

 

Когда Язык уводит «в нетуда», –

страну, где я ни разу в жизни не был

и даже в донных помыслах не ведал

что попаду когда-нибудь сюда, –

 

я, как слепец под чужеродным небом,

ступнями ног не чувствуя следа,

бреду из ниоткуда в никуда,

дыханием осваивая небыль.

 

И запах трав, неведомый доселе,

закружит голову, как в детстве карусели,

и вспомню я, как курится туман

 

над озером, раскинутым в постели 

одной из тех предутренних расселин,

где лес хранит свой сладостный дурман.

 

 

 

 

Хирургический сонет

 

                 Кем надо быть, чтоб вздергивать опять 

                           его на дыбу жизни и мучений?..

                                                       У.Шекспир

 

Я к вам приехал умирать,

а вы, обрив башку до пуза, –

ту, что не выдержала груза

ума земного, – залатать

 

решили – просто и привычно.

И операция отлично

прошла – по всем мирским статьям.

Спасибо… Бог вам судия…

  

Вновь возвратился разум миру, –

как в пустовавшую квартиру

вошла – из отпуска – семья.

 

И лампы вздули… И кусочек

души, не ставшей многоточьем,

вернулся на круги своя…

А я?..

 1992

 

 

 

            *  *  *

 

Остановиться бы… Угомониться…

Отрыть могилку… Выстругать доску…

Судьба ж вдыхает пресную тоску, –

как птах влюбленный обоняет птицу…

 

Все так никчемно на земном миру,

так непотребно прихотям сознанья, –

и вместо чистого стремления к познанью,

ты – лишь свидетель пира на юру…

 

Уж трудно не солгать себе во сне,

и ожиданья тщетны по весне

среди людского псевдоликованья.

 

Лишь вздрагивает хвоя на сосне,

не доверяя ложной новизне

цветущй страсти самолюбованья…

 26.04.2001

 

 

 

  *  *  *

 

Понесу ли околесицу,

поцелую ли звезду…

Вознамерюсь ли повеситься,

да удавки не найду…

 

По-над лесом месяц бесится. –

Уж не чует ли беду?..

Я приставлю к стенке лестницу, –

от греха по ней уйду

 

в мир далекий и таинственный,

мир заоблачных высот, –

доберусь, авось, до истины,

коль маленько повезет…

 

Звезды светятся неистово,

тыча в очи, как осот…

 20.10.2001

 

 

 

Сонет родословию

 

Уж много лет прошло от тех времен,

когда на Божий свет ты появился, –

мир жизни был тобою обновлен

и ты – впервые – миру удивился…

 

(Да и родитель твой повеселился, –

ведь сын родился – это ль не резон!

Сам, – явленный как плоть былых времен, –

он в чуде плоти вновь осуществился.)

 

Вот так и мы, – плодя своих детей

без долгих предисловий и затей, –

в их судьбах видим продолженье рода.

 

Не выбирая даже время года,

мы обрекаем – племени в угоду –

на муку жизни близких нам людей…

 

 

 

 

Изгои

             Владимиру Высоцкому

 

Они всегда отторгнуты от быдла…

Но, из себя исторгши их, толпа

витийствует, не зная, что слепа.

Не ведая… Иль Веды позабыла…

 

Но было!.. Помнит кровь, что это было,

и лимфа помнит, вздувшая клопа:

страшнее нет той воли, что тупа,

как нет тупее боли, что остыла…

 

Лишь одному Всевышнему дано

подразделять на ждущих и несущих,

недавно присмиревших иль давно…

 

И меж людей живущих нету сущих,

как между нищих не было имущих…

Лишившись весен, вымерзло гумно…

 

 

 

Внеобщественный сонет

 

Живу в миру лишь только по нужде, –

как ем и сплю – по самопринужденью:

во сне мечтаю о непробужденьи,

в обед – об отвращении к еде.

 

Как волны океана при дожде

бунтуют против небоизверженья,

как тело вопиет об обнаженьи,

в плену одежд моля о наготе.

 

Но в противостоянии природ

господствует над личностью народ, –

воинственна стихия мелких капель.

 

Одеждами прикрывшийся урод

чурается естественных красот,

за камень выдавая плоский кафель.

 

 

 

День свершения

 

Настанет день, который не дано

увидеть взору, скрытому веками.

Но содрогнется даже темный камень,

что канул в бездну, но не лег на дно.

 

И память жизни, минувшей давно,

и явность дел, задуманных богами,

сольются там в событие одно,

как чудо, сотворенное над нами.

