<<< назад

 

Казань

Отечество

11.11.11

 

Часть первая

Отец

 

Первой татарской книжкой, которую я читал в своей жизни, были кутуевские «Приключения Рустема». Когда я переехал из Самары в Казань, услышал в трамвае: «Следующая остановка – улица Аделя Кутуя», – и вспомнил ту чудную повесть о мальчике, который наелся цветов папоротника и стал невидимым. Устроившись на работу в журнал «Казань», познакомился с Аделем Кутуевым – внуком классика татарской литературы. А потом и с его отцом, работавшим в той же редакции. Позже Рустем Кутуй написал мне рекомендацию на вступление в Союз российских писателей. А когда в Рождество 2010 года я узнал, что его не стало, то снова вспомнил про ту детскую книжку и решил ее найти.

Спасибо заведующей отделом обслуживания городской библиотечной системы Людмиле Викторовне Соловьевой, которая по компьютерному каталогу выяснила, что «Приключения Рустема», изданные Таткнигоиздатом в 1964 году тиражом в 150 тысяч, сохранились в единственном экземпляре на всю Казань – в филиале №29 на улице Восстания. Да и тот поступил в детскую библиотеку случайно, пять лет назад его принесли взамен утерянной книги… С тех пор потрепанную книжицу никто не брал почитать – я оказался первым.

Если верить каталогу Научной библиотеки имени Н. Лобачевского, то, кроме упомянутого издания 1964 года, на русский язык у Аделя Кутуя перевели лишь повесть «Неотосланные письма». Эта повесть стала, конечно, самым известным произведением в татарской литературе, шутка ли – сорок переизданий! Появившись в русском переводе в 1945 году сразу после смерти поэта-солдата, она потом переиздавалась пятнадцать раз, кроме того, вышла шесть раз на татарском, трижды на китайском, а также – по разу – на чешском, чувашском, башкирском, марийском, киргизском, казахском, узбекском, каракалпакском, арабском, корейском, албанском, монгольском, вьетнамском, французском, английском языках. Это ли не слава! Вот только помимо прозы Адель Кутуй писал футуристические стихи и соцреалистические пьесы, рассказы и стихотворения в прозе… Неужели у него не оказалось больше ничего достойного для перевода? Я не литературовед, не мне решать – что достойно перевода, а что без перевода переживет (всех нас). Я лишь рассказываю историю своего знакомства с Рустемом Адельшевичем и Аделем Рустемовичем Кутуевыми, описываю свои путешествия по кутуевской прозе. И приглашаю всех стоявших на той же трамвайной остановке прокатиться вместе с нами.

 

 

Поехали!

 

Ровно пятьдесят лет назад Юрий Алексеевич Гагарин совершил первый полет человека в космос. Это стало началом новой эры в истории человечества. В том же году в славном городе Казани состоялось куда менее звездное событие – вышла первая книга молодого писателя Рустема Кутуя «Мальчишки».

Не пытайтесь в этом сопоставлении отыскать авторскую иронию – я всего лишь обозначаю место и время, указываю точку отправления в путешествие. В конце концов, если верно утверждение, что в творчестве любого большого писателя нам открывается новый самобытный мир, неизведанная вселенная, то такое сравнение может оказаться вполне уместным. Тем более, в Казани когда-то работал в «шарашке» заключенный Сергей Королев, здесь строили первые космические ракеты Р-1 «Волга» – и все это происходило практически на соседней улице с домом № 33 по улице Комлева (ныне – улице Муштари), где родился наш герой.

Перед самой смертью выйдут его воспоминания в литературном альманахе «Аргамак» (№ 2, 2009), где Рустем Кутуй опишет три самые ранние воспоминания об отце. Воскресное утро. Мама ушла на еврейский рынок, сын забрался к отцу под одеяло. Фарфоровая пепельница в виде собачки – папа погасил папиросу. Щенячьи восторги сына, возня, игра. Потом отец поторопил: пора к печи, надо греть чайник, мама вернется с холода… И запомнившиеся на всю жизнь слова отца:

– Возле печи хорошо босиком.

Адельша знал это чудное ощущение, все же вырос в деревне. Тогда она называлась Татарские Кынады и располагалась в Кузнецком уезде Саратовской губернии, ныне на картах обозначена как село Татарский Канадей Пензенской области. В тех краях вообще немало татарских селений, не случайно там расположено самое крупное поселение российских татар – Юрюзань.

Немало татар проживало и в соседней Самарской губернии, куда дед Нурмухамед переехал со своим многочисленным семейством (Адельша был шестым из восьми его детей) в 1912 году, поступив на кожевенную фабрику Кутуевых в селе Алексеевском Бузулукского уезда. Видимо, поэтому в тридцатые годы Кутую припишут происхождение из фабрикантов? Хотя, возможно, наоборот, до этой фабрики их семья обходилась без фамилии. Ведь известно, как татарам вписывали фамилии и отчества в российские документы. До сих пор у многих старожилов отчества совпадают с фамилией.

В революционном семнадцатом семья перебралась на станцию Кряж под самой Самарой (в том городе сорок лет спустя родится ваш покорный слуга, а на том Кряже в летнем трудовом лагере научится курить), Кутуевы заняли брошенный хозяевами дом. Адельша со старшей сестрой Зайнуль закончили трудовую школу поступили на подготовительные курсы Самарского университета. Зайнуль пошла на медицинский, Адельша – на экономический факультет. Параллельно занимался в литературном объединении при Доме печати под руководством известного писателя Александра Неверова и в театральном кружке при Татарском клубе.

В Самаре и сегодня живет много татар. В нашем подъезде жила семья Ахметовых, их дочь Валечка ходила со мной в одну садиковую группу. Позже я узнал, что она по документам не Валентина, а Валия. В нашем подъезде также жила большая чувашская семья Николаевых, с их Сашкой мы дружили и все трое учились в одном классе. Типичное для Поволжья соседство.

Свои первые стихи Адельша Кутуев написал на русском языке, под впечатлением революционной поэзии Владимира Маяковского. В этом кратком биографическом путешествии – с небольшими автобиографическими перекрестками – мы можем наметить ряд интересных параллелей в судьбе отца и его еще не родившегося сына. Рустем тоже будет писать стихи на русском языке и заниматься в литературном объединении при Доме печати, только не в Самаре, а в Казани – под руководством известного писателя-фронтовика Геннадия Паушкина.

Когда Самарский университет закрылся, Адель решил переехать в Казань – туда тогда тянуло молодых татар со всей Советской России, поскольку родной язык в только что сформированной Татарской автономной республике сохраняли и активно развивали. Позже сын Рустем уже не станет писать по-татарски. В годы Великой Отечественной войны в Казани практически не останется школ и институтов, где преподавали на татарском языке.

В начале двадцатых годов Адельша такой вуз застал. Проучившись два курса на химфаке, он перевелся в Казанский восточный педагогический институт, впрочем, на отделение русского языка и литературы. Любовь к «великому и могучему» ему привили в самарской школе имени Льва Толстого, а Неверов ее укрепил.

В 1923 году начинающий татарский поэт встретился в Москве со своим кумиром Маяковским – и прочитал ему свой перевод «Левого марша». Очевидно, Владимир Владимирович своего татарского «фаната» поддержал, потому что Кутуй вскоре создал в Казани свой «левый фронт искусств», по аналогии с ЛЕФом – возник СУЛФ. Вряд ли со стороны Адельши это было самозванством, можно предположить, что сам Маяковский эту идею благословил. Одна за другой у Кутуя в Казани выходят книги, в газетах – статьи и рецензии на спектакли, у поэта появляется много поклонников, сторонников, единомышленников. Сорок лет спустя также стремительно ворвется в литературную жизнь Казани его сын Рустем. И тоже будет ратовать за новые формы в поэзии…

Адель Кутуй в литературе ощущал себя революционером. Старое поколение творческой интеллигенции смыло волной эмиграции, остальных скрыли подвалы ЧК, а молодые увидели впереди широкую, расчищенную дорогу строительства новой жизни и нового искусства. И Кутуй шел впереди, во всяком случае, за пять лет сделал себе литературное имя. По рейтингу журнала «Безнен юл» ("Наш путь") за 1927 год (буржуазного слова «рейтинг» тогда, понятно, не употребляли, но все остальное было как всегда) он был включен в пятерку наиболее значимых, по мнению редакции, татарских писателей 1920-х годов – наряду с Хади Такташем, Кави Наджми, Хасаном Туфаном и Гумером Тулумбайским. Добавим, все они были товарищами, новаторами, ниспровергателями. Им даже Габдулла Тукай тогда казался буржуазным!

Отношения в литературе всегда выстраиваются сложно и противоречиво, для российской литературной жизни вообще характерно не мирное сосуществование различных течений и группировок, как на буржуазном Западе, а их взаимооталкивание и развитие через борьбу противоположностей. В те пламенные годы все это было к тому же замешано на революционной экзальтации. Вот, скажем, Адель Кутуй с Хади Такташем были друзьями, даже свадьбы сыграли в один день, однако это не помешало Кутую устроить показательный суд над своим другом и единомышленником Хади Такташем. Впрочем, не пугайтесь, «суд» в те годы был популярным жанром литературных вечеров. Сегодня на «музыкальных рингах» тоже не машут кулаками.

Коли мы отвлеклись, попрошу взглянуть сквозь запыленное трамвайное окно в послевоенное будущее. Рустема Кутуя тоже будут причислять в 60-е годы к поэтам «новой волны», которая поднимется в Казани, как отголосок московской поэтической оттепели. Известно, каждое новое поколение ищет новые формы. Это касается не только стихов, но вообще способов самовыражения. Молодым обязательно надо – хотя бы прической – отличаться от предыдущего поколения.

Роковые тридцатые годы для новой волны татарской литературы начались с выстрела в московской квартире Владимира Маяковского 10 апреля 1930 года. Его самоубийство у некоторых историков и сегодня вызывает определенные сомнения. Намекают на некого соседа по коммунальной квартире, который оказался в комнате поэта почему-то раньше Полонской. Прекрасная Вероника – возлюбленная Маяковского и супруга знаменитого актера МХАТ Михаила Яншина – только что вышла на лестницу, торопилась на репетицию, но услышала выстрел, вернулась и увидела поэта лежавшим на ковре с дыркой в груди. Он еще был жив, но ничего уже сказать не смог… Так сам себя убил «певец революции» или ему «помогли»? Тайна покрыта мраком. Но известно, что сразу после смерти Маяковского его стихи перестали издавать, его имя надолго исчезло со страниц газет. Татарскому футуристу Кутую тоже поспешили сшить политическое дело. Адельшу арестовали в феврале 1931 года, обвиняли в создании татаро-башкирской контрреволюционной организации «Джидеген» (переводится как «семерка», «Большая Медведица» – самое известное созвездие из семи звезд), вместе с ним на «Черном озере» оказались Абдрахман Минский, Сайфи Кудаш, Сагит Агишев, Наки Исанбет. Со слов последнего запишут в протоколе такие слова: «Кутуй – типичный карьерист, горлопан и политический авантюрист, сын фабриканта». В протоколах допросов Аделя Кутуя в адрес товарищей тоже прозвучит немало подобных высказываний. Впрочем, заполненные рукой следователя протоколы вряд ли можно считать прямой речью подследственных, сейчас уже никто не поручится, насколько дословно фиксировались их показания.

Время изменилось – и то, что было обычным делом в двадцатые годы (резкость суждений, непримиримость критики даже по отношению к друзьям), в тридцатые станет поводом для политических выводов, а порой обвинительным пунктом в смертном приговоре. Тем не менее, «дела» сфабриковать не удалось. Выяснилось, что в 1928 году Кутуй встретился с уфимцем Ченекаем, они и создали «семерку», проще говоря, молодые татарские поэты обещали помогать друг другу с публикациями казанцев в Уфе, а уфимцев в Казани. Да и сотрудничество их особо не продвинулось. Через восемь месяцев дело на «Черном озере» зашло в тупик. Кутуя и его товарищей выпустили. Однако перестали печатать. От него отвернулись друзья, даже Хади Такташ умер (в декабре 1931 года от жестокой простуды) в убеждении, что друг – предатель. Годы спустя Ахмет Исхак рассказывал Рустему Кутую, как отгонял его отца от гроба Хади Такташа («…друга, товарища отодвинул. Ах, понимаешь ли, бараний лоб подвел, шайтан подтолкнул!»). Впрочем, Адель Кутуй все равно пролез сквозь кладбищенскую ограду и бросил горсть земли на гроб друга…

О событиях литературной жизни в Казани тех лет много чего рассказывают. Приходилось слышать, будто в Такташа стреляли – и заказчиком убийства был якобы все тот же завистник Кутуй! В воспоминаниях очевидцев, в устных свидетельствах даже из той сравнительно недавней истории остается столько белых пятен, столько субъективных домыслов и вымыслов! Складывается впечатление, что татарскую интеллигенцию тридцатых годов нарочно перессорили, запутали перекрестными допросами и доносами. На «Черном озере» тогда не применяли мер физического воздействия (их разрешат лишь в 1938-м), значит, чекисты вынуждены были выбивать признания не пытками, а более изощренными методами, используя в том числе клевету и наветы. Надо ли говорить, что любой протокол можно написать и пришить к делу, а сделать подпись арестованного внешне похожей вообще не составляет труда. Да и зачем подделывать подписи графологически точно, если документы все равно засекретят на долгие годы – и никто, кроме архивных мышей, их не увидит?