 

И вновь судьба вернется, повторив

круги своя, предсказанные Словом,

и прозвучит неслышанный мотив,

вдруг оказавшись издавна знакомым.

 

Прольется дождь, слезою окропив

мольбу небес, разверстых трубным зовом .

 

 

 

 

Ночная мгла

 

Когда заполнит дом ночная мгла,

затихну я – беззвучен, бессловесен,

взирая как ложатся клочья взвеси

безмолвной темной тенью у стола.

 

Межстенный мир покажется мне тесен,

и сквозь стекло стекая, как смола,

сольюся с тьмою голого ствола,

забытого и листьями,  и лесом.

 

Обнявши древо крепко, как кора,

с ним простоим до самого утра,

впивая ночь под звук древесных песен.

 

Но подойдет рассветная пора

под скрип пилы и стуки топора, –

и станет мир опять неинтересен.

 28.05.2002

 

 

ВАРИАЦИИ

 

 

Сонет моему сонету

 

То перевернут ты, то вывернут…

Ты – как судьба моя, сонет…

Я в детстве был из детства выдернут,

мне камень заменил паркет.

 

И головою об пол бился я, –

(мой первый в жизни суицид)…

Одна лишь нянька ненавистная

не вспомнила своих обид.

 

И отнесла меня на кухоньку,

где пахло чем-то кисло-тухленьким,

поила – с ложки – киселем.

 

Кормила булочкою пухленькой

и всё шептала тихо в ухонько…

Жаль, –  в русском не был я силен…

 20.11.2000

 

 

 

 

Псевдосонет

 

Поднаторев в писаньи деловых

бумаг и прочих дьявольских посланий

мозги мои изрядно подустали,

что даже процедуры «полосканий»

не могут вымыть дурь из головы.

 

Читаю ли журналы, но увы, –

в ушах стоит лишь шелест их листаний,

не шепоток листочков над лесами,

не скрип телег и не плесканье сланей;

а глаз объемлет мрак (как у совы).

 

Излишни безответные потуги,

когда деревья, – помня друг о друге,

забыли, что они – давно не лес,

а нечто мелкое, что продают вразвес…

  1990

 

 

 

Искушение…

 

Все лепетания небес

суметь запечатлеть словами,

хоть день и ночь над головами

глумится неумолчный бес.

 

И вместо Божеских словес -

зубовным скрежетом над нами -

такие перлы, как “собес”,

“протез”… и прочие цунами.

  

И молча ниспадая ниц,

мы упадали на колени

и в бессловеснейшем моленьи

алкали жалости больниц.

 

И на всесилие темниц

мы уповали в опаленьи…

И отдаленье глаз и лиц -

как откровенье власяниц…

 

Цыц!.. Цыц, вражина окаянный!..

 1989

 

 

 

            *  *  *

 

Так изнемог, что выхода не вижу,

совсем ослеп, – не ощущаю стен,

как будто стал я вовсе пустотел,

но все воображаю, что подвижен.

 

Быть может, наконец-то, мир иной

меня прибрал в свои немые выси?..

Иль это вновь мои дурные мысли,

пробравшись в сон, куражат надо мной?..

 

Моя мечта, ударившись в рассвет,

обрушилась со звоном, – словно птица

разбилась о стекло… 

 

И стало вновь светло…

Уж чей-то говор надо мной клубится…

Но давит тяжесть непрожитых лет…

 1982

 

 

 

Сила воли 

 

Ишь воля, – до чего сильна! –

так сжала собственное тело,

что даже жизнь в нем оскудела,

аж с хрустом – в грудь вошла спина…

 

Недаром физики твердят,

что мир сжимается, старея, –

мол, даже звезды, что сгорели,

дырами черными свербят:

они к себе весь мир манят,

а заманивши, очернят…

 

Ах, воля-волюшка моя!.. –

Уж сердце съежилось, черствея,

уж я не знаю: что чернее, –

зола иль песня соловья?..

 

Зовет в полеты полынья…

  1983

 

 

 

Двойной сонет

 

Заложники банальности кабальной,

шевелимся, моргаем и жуем,

и о свободе песенки поем

под звон цепей повинности кандальной.

В существованьи вечно низовом,

в позиции согбенности тотальной

заботимся лишь только о земном, –

вещественном, доступном, моментальном.