На наш взгляд из далекого трамвая времени, важнее понять причины перемен. Почему на смену бурным и плодовитым двадцатым годам пришли свинцовые тридцатые? Откуда все пошло? Известно, что чистки в писательских рядах Татарии начались осенью 1929 года. По России тогда прокатилась крестьянская война, о которой горожане ничего практически не слышали. Части НКВД и спецотряды Красной Армии подавляли мятежи, сжигая целые деревни. У единоличников изымались не излишки хлеба, а все имевшееся зерно без остатка. Подавление сопротивления сопровождалось насильственным «околхозиванием» и «раскулачиванием», причем часто раскулачивали не «мироеда», а просто соседа, который мало пил и много работал, а порой подгоняли число раскулаченных для галочки, чтобы районному начальству отчитаться. Вскоре эти перегибы породят страшный голод в Поволжье, голодомор на Украине – и это в главных житницах России! На фоне тех страшных событий, миллионов загубленных судеб, согласитесь, чистки творческих организаций, искоренение писательского инакомыслия (не на философском уровне, а лишь по внешним формальным признакам) выглядят малой каплей в море человеческого горя. Ну, арестовали десяток-другой писак… Впрочем, применим и иной масштаб: судьба избранного эпохой поэта – это тоже национальная трагедия.

Аделя Кутуя не печатают, фактически его отлучили от литературы. Он преподает, работает на радио. Потом до Сталина все же дошло письмо Лили Брик, на котором вождь оставил резолюцию, дескать, Маяковский остается крупнейшим поэтом современности. И сразу «певца революции» вернули на пьедестал, а его произведения – в школьную программу. Следом и Аделю Кутую в Казани разрешат печататься. Только из поздних его сочинений исчезнут сатира и революционный пыл, взамен появится лирическая глубина. Очевидно, так проявился не только личный уход от политики и борьбы, но и некие объективные изменения, общие запросы и ожидания, витавшие в воздухе. Не случайно эпистолярная повесть про любовь вдруг станет так популярна у читателей.

Сын Рустем появился на свет в один год с повестью «Тапшырылмаган хатлар» – «Неотосланные письма», сделавшей его отца знаменитым. Адель Кутуй вернулся в литературу – и привел туда за руку сына.

 

 

Довоенный вид из окна трамвая

 

Ходить Рустем учился в деревеньке Кызыл Байрак, что находится за Волгой, ниже по течению. Там семья проводила лето. Детские воспоминания сохранили в памяти самовар на траве и клетчатое покрывало, расстеленное на земле в качестве скатерти-самобранки. Рядом отец и мать, молодые и счастливые. Вряд ли у годовалого малыша могли сохраниться такие ранние воспоминания, возможно, в памяти сохранились картинки, возникшие на основе поздних рассказов матери о том счастливом лете. А если довериться кутуевской прозе, то самовар и клетчатое одеяло появятся совсем в другом месте – в дачном поселке Займище, на нашем берегу Волги, сразу за поселком железнодорожников, который назвали в честь какого-то революционера Юдина. Во всяком случае, лирический герой повести «Годовые кольца» связывает те воспоминания именно с той дачей. Оттуда, повзрослев, наш герой любил совершать лесные прогулки до другой пригородной станции – Обсерватории, где сейчас я пишу эти строки.

Где бы ни стоял тот довоенный самовар, разумеется, сейчас те места выглядят далеко не так, как раньше, с какого берега реки ни погляди. Казань детства Рустема Кутуя географически отличается от той, что мы видим нынче. Начнем с того, что границы города тогда заканчивались Архангельским и Арским кладбищами, потом погосты очутились чуть ли не в центре Казани. Нынешние очертания береговых линий Волги и Казанки также изменились значительно – в результате создания Куйбышевского водохранилища.

В нашем путешествии придется мысленно реставрировать иную картинку в трамвайном окне, можно черно-белую, как в старой кинохронике. Представьте, что в историческом центре еще нет высоток университета, нет здания оперного театра, нет хрущевок на улице Красная Позиция… В этой ретроспективе город сжимается на глазах, народонаселение уменьшается раз в десять. И вот мы видим дореволюционные дома, в основном двухэтажные деревянные. Хотя на улице Карла Маркса, бывшей Грузинской, немало было и каменных домов, но попадались и гибриды – первый этаж кирпичный, второй – бревенчатый.

Вот дом на улице Муштари, бывшей Комлева, ныне в нем поликлиника РАН. Он сохранился почти в первозданном виде, хотя во дворе уже нет деревянного флигеля, в котором жили Кутуевы. Если пройти немного дальше, то выйдешь к усадьбе Сандецкого, где ныне находится изомузей, а в годы войны располагался туберкулезный диспансер, который возглавляла старшая сестра Аделя Кутуя – Зайнуль Нурмухаметовна Валеева. На довоенной картинке напротив дивной усадьбы, понятно, нет еще бетонной коробки выставочного зала Союза художников. И музея Василия Аксенова еще не построили, ведь сам Вася только-только в школу пошел…

«Среди деревянных построек виднее был уклад жизни, как гнездовье. Жизнь сама по себе была одноэтажна, сближена порогами, плачами, праздниками. Ее укромность прочитывалась скорее как стыд, отсюда перегородки, закутки», – писал о том времени Рустем Кутуй в авторском предисловии к книге избранных произведений «Смеюсь, задыхаюсь и плачу» (Казань, Таткнигоиздат, 1996), последнем сборнике своей прозы. Та старая довоенная Казань была достаточно тихой и патриархальной, ближе к университету больше профессорской, ближе к озеру Кабан – все больше с суконным рылом. Там были слободы – последней с лица казанской земли исчезнет самая большая из них – Суконная, в память о ней останется нам лишь название станции метро…

Своим делом старые мастера гордились, это была даже не профессия – судьба, переданная по наследству от отца и деда. «Разумел ли я, что умирают, сходят ручьями целые сословия мастеровых людей? Краснодеревщик жил через дорогу, – вспоминает далее автор, – от него всегда пахло лаком, темной тоской дерева сияли глазки: где он добывал это неведомое красное дерево, почиталось тайной, совершеннейшим секретом. А лудильщики, стекольщики, точильщики ножей, старьевщики, портные, сапожники – не успел обернуться, как и не бывало!»

Не успели мы отвернуться от трамвайного окна в прошлое тысячелетие, как на наших глазах исчезли казанские низы, причудливые изгибы улочек вдоль улиц Касаткиной и Федосеевской, которые еще в семидесятых годах сохраняли свой дореволюционный дух. Даже «Мосфильм» приезжал снимать на этих старых склонах художественный фильм о юности кого-то из революционеров. Тут же, недалеко от главной площади, до войны находился знаменитый еврейский базар. Разумеется, там торговали не только евреи (как и ныне на вьетнамском рынке торгуют не вьетнамцы), по сути это была толкучка, «блошиный» рынок, потом, в восьмидесятые годы, здесь насыпали холм и возвели Ленинский мемориал, который в народе сразу прозвали «крематорием» (ныне там – национальный культурный центр «Казань»). От деревянной Федосеевки, где в 1976-м я полгода снимал угол, остался лишь старый храм, а вокруг выросли особняки нефтяных корольков.

Внешний облик Казани формировали, как известно, архитектурные акценты. Самыми высокими строениями были колокольни сорока церквей и монастырей, а также минареты семнадцати мечетей. Социалистические преобразования двадцатых и тридцатых годов еще не поменяли кардинально облик центральной части города, разве что культовые памятники сносили ударными темпами. На месте божьих храмов возникали храмы науки, скажем, когда снесли величественный Воскресенский собор, стоявший наискосок от университета, на его месте (и на его тесте) вырос химфак КГУ. Жилищное строительство двигалось медленнее и массовым его называть не приходится. Не хватало средств, не хватало стройматериалов. Из полученного при разборке соборов камня строили на тех же фундаментах жилые многоэтажные дома. Квартиры в них давали в первую очередь «своим», спецам, ценным кадрам – в общем, новой элите. По свидетельству известного гитлеровского военачальника Гудериана, посетившего Казань с краткой инспекторской проверкой, город был в большом запустении – разве что фасады вдоль центральных улиц подновляются, а новое строительство отличается гигантоманией и долгостроем. Вспомним, в 1939 году СССР и Германия подписали пакт о ненападении, фактически два режима начали сотрудничать в экономической, военно-промышленной и иных сферах. В Казанском танковом училище проходили подготовку немецкие курсанты, которых приезжал навестить Гудериан. Многие из них очень скоро станут воевать против своих учителей, но пока фашисты занимали западноевропейские столицы, а советские войска «мирно» входили в прибалтийские государства, Западную Белоруссию, Бессарабию – о войне никто еще не думал.

Так что внешне Казань довоенная мало отличалась от дореволюционной. Новая жизнь громыхала разве что в Соцгороде. Новый город задумали как образец другого быта, счастливого и справедливого бытия и, наверное, правильно рассудили, что для чистоты эксперимента лучше будет начинать с чистого листа, на голом месте. Для «города Солнца» выбрали возвышенное место на другом берегу Казанки, на самом горизонте, если смотреть с Подлужной горы, от Фуксовского садика. Туда ходил трамвай «девятый номер» («в том трамвае кто-то помер!» – пели пацаны). Там, за лесом, воздвигали Авиапром – гигантский завод, который позднее разделится на три производственных объединения: авиастроительное, моторостроительное и вертолетное. По замыслу строителей нового социалистического уклада, оттуда должна была рвануть в небо новая Казань – с красивыми большими кварталами, широкими проспектами и прекрасной справедливой жизнью.

Всеобщее счастье достроят, увы, в далеком будущем, сейчас туда тянут ветку метрополитена, в Авиастроительном районе до сих пор идет активное жилищное строительство, там казанцы, внуки тех первопроходцев, получают квартиры по программе социальной ипотеки. В тридцатые тоже строили жилье «эконом-класса», была и своя социальная жилищная программа – простая и эффективная. Власти просто «закрывали глаза» на самострой, когда понаехавший на ударную стройку со всей страны разномастный люд стал наскоро и незаконно сооружать себе хибарки, насыпушки, петлявшие кривыми улочками по болотам Заречья. В народе тому массовому заселению придумали хорошее хлесткое название – «нахаловка». Один из таких «нахальных поселков» казанцы прозвали Грязью, конечно, за ее непросыхающие улочки – ее остатки до сих пор еще не снесли! Кстати, в одном из тех домишек ютился в детстве будущий Президент России Борис Ельцин.

С другого края Грязи, справа от Кизического монастыря (его знаменитый погост, где покоится дед Льва Толстого, снесут в 60-е годы – накануне визита Никиты Хрущева), за Козьей слободой, в такой же насыпушке всю жизнь прожил мой дядя Петр Куренков. Мы с мамой у него остановились, когда я приехал поступать в театральное училище. В том далеком 1975-м дядя не без гордости поведал, что их «нахальную» Савинку собираются сносить. Но еще четверть века пришлось дожидаться обещанного, когда ветерану войны дадут квартиру в унылой девятиэтажке в Новой Савиновке, в спальном массиве, который казанцы продолжают звать бездушно – Кварталами.

Ныне от НКЦ, из Фуксовского сада, открывается грандиозная панорама – все Заречье застроено плотно, жилые микрорайоны теснятся в перемешку с заводскими корпусами и дымящими трубами теплоцентралей. Увы, немногие ныне помнят, как красиво смотрелись тогда эти дали: озерца, болотца, отдельные деревца и целые деревеньки! На том берегу реки гнездились дикие утки, водились даже зайцы – в начале восьмидесятых я видел их в прибрежных зарослях своими глазами.

Той довоенной Казани в прозе Рустема Кутуя практически не встретишь. «К началу Великой Отечественной войны мне не исполнилось и пяти лет. На мою долю выпал кровоточащий отрезок пути, насыщенный горечью, – продолжает Рустем Кутуй (там же). – Быт тяготел к простоте, нужда заставляла обходиться малым – драгоценным был необходимый предмет, без которого ну, как без глаз! Какая роскошь, откуда ей быть, что она такое? На фоне этого и явилось слово. Ведь слову надо было прежде оторваться от речи, чтобы стать найденным звуком. До чего просто и ошеломляюще… Почему наивное пьянит и услаждает сердце: «Живу ли я, умру ли я – я мошка все ж счастливая…» Так детский рисунок правдив неумелостью, простодушием. Примитивисты играют, а дети проживают. Искусство – не выделывание красоты, а угадывание сообразности. Морозное окно являло для меня картины необыкновенные. Я что хочешь мог вообразить, расширить мир, населить его, умножить, довосполнить. А быт укрощал фантазию привычностью, определенностью. Поэтому мыслить картинами для меня предпочтительнее, чем преследовать нравоучительные цели».

Давайте и мы в нашем трамвае времени последуем этому примеру – постараемся рассмотреть картинки былого за окном, не отвлекаясь на эмоции и суждения. Для начала вспомним, что Булак тогда впадал в Казанку. Да, ныне трудно представить, что по этой узенькой протоке, которая сейчас считается Булаком, когда-то ходили пароходики. Но ведь так было. Булак был короткой рекой, всего два с небольшим километра, вытекавшей из озера Кабан и впадавшей в Казанку.

Рустем Кутуй нашел для нее другое слово – «поророка». «В природе есть такое явление: река по непонятным причинам начинает движение вспять, – пишет он в том же предисловии. – Так похоже на мои блуждания. Возвращение – какой-то обязательный ритуал, путь к соборной чистоте…». Впрочем, другие авторы привыкли называть поророкой лишь нижнее течение Амазонки, которую морские приливы заставляют течь в обратном направлении, а не все реверсивные реки. Хотя это название было бы справедливо по отношению к прежнему Булаку. Его волны весной гнало вспять половодье, когда весенний разлив распирал Казанку почти до тех размеров, какой мы ее видим сегодня. Талая вода перетекала в Нижний Кабан, из него в Средний и Дальний. К лету течение Булака возобновлялось – и река снова впадала в Казанку, возвращая ей взятые в долг воды. И сама Казанка возвращалась в старое русло, сравнительно неширокое, распадавшееся к устью на рукавчики и протоки. А выше по течению Казанка была неширокой, там даже был пешеходный деревянный мост, который казанцы прозвали Коровьим. По нему из центра Казани жители водили коров пастись на заливные луга Козьей слободы… Сегодня уже не верится, что каких-то тридцать-сорок лет назад горожане держали во дворах скотину. Жили трудно, потому и курочке в сарайчике были рады. Перечитайте рассказ Рустема Кутуя «Тауфик и корова Резеда». Там мальчик мечтает завести корову и пасти ее в Лядском саду. Это не фантастический, заметьте, рассказ. Вполне реалистический. Кутуй писал, как акын, только то, что видел лично.

А вот Тауфику, как и автору рассказа, наверное, показалось бы фантастикой, причем самого дурного пошиба, если бы им сказали, что совсем скоро, к концу пятидесятых годов, Волга и Казанка разольются по весне – да так и не вернутся больше в свои прежние берега, что судоходный Булак – по примеру московской реки Неглинки – превратят в подземную реку Стикс, пустив ее течение по огромным трубам (те, конечно, сразу и навечно забьются илом)… Исчезнут заливные луга, рачьи протоки, малые острова. Знаменитый остров Маркиз в устье Казанки – излюбленное место отдыха горожан – скукожится до неприличия, к нему уже не станут подходить трамвайчики, а по вечерам на верандах его кафе-шантанов не будет звучать живая музыка… Остров станет необитаемым.

Как и прежде, во времена Некрасова, стон по Волге-матушке не стихает, хотя, наверно, уже поздно стенать и плакать. Волгу нам не вернуть, великая русская река (она же мерянская и марийская, чувашская и болгарская – Болга-Волга) окончательно задушена каскадом гидроэлектростанций, отсутствие течения и продолжающиеся сбросы нечистот все больше делают волжские воды безжизненными. Рыбе негде нереститься, малькам нечем дышать и кормиться, приходится их выращивать искусственно… Нет сил смотреть на эти безобразия, лучше вернемся назад – в Казань начала сороковых.

 

 

Мальчишки военных лет

 

Война началась для большинства обычных людей внезапно. Отечественной ее назвали не сразу, и никто еще не предполагал, что станет она Великой. Поначалу сообщение Совинформбюро о вероломном нападении гитлеровской Германии не вызвало среди населения ощущения надвигавшейся катастрофы. Воспитанные на советской пропаганде тех лет, что Красная Армия разобьет любого врага «малой кровью на чужой территории», многие казанцы были уверены, что все закончится уже через неделю, может, чуть позже. Как на Халкин-Голе. Молодежь, подростки, пацаны даже радовались этому известию и уже мечтали, как тоже пойдут бить врага. Разумеется, более информированные граждане, сохранившие способность на самостоятельные умозаключения, понимали: только что закончившаяся финская война (РККА споткнулась о «линию Маннергейма» и потеряла много красноармейцев убитыми и обмороженными), покажется легкой лыжной прогулкой в сравнении с фашисткой военной машиной, которая захватила и поставила себе под ружье чуть ли не всю Европу…

Несомненно, одним из таких здравомыслящих казанцев был татарский писатель, преподаватель русского языка и литературы Адель Кутуй. В первый же день он подал заявление в военкомат. Возможно, арест десятилетней давности послужил причиной того, что в добровольцы его не записали. Но все равно забрали через полгода, когда от прежней Красной Армии (после летнего разгрома) практически ничего не осталось.

В каком-то смысле Аделю Кутую повезло. Всех, кто уходил на фронт в первые дни войны, сразу гнали на передовую – и подавляющее большинство татарстанцев-новобранцев погибло либо в первых же боях, либо в окружении, либо в плену. Так, не повезло моему деду Воронину Павлу Маркеловичу, которого призвал Апастовский райвоенкомат сразу же, как началась война. По воспоминаниям бабушки Варвары, полгода от него еще приходили письма, но в начале сорок второго пришло извещение, что муж пропал без вести. Ни пенсии, ни льгот таким вдовам не полагалось – живи с тремя детьми как хочешь… Мой отец стал главой семьи в четырнадцать лет. А в сорок четвертом сам пошел в райвоенкомат. После автошколы был направлен на Берлин. На подходе к Варшаве их автополк услышал залпы Победы. Папа умер в 1971 году, так и не узнав судьбы своего отца. О ней совсем недавно мне рассказала тетя Тая: ее внучка через интернет узнала – благодаря Михаилу Черепанову, заведующему музеем-мемориалом Великой Отечественной войны в Казанском Кремле, что Воронин П.М. уроженец села Бишево (1907 г.р.) попал в армию генерала-предателя Власова, который бросил своих солдат в болотах под Ленинградом и собрал за рубежом Российскую освободительную армию. Шестьдесят лет спустя родным стало наконец известно, что Павел Воронин умер 15 января 1945 года в плену и похоронен в Потсдаме в братской могиле…

Кутуя Адельшу Нурмухаметовича призвали на фронт, когда забирали уже всех подряд. Он попал под Сталинград, где произошла самая страшная битва той войны. Пришлось не просто понюхать пороха в качестве рядового-артиллериста, сталинградцы заглянули на самое дно глазниц горгоны-медузы! Но и тут Кутую повезло, он выжил в том аду, хотя не раз был ранен. Командование представило Адельшу Нурмухаметовича к офицерскому званию.

В воспоминаниях сына начало войны нарисовано по-детски безмятежно: «Отец ушел на войну, я был спокоен: побьет врага и вернется. Ведь меня укрепляли в этом. Подкатила беда и отхлынула. Потому стал я спокоен в глубине сердца, истинно – ангел-хранитель, как всякое дитя». В первый день войны герой его повести «Мальчишки» больше занят другим событием: мама разрешила ему держать в сенях собаку Шалуна, отбитого у друга-задиры – рыжего Сеньки. Мама ничего не сказала только что подравшемуся сыну, потому что началась война,  взрослым было не до детских драк. А маленький сынишка был счастлив, что его, как взрослого, взяли с собой на вокзал – в час ночи!

Героев первых рассказов Рустема Кутуя, от имени которых часто ведется повествование, объединяют общие мысли и чувства, нелегкие судьбы и детали тылового быта. Однако не стоит всем персонажам приписывать автобиографическое начало, ведь автор не случайно давал им разные имена. Очевидно, мы имеем дело с неким собирательным образом, хотя и возможно, некоторые черты Кутуй списал с себя. Военное детство, первое осознание себя в грозовом мире, точнее, пространстве, которое нельзя назвать миром, потому что все вокруг живет по законам военного времени, первые утраты и обретения – эта тема станет основной в творчестве Рустема Кутуя.

Население кутуевской прозы, как и самой Казани тех военных лет, демографически своеобразно – в нем много детей, женщин и стариков. Ведь взрослые мужчины, если они не ушли на фронт, трудились по брони в цехах и закрытых «шарашках» практически безвылазно. Помню, мать мне рассказывала, как ее старший брат – Иван Куренков, работавший на одном из военных заводов Казани, однажды выбрался на Колхозный рынок, чтобы выменять каких-нибудь продуктов к рабочему пайку. Там его и забрала военная комендатура. Не посмотрели на имеющуюся бронь, сразу отправили на фронт. Военкоматам уже некого было ставить под ружье, потому и устраивали облавы. Почти полвека мы считали дядю Ваню пропавшим без вести, пока на мой запрос в Ленинградском военном архиве не выдали справки, что Куренков И.Я. геройски погиб при прорыве блокады… Кстати, до этого сорок с лишним лет родные его считали живым! Помню историю, будто кто-то из наших родственников, деревенских, после войны вдруг встретил Ивана Яковлевича на базаре в Казани. Якобы тот обрадовался, расспросил про своих сестер (мою маму и мою крестную), а когда его в ответ стали спрашивать, мол, как живешь… Иван отвернулся и затерялся в толпе.

Таких чудесных историй в годы войны рассказывали множество. Всяких необыкновенных случаев и совпадений, забавных и трагических, а порой мистических, действительно, происходило немало. Видимо, мировая трагедия сконцентрировала массу народной энергии, наэлектризовала воздух, приблизила астральное пространство. И вот из того эфира перед маленьким Рустемом Кутуем однажды из орехового куста вдруг явилась загадочная высокая женщина в одеянии широком, до пят, без швов и пуговиц, положила свою руку на стриженую детскую головку и сказала:

– Все будет у тебя хорошо. До кого прикоснешься – и тому станет не больно. А кто замыслит против тебя плохое, сам начнет погибать.

«Она не простилась со мной, просто с глаз пропала, обметя рукавом лицо. И на ее месте возник куст орешника, – вспоминает Рустем Адельшевич. – Война обострила чувства. Невероятные истории случались со всеми. Подробности приключений не уточнялись. Кому же я мог поведать о совершенно бесподобной женщине, чужой и точно бы приснившейся…»

С тех пор мальчик был совершенно спокоен и верил, что с отцом они обязательно свидятся. Как и все мальчишки во дворе, сын ждал отца. Думал о нем, засыпая. Вспоминал только ему одному запомнившиеся моменты. Увы, не так много их сохранила детская память. Но в них папа оставался таким родным, надежным, спокойным. Одно из самых ранних воспоминаний согревало сына всю долгую жизнь: «… скрипят, ползут салазки. Меня везут из больницы после скарлатины. Я вижу только ноги, натянутую веревочку и взрыхленный снег. Мать, отец. Веревка крепкая, не лопнет от натуги, да и я не больно тяжелый, небось полегче мешка с картошкой. Вот так бы везли, везли, хоть на край света. Вдвоем. А я бы, сбереженный, покачивался в санках, в тугом коконе одеяла… Ноги родителей уминают тропу, и косенько перелетающий, подрезающий веревочку снег не пугает меня, блещет множеством лезвий на внезапном пятачке света.

И снова я думаю: у меня есть мать, отец. Больше никого не надо. Домой еду, не к черту на рога!.. Тает на лице снег, я где-то внизу, у самой затвердевшей земли, впереди меня оглядывающиеся родители. Как сосуд драгоценный, охраняют меня от опасного холода.

– Ты не засыпай, гляди, дома наспишься, – голос матери.

– Поскучай еще маленько, – голос отца».