 

Но от сует сбегая в добрый час 

в укромный скит молитвенного бденья,

мы ловим миг сошествия на нас

неведомого чудного  мгновенья,

когда Господь раскроет наше зренье,

наполня небом донца наших глаз,

и одарит талантом озаренья,

ниспосылая слуху дивный глас.

 

И мир, объятый ясным светом горним,

предстанет взору истинно исконним,

превоплощая наше бытие.

 

И прелести реальности витальной

пред тайной сокровенности ментальной

померкнут, растворяясь в забытье.

 08.10.2001

 

 

 

Укороченный сонет

 

Покуда мне «не по плечу»

осуществленье восхождений

под сень небесных академий,

я ночь себе укорочу,

 

занявшись сном, давно желанным,

в который медленно и плавно

стекут заботы и долги…

 

И снизойдет в меня нирвана,

потоком теплого тумана

окутав ласково мозги…

 

 

 

 

Сонет переполнения

 

Переполнясь лютой болью,

тело рвется на куски,

и клочки летят по взволью

воем воющей тоски.

 

Так, уставши от недоли,

встрепенутся вдруг пески,

то ли бабочкой, то ль молью, –

ввысь взметнув свои ростки.

 

Устремляясь к небу – к свету

как посланники – с приветом

от земли и от зерна.

 

Только есть одна примета:

коль взойдешь весной, то к лету

кормом станешь для зверья…

   (А в приметы верю я…)

  1992

 

 

 

             *  *  * 

 

Бывают времена: своею тучной тушей

тоска навалится и тщится раздавить

мое земное немощное тельце,

 

упрется в грудь ногой, вытягивая сердце

лапищей грубою, чтоб смять и разделить

меня со мной, лишив гнздовья душу…

 

Но я смирен и тих, податлив и послушен,

хотя уверен, – я неразделим,

непобедим, покуда не нарушу

 

обета данного задолго до меня:

«Не злить гусей. И не стегать коня».

 

Мой мир неразводим на море и на сушу, –

ЕСТЬ НЕБО У МЕНЯ, С КОТОРЫМ Я ЕДИН.

 

 

 

 

Душа и мозг 

 

Хотя наш вымысел невнятен,

ему потворствует душа, –

по-за обманом восприятий

и под иллюзией понятий

своих придуманных собратий

ища.

 

Радушных домыслов неловкость,

дрожащих робко перед ней,

она смягчает, без уловки

не замечая их обломков

и словно сглаживая ломкость

корней.

 

Но сокровенность откровений

под непристойностью борений

приоткрывает – за мечтами –

извечной истины лицо.

 

А мозг его не замечает

и, – уклоняясь от печалей, –

не привечая озарений,

смыкает логику в кольцо.

 

 

 

Такова жизнь

 

Любви полно!.. Куда ее девать?..

Уж раздаю и кошкам, и собакам,

друзьям – в пивной, на улице – зевакам,

и ублажить пытаюсь даже тать.

 

Любите! – я ору, как оглашенный…

Но люди любят – не любить, а брать.

 

И плачу я, как плакал тот блаженный,

который был не в силах не отдать…

 

Да, осужден дающий на отдачу,

как обречен берущий – на нужду.

И за любовь расплачивались сдачей,

и принимали Божий дар как мзду.

 

 

 

      *  *  *

 

Живу, полузакрыв лицо

тупейшей маской соучастья, –

предатель – в клане подлецов,

несчастный – в лежбище несчастья.

 

Но нет меня ни там, ни тут, –

с любым иным я – только он же.

Нужны ль убившемуся лонжи?..

Нужны ль века толпе минут?..

 

Нужна ль свеча в церквушке старой,

объятой пламенем огня?..

 

Нужна ли жизнь, коль нет меня?..

 

 

 

Безответный сонет

 

Как вызволить из жутких пут

свою же собственную душу?..

Еще трепещет,.. но все туже

её сжимающий хомут…

 

Что мне – живому – делать тут?..

Смиренно ждать, когда задушат?..

Кого боюсь?.. Чего я трушу?.. –

Мозги ответа не дают…

 

Но нет ответа и от Бога…

… Хотя б на чуть, хотя б немного

ускорь, о Боже, мой уход.

 

Лишь рукотворного итога

не дай свершить, – даруй иного,

естественного эпилога,

присущего судьбе природ…

 

 

 

Песни крови

 

О, как легка, – рекли, – рука сыновья.

О, как крепка отцовская рука.

Та, что возводит отроков становье

там, где течет отечества река.

 

И, вроде, неизбывна та основа,

что гонит наши судьбы по векам.