Рустем Кутуй в детстве часто болел. Но предсказания ореховой женщины сбылись: он не умер, как многие тогда умирали, а прожил долгую и в целом счастливую жизнь. Выжили и его сестры Гульшат и Эсмеральда. Их мама Алима Садыковна работала в госпитале, позже в разных рассказах Кутуй опишет свои путешествия по бесконечным больничным коридорам, беседы с ранеными бойцами в огромных палатах с высокими окнами. Разумеется, маленькому мальчику не показывали подвальных закутов, специально отведенных для умирающих. В одной из таких палат одного из казанских госпиталей около месяца провел раненый Виктор Розов – в будущем известный драматург, автор сценария прогремевшего на весь мир фильма «Летят журавли», мой учитель по Литературному институту имени А.М. Горького. В своих мемуарах Виктор Сергеевич описал казанский госпиталь в клубе меховщиков, конечно, под иным углом зрения. Однако о том я вспомнил вовсе не затем, чтобы упрекнуть Рустема Кутуя в «лакировке действительности». Он обживал суровый мир военных лет глазами маленького ребенка, а детям мир, что бы в нем ни происходило, все равно кажется радужным – какие же тут могут быть упреки! Война стала самым тяжелым временем в судьбе Рустема Кутуя, однако пришлась на самую лучшую пору раннего детства, и всю оставшуюся жизнь он вспоминал ее, как самые светлые и счастливые свои годы.

Собственно, литература и не обязана представлять жизнь такой, какой она является на самом деле – достоверно этого, положим, все равно никто не знает. Художественная проза создает некое пространство, где реальность может отразиться, словно в капле воды, вся целиком в одном образе, а искривления действительности лишь помогают ощутить подлинный объем. Все дело в мере. Рустем Кутуй в прозу погружался с головой, рискуя не всплыть на поверхность, рисуя, словно акварелью, образы окружавших его людей. И показывал их глазами маленького мальчика – ведь он сам тогда был маленьким, в школу пошел лишь в 1944 году.

Кстати, учиться им пришлось уже в отдельных школах, поскольку в сорок третьем в СССР ввели раздельное образование. Последующая отмена этого решения еще раз доказала пагубность совместного обучения мальчиков и девочек. Все же гендерные особенности и качества правильнее формируются, когда мальчишек не заставляют конкурировать с девчонками. Ведь известно, что девочки развиваются значительно быстрее мальчиков-сверстников – и физически, и интеллектуально.

Детство мальчишек из первых рассказов Рустема Кутуя приходится на годы войны. С ее началом жизнь, и до того не у всех сытная, резко ухудшилась. За хлебом вставали затемно, выстаивали очередь в один-два квартала. Тот хлебный магазин, на углу улиц Горького и Гоголя еще долго оставался хлебным (и лишь недавно вместо него открыли аптеку, кстати, вторую в этом доме!). В том доме сейчас музей-квартира Мусы Джалиля. А Рустем Кутуй вспоминал, что запах хлеба из открытой двери того магазина мгновенно переносил его в сорок третий год… Зима, холодно, темно, люди жались друг к другу, стараясь согреться, очередь двигалась медленно. «Хлеб выдавали по карточкам. Мама резала его тонкими ломтиками, слегка посыпала солью и укладывала на тарелку. Марта приносила с кухни сковородку жареной картошки, и мы усаживались за стол, бодро стуча ложками. Мама скрывала то, что картошка жарилась на рыбьем жире, а мы с Мартой ни о чем не спрашивали и усердно показывали, что обед вкусен. Но скоро кончился и рыбий жир, и на столе задымилась в прокопченной кастрюле картошка «в мундире», обжигающая и рассыпчатая. Мне тогда казалось – нет ничего на свете, кроме черного хлеба, соли и картошки. Это вечное «я хочу есть», сверлящее мозг, осталось жутким желанием».

Желание это для многих оставалось навязчивым всю жизнь. Особенно у тех, кто в годы войны бедовал в деревне. Мама вспоминала, как трудно приходилось им в селе Бишево, до сих пор помнит вкус весенней травы, запах хлеба с лебедой, где пшеничной муки, возможно, и вовсе не было… Вслед за пропавшим братом ей удалось бежать в Казань, там ей помогли добрые люди (стояла у проходной, ревела) устроиться на завод ученицей, а через год получить паспорт, который в деревне бы ей просто не выдали. На всю огромную комнату в общежитии она была одна русская, остальные пятнадцать учениц ФЗУ были деревенскими татарочками – из них лишь одна могла немного говорить по-русски. Она прошла вдоль коек, отщипывая у каждой немного шерсти, сунула новенькой большой комок – пряди! Они маму научили вязать носки и варежки, фэзэушницы обменивали их на еду. Заводской пайки не хватало… Мама незаметно выучила татарский, правда, говорить не решалась, девчонки смеялись над ее произношением. Однако до сих пор понимает татарскую речь. И когда она приезжала из Самары навестить меня и внуков, то смотрела по телевизору татарские спектакли, еще и нам переводила… Но что-то мы застоялись на трамвайном перекрестке, едем дальше.

Игры детей военных лет также нашли отражение в кутуевской прозе. Для мальчишек – это в первую очередь игра в войну. Причем все хотели быть «нашими» и никто не желал становиться «фашистами», оттого эти незавидные роли доставались, как правило, слабейшим. Им полагалось падать и притворяться убитыми. У девчонок была популярна игра в «серую шляпу». В своей книге Рустем Кутуй так трактует ее правила: «Эта нехитрая забава занимала много времени и приносила капельку радости. Весь смысл был в последней, сороковой шляпе. Только она решала, «быть или не быть». Надо было подойти к дяде и как можно беззаботней спросить: который час? Если дядя отвечал, то желание исполнялось. Если нет, то начиналось все сначала. Но был в этой игре проклятый момент, когда случайно встретившаяся черная шляпа гасила серые… Было загадано: вернется отец или нет? Было уже насчитано тридцать девять серых шляп! И вдруг черная…»

Детская игра невольно рисует расклад тех лет: в шляпах ходили в основном служащие, то есть начальники низшего звена. Рабочих кепок днем не встретишь, все заводы перевели на военное положение. А черные шляпы встречались крайне редко, потому что большей частью их носили большие шишки, а те пешком не ходят – таким во все времена полагается служебная машина.

Ребята постарше увлеченно играли в чику. Так называли азартную игру, где можно было выиграть небольшую сумму. Если помните, маленький герой рассказа Валентина Распутина «Уроки французского» той чикой зарабатывал себе на молоко. Каждый из играющих вносил деньги в «банк», монеты складывали стопкой и кидали в нее свои биты. У кого ближе упадет биток, тот первым бьет по стопке. Если монетка от удара перевернулась – забираешь ее себе, если нет – ход переходит к другому.

Рустем Кутуй описывает и другую популярную игру в «махнушку». Ее любовно мастерили из куска такого дефицитного по военным временам меха, утяжеленного свинцовым грузилом. Встречались мастера, которые внутренней стороной стопы набивали ее (вместо мяча) до тысячи раз! В одном из рассказов Рустема Кутуя один горе-игрок решил похвастаться своей махнушкой, где вместо грузила красовалась боевая медаль «За отвагу». Дураку даже не стали объяснять, почему это нехорошо, кощунственно… Сразу отлупили и прогнали с глаз долой.

В этом году редакция «Казанских ведомостей» подготовила книгу «Музей детства в Казани». Много лет эту рубрику вела главный редактор Венера Якупова – автор идеи уникального музея и составитель сборника, в котором очевидцы рассказали о играх и игрушках тех далеких лет, начиная с тридцатых годов прошедшего века. Эта замечательная книга лишний раз подтверждает, насколько достоверно в кутуевской прозе воссоздана жизнь военных лет. И если благая идея когда-нибудь воплотится – и в Казани, по примеру стокгольмского музея знаменитой писательницы Астрид Линдгрен, действительно появится Музей детства, несомненно, один из его разделов нужно посвятить творчеству Рустема Кутуя, который первым так подробно и проникновенно описал Казань своего детства.

В те годы все с замиранием сердца ждали почтальонов, которые поистине стали вестниками судьбы – приносили кому треугольную радость, кому прямоугольное горе… Фронтовики отправляли свои письма без конвертов – сворачивали особым способом, получался треугольничек. Я тут попытался было повторить тот нехитрый прием… Не вышло. А в стандартных конвертах обычно присылали официальные бумаги: «Ваш муж геройски погиб в боях за Советскую Родину…»

Редко кому выпадало счастье в виде почтовой открытки, извещавшей, что надо на почте получить посылку. «Радость таилась в небольшом фанерном ящике. Он стоял на розовой скатерти, обнажив шляпки гвоздей, – писал Рустем Кутуй в «Мальчишках». – И когда крышка хрустнула и медленно поползла вверх, мне показалось, что под ней откроется клад, и я зажмурил глаза. Мама, хлопнув три раза в ладоши, откинула крышку. Сверху желтела банка леденцов. Но она почему-то оказалась легкой, и в ней что-то перекатывалось. Я нечаянно уронил ее на пол, банка зазвенела и раскрылась. На паркет выкатились осколок железа и свернутая в трубочку бумажка. Марта развернула листок и прочитала: «Когда-то он был горячим и злым и, пробив ватник, впился в руку». Мама сдвинула брови, ее лоб прорезала ровная черточка. Потом вынули часы, карандаш и даже сахар. Но когда появилась кожаная кобура, правда чуть потертая, но зато, как сказала Марта, «стреляная», я забыл обо всем, убежал в кабинет и, достав из-под матраца маленький игрушечный наган, выпрыгнул из окна в сад».

Конечно, далеко не всем выпадала радость поднять осколок с паркета. Да и паркет был далеко не у всех. Кутуевы принадлежали к более высокому советскому сословию, их уровень жизни был все же выше, чем у большинства казанцев.

В рассказе «Санта-Лючия» Рустем Кутуй вспоминает тетю Клаву, школьную гардеробщицу, которая в годы войны ходила по этажам с колокольчиком в руках – давала звонки на урок и перемену. Однажды шел урок географии, он давно уже должен был закончиться, а звонка все не было. Злая географичка вышла из класса, спустилась вниз и стала отчитывать гардеробщицу, забывшую позвонить. Свидетелями этой сцены стали одноклассники Радик и Эрнест. «А тетя Клава бумагу достала из кармана телогрейки. Хотела показать, передумала, за пальто ушла. Мы с тобой бегали и звонили, помнишь? Колокольчиком. По очереди. У тети Клавы убили мужа. А географичка… Но мы про нее забыли, правда? Надо забывать про некоторых». Таких скупых свидетельств человеческого горя можно немало найти на страницах кутуевской прозы.

Да, конечно, социальное расслоение никуда не делось, хотя в войну всем жилось трудно. Это была совсем другая Казань. В сорок первом население города за счет эвакуированных резко возросло. По свидетельству очевидцев (к сожалению, официальных данных я не видел), не вдвое, даже не в пять раз – много больше. Десятки заводов вместе с рабочими, крупные организации в полном составе переехали в столицу Татарии. Одна Академия наук СССР чего стоит! Уплотнение коснулось практически каждой семьи, и без того небезлюдные казанские дворики заполнили многоголосье языков, многообразие лиц. От самих казанцев эвакуированные крайне редко слышали, как ныне, мол, «понаехали тут…». Тогда беда была на всех одна.

Маленькому герою кутуевской прозы также довелось встречать эвакуированных, бежавших от смерти. Пришлось и самому очень рано увидеть воочию смерть. Маленькая девочка, прибывшая с мамой из блокадного Ленинграда, умирала на его глазах.

Она обещала показать ему питерские белые ночи, когда выздоровеет, и просила его придумать для нее сказку. Сочинить свою сказку он не успел – девочка умерла. Носик заострился, щеки стали восковыми. Неподвижное тельце вынесли из дома… Встретились они снова лишь на склоне лет, в одном из поздних рассказов «Белые ночи». В ранней повести «Мальчишки» он называл ее Леной. В «Белых ночах» она стала девушкой Сашей, которая повстречалась лирическому герою-повествователю на набережной Мойки. Кстати, в тексте сразу же читателя обжигает «белый снег». Мне почему-то казалось, что белые ночи в Питере бывают только летом… Возможно, то был белый снег воспоминаний? Вряд ли в реальной жизни Рустем Кутуй видел настоящие белые ночи, иначе он обязательно бы написал замечательный лирический пейзаж, на которые был мастер. А описывать у него хорошо получалось лишь то, что он видел сам, лично, непосредственно.

Впрочем, о мелких погрешностях кутуевской прозы говорить не хочется. Перо поэта Рустема Кутуя вообще мало останавливается на бытовых подробностях тех лет. Куда больше их можно почерпнуть в последнем, недописанном романе Василия Аксенова «Дети ленд-лиза» (Lend-leasing, журнал «Октябрь», 9'2010), где те же время и место, поскольку его герой Акси-Вакси жил в соседнем от Кутуевых дворе:

«Говорят, что с начала войны трамвайный городище Булгары по количеству населения вырос в десять раз и превзошел два с половиной миллиона. Толпы эвакуированных толклись на барахоловках, пытаясь что-нибудь продать из предметов обхода – ну, скажем, абажур или патефон, – чтобы купить хоть малую толику съестного, – писал Василий Павлович в первых страницах своего последнего романа. – Голод, между тем, только увеличивался. Городские власти почти в истерическом состоянии стали открывать питательные пункты, куда пропускали по талонам. Тетя Котя, то есть дочь тети Ксюши и мать моих малолетних племянников, только что поступила на работу в Радиокомитет, и ей до начала следующего месяца предложили питаться по пунктам. Вместо того, чтобы растянуть эти свои талончики на две недели, она собрала все семейство и двинулась в «Пассаж», под стеклянной крышей которого как раз и располагался основной питательный пункт.