И потому нам кажется легка

та жизнь, что поутру начнется снова…

 

Но возмещенья дани не бывать,

как возмущенью – в добром – не рождаться.

 

А детям – смерть отцов переживать

и зовы крови вновь перепевать,

чтоб новой песней предков возрождаться.

 

 

 

Слепцы мироздания

 

Хоть наши судьбы в будни вплетены

и суета диктует нам поступки,

а быт нас вынуждает на уступки,

 

но движемся мы все же вдоль стены,

что осязаньем путь наш поправляет

и обрамляет – с внешней стороны…

 

А изнутри… Кострища сатаны

иль Божий светоч души освещает?

А может, мозг нам истины вещает? -

Пути каким огнем озарены?..

 

А сверху кто-то камушки швыряет…

Строитель стен иль тот, кто разрушает

ограды, что другим возведены? –

Не различить, коль зренья лишены…

 1992

 

 

 

              *  *  *

 

Когда пройдет былое, словно случай,

забытый в событийной пестроте,

останутся лишь звездочки потерь

над памятью туманной и зыбучей…

 

Не вспомнит гром прикосновенья тучи

о тучу и уснет в глуби пещер,

прислушиваясь к эхам древних вер,

таких протяжных и таких певучих…

 

О, Господи, прости мою мечту, –

любить сей мир, который и не чту…

  26.04.2001

 

 

 

Сожаление

 

Витая в неге эйфорийной,

мы далеки от тех проблем,

что людям в качестве дилемм

подносит мир наш аварийный.

 

Завалы катастроф серийных

те разгребают между тем,

кто убежал заумных тем,

бредовым помыслом творимых.

 

И эта двойственность видений,

боящаяся совпадений,

нас разделяет, даже с теми,

кто здесь нам дорог и любим…

 

Но все же мир земных радений,

побед и псевдообретений

с блаженным миром наших бдений

вовеки несоединим…

  05.03.2000

 

 

 

      *  *  *

 

Глубины прячутся во тьме,

их глаз людской не постигает.

И свет, входя во тьму их, тает

и плачет, бедный, как в тюрьме…

 

Неубедительный пример,

но приведу его детали:

когда деревья восставали,

превосходя и свой размер, –

все травы полегли – в опале, –

не воспринявши далей дали,

но ощущая бег кефали

в пределы предков – в дебри вер…

 

что так естественно для твари

Божественной – в миру потерь…

  23.04.2001

 

 

 

          * * *

 

И сны застенчиво туманны,

и явь стеснительно хрупка,

и утомительны обманы,

и боль сомнений нелегка.

 

Изобретательность сознанья

уж не настолько высока,

чтоб, – породнившись с назиданьем, –

забыть желание броска;

 

чтоб все излишества изысков

души повергнуть в пустоту

и сжечь дотла в бензинных брызгах

и нравственность, и доброту;

 

чтоб всю извилистость травинок

спрямить под жирною золой…

Ужели так?.. И стонет инок,

поникнув скорбной головой…

 1982

 

 

 

Неизбывное

 

Изумрудные волны далекой реки

все колышут во мне память вешнего цвета…

Но пустынны поля, что не знали рассвета,

и остывшие звезды, как ночью, близки.

 

Эта чудо-страна ожиданьем воспета,

эта явность, – что сказочным снам вопреки, –

снова гонит и гонит от тихого лета

голосами: Прими!.. Привлеки!.. Увлеки!..

 

Только стоит забыться заботам домашним,

только стоит уйти от мирской суеты, –

возникает, – маня и моля о вчерашнем, –

та страна – как виденье забытой мечты…

 

И остывшие звезды, как ночью, близки

голосами: Прими!.. Привлеки!.. Увлеки!..

 1992

 

 

Химера познания 

 

Жизнь познана. И узнана планида

бедняжки человечека в миру…

 

Пока душа кожуркою покрыта

телесною, пока она укрыта

от всех блаженных таинств и сокрыта

возможность взлета – в тела кожуру, –

 

играй, людёнок, жалкую игру,

в которую ты принят как водящий, –

здесь все – подделка, все – ненастояще:

и правила, и даже сам вертящий…

 

Но не срывай повязки на пиру! –

иначе, – тьма не схлынет и к утру…

 

 

 

Венок сонетов

 

 

Философические рассуждения

о происках ума

в отношении нравственности,

представленные в форме

венка сонетов

 

 

1.

Живут же люди! Всё-то им понятно:

погоны, должность, звания и чин…

Растерянности вовсе нет причин, –

благополучно всё и аккуратно:

 

опрятно выбрит, – если из мужчин;

одета модно, – хоть и сверхзатратно, –

коль женщина… При этом безвозвратно

утерян лик – в сообществе личин…

 

Таков итог сверхмассовой культуры:

один покрой – для умницы и дуры,

одно стремленье – в ранг номенклатуры,

 

где «позу рожи» «имиджем» зовут,

который не зависит от натуры, –

текут ли реки, снеги ли идут…

 

2.

Текут ли реки, снеги ли идут, –

не молкнет глас общественного мненья

за ускоренье времени движенья

к великой цели. Вожделенно ждут

 

людские толпы скорого сближенья

и – в нетерпеньи – ушками прядут.

Но «тик» за «таком» стрелочки бегут,

тревогу бьют (непрошенно) сомненья:

 

нехорошо, бессовестно, вранье…

И хлопает крылами воронье,

и каркает не очень-то приятно…

 

Бедняжка совесть, праведность ее

на нет низводит, что твердил стократно

рациональный ум, – толково, внятно…

 

 

3.

Рациональный ум – толково, внятно

диктует нам поступки и дела,

чтоб непременно выгода была

да и мундир остался незапятнан.

 

Ему (уму) отнюдь не презанятно

признать, что коли прибыль возросла

и в ваш карман прибыток привнесла,

то значит, – где-то счет идет обратный…

 

И некий «Игрек» ввергнут в обнищанье,

поверив во благие обещанья –

вознагражденья за прилежный труд.

 

Вот тут-то наши гении вещанья

приверженцам труда и прилежанья

разобъяснят, – почем цена минут…

 

 

4.

Разобъяснит, почем цена минут,

нам хитрый мозг, расчетами плененный,

и будет обижаться, уязвленный,

коль намекнут, что жизнь не продают.

 

Себе присвоив Божий атрибут,

рассудок наш, гордыней упоенный

и лживостью логичности споенный,

не в силах осознать, что цифры врут…

 

Ведь хитрость – это разум дурака…

А истина всё так же далека

и – для ума – всё так же необъятна…

 

А жизнь глупца действительно легка

от умиленья, что ему понятно,

откуда дождь, с чего на Солнце пятна…

 

 

5.

Откуда дождь,  чего на Солнце пятна, –

узнав сие, становится легко

прожить в миру: никчемно далеко,

коль близкое доступно и наглядно…

 

И в этой жизни празднично-нарядной

уже не слышим мы, как из веков

взывает предок наш и тот, о ком

он лишь мечтал во грезах безоглядных…

 

Заботы быта привели к забвенью

значенья слов, что небеса нам шлют.

И песне той, что ангелы поют,

не внемлем мы, когда душа в затменьи.

 

Но чует наш сверхбдительный уют,

куда лесные тропы уведут…

 

 

6.

Куда лесные тропы уведут

и где вражина-тать подстерегает,

провидит мозг и нас оберегает,

соблазнам нашим выстроив редут.

 

Вал возведя из всяческих «нельзя»

и вырыв ров для незаконных «можно»,

путь завалил «определенно ложный»,

но вскрыл проход, где «верная стезя».

 

Обезопасил жизненный простор

забором вех и стражами порядка,

завесой шор обузил кругозор,

                                                

полет мечты обрекши на позор,

а поступью признав лишь шаг попятный.

Прекрасен мир!.. И жить весьма приятно…

 

 

7.

Прекрасен мир!.. И жить весьма приятно

в кругу людей, познавших жизни прок

и взявших у нее – кто сколько смог

(не принародно, а весьма приватно),

 

в кругу друзей, готовых дать урок,

как это сделать тихо и прохладно, –

в глазах толпы не выглядя прихватно,

состричь оброк без суеты и в срок.

 

И это – не искусство, а наука –

входить в любое общество без стука

и слыть своим меж «этих» и меж «тех».

 

Нужна настырная и льстивая докука

и – для гарантии – еще такая штука, –

когда сомненья сердце не скребут…

 

 

8.

Когда сомненья сердце не скребут,

а в голове – холодные расчеты, –

дуэт, достойный славы и почета,

в глухом секрете, – а не то скрадут.

 

Тем более, что тут обычай крут

и не в ходу здесь взаимозачеты, –

лишь голый «нал», причем,

без меры «черный»

(при пересчете издающий хруст)…

 

И всяк, вступивший в сей порочный круг,

не может даже проявить испуг –

гримасами владеют все повально.