По мраморной лестнице со стертыми до острых углов ступенями лепились очереди голодных. Что еще запомнилось? Как ни странно, обилие света. Остатки кафеля на полу и на стенах отсвечивали солнечные лучи, проникающие сквозь разбитый грязный купол. Беспорядочно порхали воробьи, и зловеще кружили вороны. К концу войны этот купол, кажется, обвалился.

В меню было одно блюдо – «горячий суп с капустой». Отнюдь не щи и уж тем более не борщ. Подсобники с красными повязками вываливали в котлы с кипятком грубо нарубленные кочаны. Там они более или менее размягчались. «Суп» обладал удивительной зеленоватой прозрачностью, потому что в нем не было никаких питательных добавок: ни картошки, ни крупы, ни свеклы, не говоря уже о мясе или масле. Похоже, что и соли туда не добавляли, хотя подсобники растаскивали мокрые, с обрывками упаковки булыги минерала. Иными словами, питательный состав был близок к совершенству: горячая вода с кусками капусты… Мы покончили со своей едой, не вдаваясь в подробности вкуса. Миски и ложки у нас тут же отобрали и показали нам всем на выход. Запомнилось ощущение горячей тяжести в желудке. Вокруг среди выходящих повторяли популярную фразу тылового кошмара: «Жить можно».

«По крайней мере сегодня», – дерзковато хохотнула школьница Шапиро. Она даже крутанула какой-то фокстротик и чуть-чуть пукнула капустным пузырьком».

Василий Аксенов был на четыре года старше Рустема Кутуя и, естественно, происходящее в Казани военных лет воспринимал как подросток, а не дитя. Да и талант Кутуя-рассказчика принципиально иной. Он погружает нас в акт взросления героя, передает его внутренние состояния: «Нет достоверней документа, чем свидетельство внутренней жизни отдельного человека в момент перелома, в момент роковых испытаний. Чувства тоже могут быть документом. Иначе не понять нравственной силы поколения, – считает Рустем Кутуй. – Я размышлял об этом, о сути писательства. Мироощущение неподдельно. Лишних корней у дерева нет. О блокадном детстве напишет другой, о мрачном взрослении в тисках оккупации кто-то еще – напишут иными красками, своей болью отверженности и причастности. Я же невольно гляжу «оттуда» – из в общем-то тихого тыла, где были обнажены большие трагедии обычных жизней, где и теперь сходятся все нервные окончания. Излишне заниматься сочинительством, до сих пор живы ожоги, не обросли корочкой заживления. Я вроде и не сочиняю, а воссоздаю свое духовное начало. Там душа не ведала повторов и не была искажена. Это теперь я на других кругах, суетных и как бы повторяющихся, не однозначных, нет, соки жизни продолжают движение. Но в поисках ответа я непременно возвращаюсь туда, «сверяю» часы по тем ходикам. Я не совсем воспринимаю выражение: «Нельзя дважды заступить в ручей»… Я могу нести три поклажи: прошлого, настоящего и будущего. Это и есть осмысление: сверкающий на солнце стакан воды стоял передо мной и тогда и теперь – жизнь».

Здесь и далее я позволяю длинные цитаты, чтобы не только по возможности полно дать высказаться герою нашего повествования, но и услышать ритм, ощутить стиль, рассмотреть саму ткань его поэтической прозы – и опять вернуться к главной теме его творчества. Рустем Кутуй снова и снова возвращается к этой мысли: духовное начало каждого писателя сокрыто в его детстве. Во всяком случае, со своим детством он сверял свои творческие стрелки постоянно.

Сравнивать творчество разных писателей – удел литературоведов. Мы же просто путешествуем на трамвае: оттуда – сюда и обратно по времени. По мне намного интереснее не искать отличий в том, что писали Аксенов (быт) и Кутуй (бытие), а складывать ими написанное в одну картинку.

Они ходили в одну школу № 19, что находилась на улице Горького, в двух кварталах от их дома. Ходили в нее одни мальчишки. Василий Аксенов учился на три класса старше. Потом он поступит в мединститут, но доучиваться будет в Ленинграде. В дальнейшем они не раз еще встретятся в Москве, будучи уже известными писателями. Но об этом мы еще поговорим на другой остановке, а сейчас наш трамвай все еще там, в сорок четвертом году, в «трамвайном городище Булгары», как называл Казань любивший играть в переименования Аксенов Василий (Акси-Вакси).

В том же городе Рустем Кутуй, как и все мальчишки тех военных лет, ждал с фронта своего отца. Многим приносили похоронки, к счастью, Кутуевым всегда приходили письма. А мать читала детям письма с фронта, где отец, конечно, приукрашивал происходящее. Впрочем, если бы и не приукрашивал, то военная цензура все равно бы разукрасила его письма черной тушью. Так что у папы на войне все было хорошо, по-другому и быть не могло…

К ним заходили знакомые, с радостью узнавали новости об Адельше. Среди тех визитеров сын запомнит музыкантов Александра Ключарева, Загида Хабибуллина, Сару Садыкову. И еще один музыкант, нарочито не названный по имени в рассказе «Голубая лошадь под снегом», осветил детство Рустема Кутуя короткой яркой встречей. Он стоял зимним вечером на углу и слушал снег. «Этот перекресток называли «штаны». Одна улица расходилась на две улочки и утекала вниз. В центре, как замок, уходил к облаку дом с башенками, тяжелый, бегемотного цвета. По соседству плескал флагом стадион. А мы стояли на театральном углу, как приговоренные». На штаны перекресток раскраивал огромный треугольный дом Кекина – знаменитое в Казани здание. Фасад его смотрел на литературный музей А.М. Горького и татарский театр имени Г. Камала. Музыкант жил в театре, точнее, во дворе, во флигеле. Пригласил мальчика к себе, зажег свечи, стал играть на рояле. Маленький гость пригрелся, вспомнил отца, который сейчас в окопе, и незаметно заснул. Музыкант принес мальчика, спящего, к маме… Конечно, речь в рассказе шла о Салихе Сайдашеве. Он знал, где живут Кутуевы, ведь пьесы Аделя Кутуя шли в камаловском театре. Летом он тоже любил отдыхать в деревеньке Кызыл Байрак, как и многие артисты и музыканты тех лет. В другом месте и в другое время Рустем опишет последнюю встречу с Сайдашевым. От знаменитого Дома Кекина, остроносого фрегата, он помогал дойти до дому пьяненькому Салиху абый…

Вскоре случилось чудо – и сам отец приехал на короткую побывку. Рустем Адельшевич на склоне лет удивлялся, почему причудливая память сохранила не одну, а две встречи с отцом. Видно, сыну так хотелось увидеть папу, что одного короткого свидания показалось мало? Возможно, другой папин приезд мальчик сам придумал или увидел во сне, а потом обманщица-память убедила, будто так оно и было? И когда это было – летом или зимой? «Отец обнял меня крепенько, усадил на колено. Он был уже другим, не домашним, с медалью и орденом. Я по­нюхал овчинный полушубок, висящий на гвозде, с обеих сторон понюхал – в меховую пазуху зарылся лицом, слазил в рукав. «Не замёрзнет, – сказал себе. – Сверху гладко, изнутри шерсти полно. И в снегу спать можно, если в валенках». Снял полушубок с гвоздя, утонул в нём, погрузился в щекочу­щие кудряшки меха, притихнув на диване. Никто не видел меня – на кухне готовились к вечернему гостевому чаю. Я и притих‑то на момент, а потом водворил полушубок на место. Глаз все цеплялся за него, не отпускал, будто весь интерес притянула к себе эта овчина. Полушубок на гвозде белел и ночью. Потом пропал. Несколько дней я улавливал его запах, настигающий меня то здесь, то там». Запах овчины, запах отца будет долго еще витать в доме. И сохранится в разных рассказах Рустема Кутуя.

Позже о том приезде Аделя Кутуя расскажет Диас Валеев – сын его сестры Зайнуль Нурмухамедовны Кутуевой: «Помнится, в году сорок третьем или сорок четвертом он приезжал на побывку в Казань и заходил к нам домой. У нас на стене висел дешевенький коврик «Три поросенка». И мы под этим ковриком с моим старшим братом Радиком благоговейно и трепетно рассматривали его пистолет, который он нам дал подержать в руках, – писал Диас Валеев в статье «Золотой корень творчества» (журнал «Казань» 8’2003). – Это была великая минута в моей ранней детской жизни. Мой отец Назих Валеев с декабря 1941-го по июнь 1943 года работал первым секретарем Алькеевского района в Базарных Матаках. Я не знаю, где он был арестован – у себя в районе или был вызван в Казань и его арестовали у нас в квартире на улице Коротченко 46/6? Одно помню отчетливо: обыск, который проводили у нас дома, вероятно, тогда же, в июне. Это было первое детское воспоминание. Приход в гости Аделя Кутуя со страшным пистолетом был уже воспоминанием вторым».

Больше Диас своего дядю-фронтовика не увидит. «Пройдя живым и невредимым через сталинградское пекло, через все фронты, перед окончанием войны он жестоко простудится, заболеет скоротечной чахоткой и в июне 1945-го умрет в польском городе Згеже. От болезни, в которой моя мать была специалистом. Помню, она переживала: «Если бы Адельшу привезли в Казань, я бы его спасла». Наверное, так. Ведь спасла она от смерти сотни других, отчего не спасти брата! Заметим, Зайнуль Кутуева-Валеева во время войны работала главным врачом Республиканской туберкулезной больницы, помещавшейся в бывшем дворце генерал-губернатора Сандецкого на улице Карла Маркса. Как раз напротив дома № 55, где проживал у своих родственников Вася Аксенов. А через дом жили жена и дети Аделя Кутуя, и тетя Зайнуль не раз заглядывала к родственникам. Они с братом очень любили друг друга.

В любом случае – или летом, или в самом конце 1944 года – Адель Кутуй побывал в Казани. И встретился с заметно повзрослевшим сыном-первоклассником. В тот приезд (или два приезда?) Рустем запомнил отца гораздо лучше, чем в раннем детстве. Например, помнит, как Адельша Нурмухаметович взял его с собой, когда пошел по делам в Радиокомитет, где до войны работал. Рустем всего лишь посидел в коридоре, подождал отца. Но сама дорога до радио и обратно (два квартала до улицы Горького, рядом с камаловским театром) для восьмилетнего мальчика – уже было целым событием!

Разумеется, Рустем не знал тогда, что путешествует с отцом в последний раз, и вряд ли интересовался целью посещения Аделем Кутуем различных республиканских учреждений. По воспоминаниям современников, Кутуя-старшего вызвали с фронта специально – в начальственных кабинетах зародилась идея выдвинуть его на ответственную должность. По одним сведениям, его прочили в председатели республиканского отделения Союза писателей СССР. Другие источники намекают – бери выше! Якобы кандидатуру писателя-фронтовика выдвигали на пост наркома просвещения Татарской АССР. То есть главы республиканской системы образования и всей сферы культуры, что в нынешней табели о рангах соответствует постам министра культуры, образования и науки – в одном флаконе! Разумеется, его кандидатура не могла быть безальтернативной, обычно обком рассматривал нескольких претендентов. Джидегеновское дело начала 30-х годов вряд ли добавило очков в пользу Аделя Нурмухаметовича.

Впрочем, и в положении кандидата были свои преимущества – Кутуй мог рассчитывать на бронь, ему могли продлить отпуск… Однако он решил вернуться на передовую. С точки зрения оставшихся в тылу, поступок опрометчивый, в конце концов, в тылу его бы точно выходили и он остался жив. С другой стороны, все фронтовики, которым удавалось получить недельный отпуск, практически сразу рвались назад в окопы. Вспомним симоновские «Двадцать дней без войны» и одноименный фильм Алексея Германа с гениальным Юрием Никулиным в роли Лопахина. Обожженные войной, они всегда чувствовали себя в неоплатном долгу перед павшими товарищами. Наконец, прошедшие ад сражений совершенно отвыкали от жизни «на гражданке», у них поменялся угол зрения на привычные  предметы и представления. Нам, мирным овощам и фруктам, этого не понять…

Одно уже хорошо – с передовой его перевели по службе в редакцию фронтовой газеты «Кызыл Армия», которая выходила на татарском языке. Удостоверение выдали 8 января 1945 года в политуправлении 1-го Белорусского фронта:

«Пред"явитель сего МЛАДШИЙ ЛЕЙТЕНАНТ КУТУЕВ АДЕЛЬША НУРМУХАМЕТОВИЧ состоит на действительной военной службе в РЕДАКЦИИ газеты «КРАСНАЯ АРМИЯ» в должности КОРРЕСПОНДЕНТА-ОРГАНИЗАТОРА».

Военные корреспонденты, конечно, тоже часто рисковали жизнью на передовой, однако родных таким переводом можно было успокоить. Конец войны близился, советские солдаты уже воевали на чужой территории. Жаль, что каждая пядь той чужбины давалась далеко не малой кровью…

Кутуй много ездил, много писал, и конечно, не только корреспонденции в газету. Еще раньше до этого были написаны поэма «Мы – сталинградцы!», «Тоска» и другие рассказы. После поездки в Казань писатель задумал фантастический роман «Приключения Рустема». Можно предположить, что в основу замысла легли разговоры с сыном Рустемом. Все мальчишки тех лет мечтали попасть на фронт, чтобы бить фашистов, только не знали, как туда добраться. Легче всего, конечно, стать невидимкой. И для этого не обязательно выдумывать псевдоученые нелепости в духе Герберта Уэллса. Достаточно вспомнить татарские народные поверья. Так поэт Адель Кутуй придумал для сына чудесную сказку о мальчике-невидимке. Попытался взглянуть на происходящее его ясными глазами. А заодно испытать радость мысленного продолжения разговора с сыном. На прощание…

Роман обрывается на самом интересном месте, довольно неожиданно. Жаль, автор не успел его закончить. В начале 1945 года Адель Кутуй попал в госпиталь с жестокой простудой. Не долечился, ушел из госпиталя под расписку – так рвался на Берлин. Однако вскоре снова болезнь дала о себе знать. Поднялась высокая температура. Снова госпиталь. На этот раз все оказалась страшнее, чем сам военкор предполагал. Он умирал от туберкулеза, который пожирал его хребет… Умирал медленно и мучительно в маленьком польском городишке Згеж, что в Лодзинском воеводстве. Там услышал, что война окончилась, там узнал, что ему не суждено уже с нее вернуться…

В Казань известие о смерти Адельши пришло летом. Семья Кутуевых тогда жила в Бакирово, куда Алима Садыковна устроилась на лето в санаторий. Страшный удар, обрушившийся на девятилетнего мальчика-мечтателя, словно гром среди ясного неба, еще долго будет отзываться далеким эхом в душе Рустема Кутуя, прольется каплями дождя в его рассказах и повестях… Но, конечно, никакие описания не смогут передать той детской боли. Казалось бы, только вчера вместе с ребятами их двора праздновали Победу, встречали первых победителей. Казалось бы, теперь уже ничего ужасного случиться не может. Мальчик никак не мог предположить, что война продолжает убивать даже когда закончилась… Впрочем, СССР вскоре объявит войну императорской Японии (с японцами до сих пор не подписан мирный договор). Война продолжалась. Солдаты умирали в казанских госпиталях и в 1946-м, и позже. На Арском кладбище есть целая аллея красноармейцев, умерших от ран в казанских госпиталях.

Когда сын вырос, то разыскал в Стерлитамаке сын медсестру, на руках которой в Згеже уми­рал отец. И записал ее рассказ: «Я молоденькая была. Война уже кончалась. А в госпитале полным-полнёхонько. И писатель тут! Он очень беспокойный был человек. Обрадо­вался, что на польской земле рядом будет татарка. Я ему блинчики пекла, песни пела. Он не думал, что время пришло умирать. Хотя без предчувствия жизни не бывает. Как поглядишь, в глазах стоят слёзы. А рука всё поверху одеяла блуждала, будто крохи оставшихся дней собирала. Его бы и полю­бить ещё не грех, не старый, прибранный на простынях, волосы мягкие. Он брился – я зеркало держала… Тут что произошло: он прежде в Познани ле­жал. Подлечили – полегчало. От спины как доску с гвоздями оторвали, так он сказал. Ну, он и выписался под расписку. Наступление на Берлин идёт, как он отстанет. Только десять километров и проехал в открытой машине – в кузове, без шинельки. Сняли совсем горяченького. Доставили в Згеж… Уми­рало их, маменька родная, поболее десяти в день. Нервы кончились. Война вся на костном мозгу держалась. Поди догадайся, что там внутри происходит. А там – пламя. Истлели косточки‑то… Перед выходными было. Меня на тан­цы увели. Победа уже наступила, почему же не порадоваться на свободе. Я – девчушка, кровь весёлая. Вернулась через день – пустая постель, цветы на тумбочке. Я кинулась вниз. Всё! Жутко просто. Он дней десять без сознания был. Очнётся ненадолго, но где‑то далеко-далеко. Одно утешение – блинчи­ками успела его накормить. Как в большую дорогу. Напоследок…»

Сразу за известием о смерти Аделя Кутуя поднялась новая волна «раскрутки» его имени. Довоенную повесть «Неотосланные письма» в 1945 году перевели на русский язык – и она сразу приобрела благодарного всесоюзного читателя.

Никакая пропаганда, даже школьная программа, на мой взгляд, не смогла превратить роман Фадеева «Молодая гвардия» в шедевр русской литературы, несмотря на беспроигрышный сюжет из жизни. Его переиздавали, инсценировали, экранизировали, но даже СССР не успели развалить на удельные княжества, а весь «романтизьм» с главного фадеевского произведения уже слетел и стал никому не интересен. Так же, мне кажется, обошлось с романом Чернышевского «Что делать?» жестокое время… Но посмотрите – в новой России снова переиздают кутуевские «Неотосланные письма» на татарском и русском языках! И книга по-прежнему пользуется спросом, что бесспорно свидетельствует о подлинности повести и таланте автора.

Вряд ли сыну стало легче жить после того, как его отца утвердили посмертно в роли классика татарской литературы. Мысль о том, что у него уже никогда не будет папы, пугает невообразимой неподъемностью, неотвратимостью. Воспоминания об отце перемешиваются с рассказами матери и бабушки, родных и знакомых, становятся постоянным рефреном жизни Рустема Кутуя. В школе, во дворе, в деревне Кызыл Байрак, куда его отправляли в пионерский лагерь на лето, – все напоминало об отце. «Мой диалог с отцом продолжался. Не диалог с появляющейся тенью на скалистом побережье, как у Гамлета, а – в любой повседневности, среди обыденных мелочей. Это можно было бы оценить и так – побег именно от жутких масок вздорного века, преодоление инерции, оцепенения, унижен­ности и ограбленности, – вспоминал Рустем Кутуй на склоне дней. – Тем самым я сохранял душевное здоровье, сохранял жизнестойкость. Образ отца лепился, выглаживался усилием душевного тепла, изголо­давшейся жаждой заселить пустоту возле себя, дабы ублажить болезненно-ранимое воображение. Я, как птица, в укрытии собирал гнездо, до балов­ства ли… С направленным к сердцу злом я вроде бы и не встречался, ветерком его относило, а нутряной мрак приходилось освещать самому. Чем больше я отчуждался от матери, говоря мягче, чем дальше я уходил от женского начала, тяготился им, тем чаще и продолжительнее собеседовал с отцом. Мать, конечно, святое, спасительное. Она величием самой при­роды обречена на вечную погоню – до гробовой доски – ловить, хвататься за ускользающий конец отрезанной пуповины. Это мучительный дар – спа­сти, оберечь! Дочери ближе и понятней матери, всё‑таки знакомое, прочувствованное естество. Сын же загадочен, непредугадан, он удаляется, удаляется, утверждаясь прямо на глазах. Мощь его мятежности, отрицание, казалось бы, разумного, взлелеянного равносильны разрыву обжитого, выверенного, оберегающего круга. Пожалуй, эта противоположность и есть искренняя сила – взращивать своё одиночество вопреки магнетизму обще­ния. Сын, сохраняя тяжёлые зёрна прошлого, обнаруживает готовность к моментальному бунту. Таков мир, демонстративно отделяющий себя, – мир Гамлета. Рука об руку с ним Тень отца – опора, предостережение, мера, знак одобрения, призыв к мужеству…»

В это время у Рустема появился друг, товарищ по несчастью, который учился с ним в одной школе, только классом постарше. Виль Мустафин жил на улице Галактионова, напротив того самого дома-фрегата, прославившего казанского купца Кекина, рядом со стадионом «Динамо» и музеем Горького. Познакомились они благодаря старшим сестрам, которые дружили и ходили друг к другу в гости. Мальчишки сошлись ближе, когда выяснили, что их погибшие отцы до войны были (не могли не быть!) хорошо знакомы.

Для десятилетнего Виля май 1945 года помимо всенародного праздника Победы принес еще одну большую радость – вернулась из заключения его мать, Зюгра Сулеймановна. На сына-подростка свалилась нелегкая ноша: он узнал правду о репрессированных родителях. В войну ему повторяли, что в школе надо говорить (так научила тетя, заменившая им мать), мол, отец пропал без вести. И особо не уточнять, какая у него была фамилия. Дело в том, что сиротам в школе выдавали дополнительные пирожки, их вкус еще долго был памятен ЧСИРоте (члену семьи изменника Родины). Виля с сестрами спас дед Сулейман Мустафин, который возволил внуков из детдомов, оформил над ними опеку и дал свою фамилию. Сам вскоре умер, но успел сделать все, чтобы уберечь детей от гибели.

Салах Атнагулов до войны действительно знал Аделя Кутуя, наверняка они встречались на многочисленных литературных собраниях. К тому же, оба были преподавателями-филологами, значит, имели возможность встретиться и на педагогических семинарах. Салах Садриевич был крупным общественным деятелем, литературным критиком и журналистом, автором «Правил орфографии татарского литературного языка» (совместно с Г.Х. Алпаровым, Ш. Рамазановым, 1934). Любопытное совпадение: в годы гражданской войны Атнагулов руководил газетой на татарском языке «Кзыл Армия», и именно «Красная Армия» четверть века спустя стала последним местом службы военного корреспондента Аделя Кутуя!

И вот их сыновья полезли в старый диван отцовского кабинета в деревянном флигеле Кутуевых на улице Комлева, чтобы среди старых фотографий найти отца Виля. Каким образом собирался сын узнать на общих снимках своего отца, которого ни разу в жизни не видал? При том, что в те времена любили сниматься сразу по 40-50 человек в пять-шесть рядов. Может, надеялся, сыновье сердце подскажет… Эта мальчишеская тайна, эта общая боль сблизит Рустема Кутуя и Виля Мустафина на всю жизнь. Так, должно быть, возникает настоящая дружба.

Мысли об отце похожи на навязчивый мотив, который так сложно бывает отогнать… С годами он превратится в некий внутренний камертон. Чуть задень его – и тихо зазвенит в душе слышное одному тебе (меня поймут те, кто рано лишился отца, и я остался сиротой в двенадцать лет…) Этот камертон не позволит расслабиться или сфальшивить, не выдаст и не предаст. Назовите его памятью, совестью, стилем, талантом, темой, как угодно –  на эту ноту настроена лира Рустема Кутуя. И звуки ее невольно слышишь с первых страниц его прозы, с первых строк его стихов.

 

 

Любовь с закрытыми глазами

 

Давно подмечено: в Казани много красивых девушек. И красивы они по-разному. Объяснение тому можно найти на поверхности, точнее, в глубине веков. На перекрестке Северного Волжского и Великого Шелкового путей тысячу лет назад в месте впадения Казанки в Волгу, а в Волги в Каму (ныне считается наоборот) переплелось множество нитей народных. До ХХ века большинство населения Казанской губернии составляли чуваши, помимо тюрков и славян здесь проживали представители финно-угорских племен. И все это перемешивалось в одном общем казане! Последняя военная волна переселенцев сделала казанцами и выходцев с Западной Украины, и коренных ленинградцев (их до сих пор много осталось в Дербышках, куда эвакуировали знаменитый завод оптики ЛОМО, ныне КОМЗ). Это смешение генов придало местным жителям особый шарм. Наверное, нужно родиться и очень долго прожить в Казани, чтобы эта врожденная гениальность перестала бросаться в глаза, примелькалась, тем не менее, люди приезжие часто обращают на это внимание. Подтверждают сей замечательный факт и ставшие ныне привычными для многих заграничные поездки. Особенно разочарованы были те, кому посчастливилось побывать в Париже – француженки, увы, в основной своей массе ни в какое сравнение не идут со среднестатистической жительницей средневолжского «трамвайного городища»! Впрочем, кулик про свое болото может петь бесконечно, поэтому едем дальше, наш трамвай девятый номер весело звенит!