 

Власть над собой не наступает вдруг, –

тренаж поденный от мозгов до рук…

Но «рацио» так скучно и банально…

 

 

9.

Но «рацио» так скучно и банально,

что даже архитрезвый строгий ум, –

невольный пленник монотонных дум, –

перестает работать машинально.

 

И подсознанье, сникнув изначально,

вдруг осознает, кто тут сват, кто кум,

подняв скандал и породивши шум

вопросным восклицаньем: «Кто начальник?!»

 

Пугая разум отпуском досрочным,

пусть отдыхом коротким,

но сверхсрочным,

грозя дурдомом, ждущим, – мол, – давно…

 

И горло, оказавшись столь непрочным,

родит «крамолу» басом хрипло-сточным:

«Прекрасно то, что свыше нам дано»…

 

 

10.

Прекрасно то, что свыше нам дано

и в этот мир приходит вместе с нами.

Но этого не знаем мы и сами, –

оно в глуби таится, где темно.

 

Волшебное горчичное зерно,

что некогда раскроется, как пламя,

горя в груди и сердце наше плавя,

объединит нас в Царствие одно.

 

Но, породнясь душою с чистым небом,

земная жизнь представится как небыль,

принять которую зело затруднено…

 

И способа простой добычи хлеба

до старости не осуществлено,

не выдумано, не обретено…

 

 

11.

Не выдумано, не обретено

способностей простого выживанья,

приспособленья или пресмыканья

(как у ползучих то заведено).

 

Ведь гордость – это не веретено, –

крутить-вертеть при помощи сознанья

своею личностью –

не просто нет желанья, –

достойному сие запрещено

 

его натурой, сущностью гордыни.

И человек – с Адама и поныне –

в плену у грешной псевдогероини –

 

пиет, алкая, гордости вино

из века в век, как будто бы оно

даровано, предопределено.

 

 

12.

Даровано, предопределено…

Но кем и где?.. Не извергом ли рая?..

Еще во время оно, избирая

познанья плод (со змием заодно)

 

наш первочеловек ступил на дно

реки проклятья… Что оберегая?

Чего остерегаясь? Убегая

какой беды?… Вот то-то и оно…

 

Но с этого момента кардинально

преобразился мир земной реальный

(он таковым остался по сей день):

                                    

ложь стала правдой, светом стала тень,

но так похоже, словно зазеркально,

как говорится, – роково, фатально…

 

 

13.

Как говорится, – роково, фатально, –

до мелочей детальных, до корней…

И этот антимир нам стал милей

того, который был первоначально.

 

И только церковь, действуя сакрально,

хранит сусальный свет былых огней

и в чтении своих «четьи-миней»

о них напоминает (фигурально).

 

В земных законах силы сатаны

настолько властны, прочны и сильны,

что видеть это – скорбно и печально…

 

И занят мир строительством стены

от тех красот, что были нам даны

до проявленья жизни, – изначально…

 

 

14.

До проявленья жизни, изначально

имея дар воистину святой,

мы век свой заполняем лишь тщетой,

упорствуя при этом чрезвычайно,

 

теряем дар (как будто бы случайно)…

Сгубив его, не плачем над судьбой,

напротив, – любование собой

приводит нас в восторг необычайный.

 

Под руководством воли и ума

нам не грозят сума или тюрьма, –

и стол богат, и лежбище опрятно.

 

Научного познанья кутерьма

умножит клич наш в толстые тома:

«Живут же люди! Всё-то им понятно!»…

 

 

15.

Живут же люди! Всё-то им понятно, –

текут ли реки, снеги ли идут, –

рациональный ум толково, внятно

разобъяснит: почем цена минут,

 

откуда дождь, с чего на Солнце пятна,

куда лесные тропы уведут…

Прекрасен мир!.. И жить весьма приятно,

когда сомненья сердце не скребут.

 

Но «рацио» так скучно и банально.

Прекрасно то, что свыше нам дано, –

не выдумано, не обретено, –

 

даровано, предопределено,

как говорится, – роково, фатально, –

до проявленья жизни, – изначально.

 

 

= наверх =

 

ПОРТАЛ ЖУРНАЛА

ПОРТРЕТЫ

ПРЕЗЕНТАЦИИ

  

  

  

  

ВСЕ ПРЕЗЕНТАЦИИ

ПЕСЕННОЕ ТВОРЧЕСТВО