В ранних рассказах Рустема Кутуя тема любви, еще совсем детской, наивной, мальчишеской, варьируется в разных тональностях. При этом обязательно перекликается с темой замечательной волжской природы. Родившиеся на берегах Волги, конечно, никогда уже не смогут поменять заставку на мониторе (как у вашего покорного слуги) на какой-нибудь заморский пляжный пейзаж!

Первое открытие неброской волжской красоты у Рустема Кутуя связано было с поездками в Кызыл Байрак. Там, по признанию писателя, находится его потаенное место. Внешне оно ничем не примечательное, конечно, другие мимо пройдут и не заметят. Обычная полянка в глубине оврага среди зарослей… Кутуй считал, что у каждого человека в жизни есть такое место (у меня оно тоже связано с Волгой, только в районе Жигулей, напротив устья реки Сок). В ту чудную татарскую деревеньку, где они отдыхали летом, Рустем Адельшевич потом не раз приезжал, став взрослым. С той деревней связана сюжетно последняя и самая крупная повесть Рустема Кутуя «Яблоко пополам», о которой мы поговорим подробнее на следующей остановке.

Описания природы в кутуевской прозе лиричны и вдохновенны, что давно было подмечено литературной критикой. Поэтому не станем на них особо останавливаться, отметим лишь, что сам Рустем Адельшевич не только любил природу, но и хорошо ее знал. Разбирался в ягодах и грибах, за что последние, кстати, тоже его выделяли. Чуть ли не сами лезли в лукошко! Но слишком часто писатель забирается в такие потаенные места, где для путешествий на нашем трамвае просто не проложены рельсы. Заглянем лучше сквозь заднее стекло в наш прицепной вагон и постараемся рассмотреть несколько женских лиц, мелькнувших на страницах рассказов и повестей Рустема Кутуя.

Первой его любовью стала рыжеволосая красавица Анна. Она оставила сладкую рану на сердце и отразилась в рассказе «Первое свидание». Лирический его герой в последний момент, когда подошло время идти на каток, вдруг обнаружил, что сестра ушла гулять в валенках, которые были одни на двоих… Пришлось просить валенки у взрослого соседа, всего на час. «Это был SOS, и сосед понял. Он лишь кивнул и вынес два огромных, много раз перелатанных, подшитых, словно две старых шхуны, валенка и поставил перед подростком». Девочка, с которой он вчера катался на коньках на стадионе «Динамо», так и не пришла. «Конец света не наступил. Соседу вернулись валенки, как возвращаются постаревшие шхуны в гавань. Единственный человек, которому он отомстил, была сестра. Ночью он отрезал ей конец косы».

Обычная, в общем, история. У всех поколений повторяется та же цепочка детских открытий: любовь, верность, ревность, предательство… Вот только на свидание с мальчиком теперь не ходят в туфлях с заплатками. Таких деталей послевоенного быта в рассказах Кутуя не так уж много, но «документ чувств» того времени благодаря этим мелочам получается более достоверным.

Костлявая еврейская девочка Рива, которую крикливая мамаша Циля Израилевна не пускает с мальчишками гулять, переглядывается с Лизкой-косюкой, напуганной в детстве пьяным отцом – и с тех пор косоглазой. Обе тихие, покорные судьбе, боящиеся поверить, что и их могут любить. Рива – эвакуированная, горожанка. Лизавета – деревенская девчонка, она также грациозно носит ведра на коромысле, как и отчаянная Верка из рассказа «Любовь».

Юные герои Кутуя способны переживать не только свою первую любовь, но и сопереживать чувствам старших. Так, в рассказе «С закрытыми глазами» мальчик Иля, которого все зовут «наперстком», пытается помочь сестре-десятикласснице, роман которой с суворовцем Бриковским кончился крахом. Брат Иля идет в училище, бросается на обидчика с кулаками, хотя заведомо младше его и слабее.

Но не только отчаянной смелостью интересен нам этот маленький герой. По совету сестры он переписывал по одному стихотворению Пушкина в день. Только никак не мог заставить себя читать стихи с открытыми глазами. И потому отказывался выходить на сцену. Иля тоже влюбился и написал однокласснице Леле стихотворение, он вложил стихи в конверт и послал по партам… Но когда она пришла на свидание, вдруг заявил, что хотел послать стихи Тоне Макаровой. А Лельке ответил так: «Ты ей в пятки не годишься. У тебя… У тебя… глаза рыжие и зубы еще молочные». А она ему в ответ: «Обманщик! Троечник несчастный! Стихоплет-обормот! У самого зубы из воды».

После этого диалога сразу следует другой – с закрытыми глазами. «Когда я закрываю глаза, я вижу не задиру Лельку. Я вижу ее другой, примолкшей, опустившей голову. «Я, Иля, тебе нравлюсь? – говорит она мне. – Давай пойдем на край света. Поищем, куда солнце садится…» Тут Лелька снова его окликает, снова пытается разозлить. Но просит еще написать ей письмо. «Как красиво получать письма со стихами. Только мне, а не Тоньке Макаровой…»

Трудно понять, какую Лельку больше любит Иля, выдуманную или настоящую. «У Лели черные туфли. Она их каждый день кремом мажет, чтоб не было видно заплаток. У Лели волосы легче паутины и глаза печальные. Она задирает меня, чтоб я ее не обидел. И поэтому я закрываю глаза и вижу совсем другую Лелю, застывшую у ворот, с острым подбородком – мать хочет ее в церковь взять, а она упирается и яйца цветные не ест. А со мной разговаривает придуманная Лелька, веселая, как окна в праздник». В этом состоит особенность детской влюбленности – предмет обожания нередко проигрывает его идеальному отражению!

У Акси-Вакси в «Lend-leasing (Дети ленд-лиза)» тема любви подана более весомо, грубо, зримо, что и понятно – Василию Аксенову к концу войны уже исполнилось двенадцать лет. «Рядом с парком культуры с его киношками и танцульками находился лесопарк с оврагами, тайнами и авантюрами. Парк назывался «Тэпэи», в этом слышалось что-то японское, что-то сродни корифейскому роду Тагути. На самом деле название расшифровывалось попросту как Татарский педагогический институт. До революции, как говорили иные старожилы, в здешних зданиях располагался кадетский корпус. Кому-то вспоминается, что основное здание отличалось удивительной белизной своих колонн. Белизна была с течением советской власти утрачена и заменена разными оттенками бельевого цвета. Там под обшарпанными колоннами огромного военного госпиталя в погожую пору собирались девчушки-щебетуньи. К ним на предмет познакомиться выходили военные юнцы, кто на костылях, кто с медицинскими клюками. Обмотанные головы, щелки для глаз. Подвязанные пустые рукава. Болтающаяся между костылями культя ноги.

Поправляющиеся и более или менее уцелевшие офицеры выходили в кителях и даже в кое-каких военных наградах. Остальное костыльное общество ухажеров щеголяло в палатных халатах и кальсонах. Командование госпиталя поощряло знакомства. В окружении девушек даже у покалеченных возникало что-то все-таки похожее на романтику. Брали одеяла, кое-какие припасы, заветный бутыльмент разведенной спиртяги, отправлялись по аллеям лесопарка на какую-нибудь опушку, разбивали пикники, заводили довоенные песни.

Таинственный мир молодых взрослых кружил голову несовершеннолетней пацанве, особенно на холмах и в оврагах парка ТПИ. Компании покалеченных юнцов и их подруг, «выпив за армию нашу могучую, выпив за доблестный флот», разбредались парочками по тенистым тропкам. Пацаны вслед этим парочкам шныряли по кустам, и с ними Акси-Вакси, хоть ему и было это зазорно. Вдруг выносились на какую-нибудь поляну, а там – жадные поцелуи. Вдруг под навесом какой-нибудь сирени обнаруживается апофеоз любви: стройные девичьи ноги в латаных чулках, а между ними две сильные ягодицы ходят ходуном. Девушка стонет от страсти: «Ой, Ленечка, ой, миленький, давай, давай!» А парень старается в лопухах, подсовывая ладони то под девичий затылок, то под ее лопаточки, то под нежную попку: тебе хорошо? тебе сладко? тебе, как мне, да?

Три пацана, Акси-Вакси, Крюк и Утюг лежат в куриной слепоте, вытаращив глаза и залепив рты. Подходят по папоротникам две почти взрослые фигуры – Шранин и Савочко.

«Это что за бл…ство тут кипит в вооруженных силах? Эй, лейтенант, кончай глумиться над несовершеннолетней! Шмок, давай на них поссым для санитарии!»

Влюбленный стоит в незаправленных штанах, держит костыль над головой: «Ни с места, гады, убью!» Девчонка рыдает: слезы, сопли и слюни проникают через пальцы. Недоросли продолжают мочиться, стараясь своими дугами достичь гнезда любви. Хохот.

«Крюк, Утюг, Акси-Вакси, легкая кавалерия, в атаку!»

Все перечисленные, кроме А-В, с посвистом, как бесенята, кружат по опушке. А-В вырывает здоровенный корень репейника и вращает его над головой, пытаясь их утихомирить. Высокий красивый раненый в накинутом лейтенантском кителе уводит свою девушку с поля боя».

Позволим себе еще одну аксеновскую цитату, и это снова будет типичная для всех времен история. В летнем лагере Вовк Оссиновский подговорил ребят ночью пробраться на девичью террасу: «Одна девчонка обещала мне открыть дверь когда весь отряд задрыхнет. Мы проходим неслышно, как могикане, внутрь, крадемся по рядам и делаем выбор. Потом каждый из смельчаков залезает к своей красотке под одеяло. Там, под одеялом, каждый обнимает выбранную киску как хочет, а потом бесшумно улепетывает на лужайку под свет луны. Кстати, сегодня мы насладимся полнолунием, о сеньоры!»

Акси-Вакси, понятно, оказался среди «семерых смелых». Они пробрались в палату девочек… «И тут Акси-Вакси растерялся: ну что мне тут делать, ведь это какой-то парадокс, ужасная нелепость – лежать под одним одеялом с девочкой. И вдруг я увидел глаза Вольсман – огромные! В ужасе она смотрела на Акси-Вакси и видела, как ему показалось, его собственный ужас. Выпростала из-под одеяла указательный палец и запечатала им свои губы… Оттянула край одеяла, а он его отвернул. Она лежала перед ним в самодельной домашней комбинашке и вся просвечивала сквозь мелкие цветочки. А он был в футбольных трусах и под ними несусветно торчал. Он склонился над ней и некоторое время висел, а потом опустился и разрешил ей повиснуть на нем. Нежность и сладость, несоразмерные возрасту, овладели ими, и они стонали, не понимая, что происходит. Ни единого членораздельного слова не было сказано, но стон открывал все».

Для музы Василия Аксенова характерна именно такая «первая любовь», лишенная литературщины, полная здорового эротизма. Акси-Вакси вырос среди дворовых пацанов и навсегда остался забиякой. Для Кутуя подобная «романтика» была неприемлема – ни в жизни, ни в литературе. Рустема с детства окружали женщины – мать, сестры, их подруги. Он был домашним ребенком, ходил со скрипочкой в музыкалку. Разве что очков не носил. Поэтому даже эротика (если сцена на сеновале не спрятана в абзацный отступ) в его описании выглядит вполне целомудренно. Дело тут не столько во внутреннем цензоре, сколько в чистом детском взгляде, который Кутуй сохранил до старости.

Вот так, например, герой рассказа «Цветные стеклышки» вспоминает тот день, когда ему в первый раз вдруг захотелось назвать девочку из соседнего двора не Сонькой, а Соней. «Когда солнце и падают листья, удивительно ярок, свеж и неожиданен мир. Я помню, как стоял у забора, как с вяза слетали листья, будто подожженные солнцем, как чуть поодаль от меня, помахивая веткой, смеялась и раскачивалась, повиснув на суку, Соня, рассказывая что-то очень интересное, звонкое, – и я вдруг впервые увидел, вернее осознал, что она девочка, что у нее тонкие, чистые и легкие руки, что у нее очень яркие, невозможно блестящие губы, наверно, пахнущие солнцем и сухими листьями. Я покраснел. Я почувствовал, как плавно кружится земля, как жарко стало под рубахой, и, чтоб не видела Соня, отвернулся в сторону и принялся глядеть в щель забора на улицу, стараясь считать мелькающих прохожих и думать о чем угодно, только не о Соне».

В этом простом и предельно насыщенном описании снова и снова прочитывается любовь Рустема Кутуя к главному документу эпохи – чувствам человека, проживающего в конкретный исторический отрезок, очень короткий, очень личный и лиричный. И в итоге выводит нас к вселенским обобщениям. Первые чувства, непонятное волнение, сбившееся дыхание… «Замечательный народ девчонки – ябеды, сластены, трусихи, говоруньи и модницы. Для них всякое стеклышко имеет великий интерес, всякая собака страшнее людоеда».

Когда я читал этот рассказ, невольно вспомнилось, как мои сестры возились с такими же кладами. Только у нас во дворе (на Мехзаводе в Самаре) их называли «секретом». Само слово «секрет» я впервые услышал от сестер и долго потом считал, что так называется маленькая ямка, куда зарывают цветные осколки и обертки конфет, а сверху все это прикрывают кусочком прозрачного стекла – и получается что-то вроде мозаики в игрушечном калейдоскопе. Каждая девчонка во дворе старалась сделать себе «секрет», показывала его только самым близким подругам, поклявшимся «никому, никогда, ни за что». Кстати, после многие забывали, где зарыли свой «секрет», и потом мы искали его все вместе. Все было так же, как двадцать лет спустя. А позже, через двадцать лет, уже в Казани, я увидел, как моя дочка с соседскими девчонками роет ямки во дворе и закладывает туда цветные стеклышки… Причудливо вращается калейдоскоп времен!

Для прозы Кутуя характерны такие мелочи. В них жизнь послевоенной поры рисуется как бы случайными мазками, без проработанных деталей быта, но всегда с особенной чуткостью к душевным волнениям маленьких героев.

Как правило, первая любовь вспоминается с грустью… А может, это и правильно, что первые подростковые влюбленности никогда не приводят к длительным отношениям, счастливому браку, банальному хэппи-энду? Тот первый жизненный ожог непременно останется маленьким шрамом на душе, еще одной зарубкой на память – так складывается наш жизненный опыт.

После этого мальчики обычно начинают писать стихи. Литература в самом деле лучший способ самоутешения. Сочиняя чью-то выдуманную жизнь, можно пинг-понгом отбить шарик отчаяния на чужую половину, отобразившись (как в зеркале) в других людях, отразить (как теннисной ракеткой) рутину взрослой реальности, наконец, познать себя. Для многих зуд марания бумаги так и заканчивается ничем, далеко не у всех юношеское увлечение перерастает в жизненную потребность. Но отдельным счастливчикам доведется с испугом испытать момент, когда баловство неожиданно превращается в болезненную тягу. Все мальчишки начинают покуривать тайком, сначала задыхаясь и кашляя, потом получая даже удовольствие от табака… И никто не замечает, как переступает черту, за которой начинается неодолимое пристрастие, невозможность бросить. С годами сигареты становятся не только привычкой, в организме изменился обмен веществ, так что без никотина уже не обойтись. Так и с поэзией: когда человек поймет, что без нее уже не может – обычно бывает поздно. Все знают: курить вредно. Однако не все подозревают, что для курящих это бывает и полезно, и приятно. Если разобраться, жить вообще вредно. Правильно Кшиштоф Занусси назвал один из лучших своих фильмов: «Жизнь как смертельная болезнь, передающаяся половым путем».

Это необязательное, казалось бы, ответвление от нашего трамвайного маршрута, если подумать, в некотором роде небезосновательно. Рустем Кутуй попробовал курить очень рано, почти одновременно с первыми поэтическими опытами. И в дальнейшим всю жизнь был заядлым курильщиком, причем в процессе сочинения сигарета играла существенную роль. Вредно для здоровья? Конечно! Но без сладкой затяжки чего-то не хватает. Не вдохновения… Кстати, с литературой в общем все примерно так же – она вредна для душевного здоровья, она мешает человеку спокойно жить, она завлекает дурманом несбыточной мечты, далеких образов из прошлого, великих идей из будущего… Одним словом, не дает человеку просто учиться, работать, жениться, плодиться, выходить на пенсию и спокойно отходить в лучший мир – без особых забот, без терзаний над вопросом «для чего?»

Известная татарская актриса Фатыма Ильская была другом дома Кутуевых с незапамятных времен, она мыла маленького Рустема в корытце и вспоминала Кутуя-большого, в пьесах которого ей довелось блистать. Не имея своей семьи, она охотно взваливала на себя часть их семейных забот, а позже даже ревниво оглядывала знакомых девушек Рустема – достойны ли они занять его сердце. «Она жила нашим домом, воспринимая его беды-радости, как свои родные печали-удачи, – вспоминал Кутуй в последней своей публикации. – Игольным ушком, через которое проходила светящаяся нить, был отец. «Ты пообещал, когда вырастешь, жениться на мне, – со смехом напоминала она. – Не забудь толь­ко! Пока я платье белое шью да туфли выбираю, время и набежит».

«Позже, много позже, я останусь с ней один на один в пустом доме. Она со­гласится заночевать у нас. И я услышу коротенькую запальчивую исповедь. Ильская заговорит об отце: каким он был стремительным, неподчиняющимся человеком. Так говорят только влюблённые женщины. Мать будет на меди­цинской учёбе в другом городе, я – только‑только закончу девятый класс. Ночь потрясений отложилась в памяти. Монолог звучал в темноте, как перед чёрным залом примолкшей жизни: на сцене были двое. Она забылась, сместив время. Наконец, спохватившись, расплакалась. «Я уже не могу играть Офелию. Давно не могу. У меня отняли роль, – восклицала Ильская. – На что я гожусь! Твой отец не позволил бы этого. Он бы, он бы…»

Народная артистка России и Татарстана Фатыма Салиховна Ильская (Хужасаитова, 1902 – 1984) прославилась своей звездной шекспировской ролью – Джульеттой. Она была действительно великой актрисой, казанские зрители трех с лишним десятилетий были в восторге от ее Луизы («Коварство и любовь» Ф. Шиллера), Катерины («Гроза» А. Островского), Сюзанны («Женитьба Фигаро» П. Бомарше), Тани («Таня» А. Арбузова). Оставив заметный след в истории советского татарского театра, Фатыма Салиховна практически не оставила своим последующим биографам подробных сведений о своей личной жизни. Ильская лишь приоткрыла перед растерянным подростком, так похожим на своего отца, какую-то личную тайну. Однако никогда больше о том не говорила.

Рустему еще не раз пришлось сталкиваться с неожиданными открытиями – у его отца была большая, насыщенная и такая неизвестная для него жизнь! С годами он будет учиться воспринимать сложный мир взрослых, уважать их право на другие, сторонние отношения, не ограничивающиеся простым набором ролей, хорошо знакомых по извечной детской игре в «дочки – матери». И в его рассказах у маленьких героев рядом с их матерями-вдовами станут появляться посторонние мужчины. А подростки будут мучительно переживать и осмысливать новое понятие – отчим. И категорично решат: заменить отца не может никто!

Их послевоенному поколению с этой проблемой пришлось столкнуться, пожалуй, как никакому другому. Слишком много отцов полегло в Великую Отечественную. Многие женщины не выдержали испытания вдовьей долей. Кто же их за это может винить? Ведь большинство из них были еще так молоды!

Еще большее потрясение оставила в душе юного Рустема Кутуя встреча с незнакомой женщиной, которая окликнула его однажды возле дома и протянула конверт: «Передай это маме!» Мать надорвала конверт и сомкнула губы. «Чего она хочет? – спросил я. Впервые шевельну­лось во мне враждебное чувство к чужому пришлому человеку. «Она не­счастная, – сказала мать. – Попозже разберёшься, распутаешь узелки». – «Когда попозже?» – «Ещё не время. Мало интересного. Поранишься лишний раз, а толку ни на грош. Пусть душа пока будет лёгкой. Да и война всех помрачила, никого не пощадила. Тебя – тоже. Не твоего ума дело. В отцовы юбки пусть ветер дует».

Конверт она спрятала, да разве могут быть в доме такие места, где бы ребенок не нашел того, что его заинтриговало? Рустем прочитал таинственное письмо и поразился: оказалось, что у него есть еще одна сестра – сводная! Гузель была старше на тринадцать лет, выходит, родилась она еще до того, как его родители стали мужем и женой.

Прошли годы, и Кутуй стал получать письма, подписанные для конспирации завитками – Лео Норд. Ему писа­ла первая жена отца Зайнаб Баширова, которая в оттепельных пятидесятых годах «задалась целью реабилитировать отца за «джидегянщи­ну», и пыталась подключить меня к действию». Они встретились, когда Рустем уже заканчивал университет. «Лео Норд назначила мне встречу, назвала адрес. Я зашёл в тёмный двор на улице Жуковского, поднялся по лестнице. Отодвинулись, громыхнув, щеколды, – вспоминал он. – Стены были увешены преувеличенными фотографиями отца. Под его взглядами, должно быть, жизнь как бы сохраняла неизменность. На пор­третах он был молод, улыбчив, необманчив. Я уплетал пирожки, слушал тоскующий голос хозяйки, рассматривал фотографии».

Первый брак Адельши Кутуя распался после события, ярко характеризующего далекие двадцатые годы: «Вышли на улицу бойкие, смелые девушки, обнаженные по пояс, с лентами через голоплечие: «Долой стыд!» Трудно вообразить даже в наше расхристанное время, – пишет дальше Рустем Адельшевич. –  Дорисуйте это шествие, читатель, создайте собственное кино, сре­жиссируйте – и, я уверен, оно взволнует вас необычайностью. В реальности же… распалась неокрепшая семья. Прощается ли подобное супруге, к тому же – татарке?»

Этот эпизод сделал образ отца более объемным, неоднозначным. К тому времени уже сам Рустем Кутуй начал влюбляться и писать первые рассказы. И жизнь подсказывала: не делай поспешных выводов, не выноси скороспелых оценок.

В Казанском университете он ближе сошелся с другом детства Мустафиным, который поступил в КГУ годом раньше и успел стать знаменитостью не только одного физмата – благодаря блистательным выступлениям в вузовской самодеятельности. Дело в том, что у Виля в юности прорезался великолепный бас, он вдохновенно исполнял классические арии и зажигательно пел джазовые партии. Носил шляпу и слыл первым парнем «сковородки». Собой был виден, жаль, росточком не вышел. Как и Кутуй, впрочем. Рустем тоже пел в самодеятельности, а раньше занимался во Дворце пионеров, голосочком не блистал, но слух имел, и в музыке хорошо разбирался. Сын знаменитого писателя в компании со знаменитым басом, конечно, пользовались у девушек успехом.

А тут еще оба начали писать стихи.

Собственно, «стихи марать» Рустем Кутуй и не прекращал. Еще в школе, в тайне от одноклассников, совершал первые пробы пера. Когда в классе одни мальчишки, то и состязательность среди них возникает чисто пацанская – кто сильнее, у кого рогатка дальше стреляет… Так что стихами не похвастаешь. Другое дело – университет, филфак, где на тебя смотрят как на сына классика татарской литературы. А еще не дает остыть писательскому зуду встреча с такими же особами и особями, ужаленными той же осой сочинительства. Для того и создаются ЛИТО – литературные объединения. В Казани такое создали в годы оттепели, вскоре после знаменитого ХХ съезда, когда первый секретарь Никита Хрущев выступил с развенчанием «культа личности». Что это было за литобъединение, рассказал в своей книге поэт Николай Беляев: «Литобъединение им. В. Луговского – так мы тогда почему‑то назывались. Даже удостоверения нам на плотной малино­вой бумаге напечатали. Мы – сказано не зря. Это некая ощутимая общность тех, кто начинал что‑то делать «в литера­туре» или около оной, чьи имена появи­лись в прессе, то бишь – в маленькой, «половинной», но славной газетке на­шей – в «Комсомольце Татарии». А по­рой – и ещё где‑нибудь. Книг у нас ещё нет. Но они будут, в этом никто не сомне­вается. Мы собираемся по четвергам в «Доме печали» – на лестнице перед Союзом писателей, где каждый раз со­оружаем каре из счетверённых стульев, посредине ставим урну для окурков и – рассаживаясь, говорим о стихах, о новостях, спорим о прочитанном и услышанном. Официально у нас есть ру­ководитель – Геннадий Александрович Паушкин, литконсультант Союза писате­лей. Он – почитатель Есенина. А прак­тически мы – сами по себе. Паушкин у нас почти не появляется. Если сидит – то не мешает по крайней мере. Варимся в собственном соку. Пейте собственные соки! Белозубы, белобоки, потому что до беды – три версты белиберды! По-разному сложатся наши судьбы. Очень по‑разному…»

Имя советского поэта Владимира Луговского, к сожалению, сейчас почти забыто. А в те годы о нем заговорили, как это обычно у нас бывает, в связи с его скоропостижной кончиной. Вспомнили, что начинал он как поэт-конструктивист, создал один из самых ярких образцов поэтической формы «тактовика», воспевал революцию, пострадал во время чисток-проработок тридцатых годов. В 1937-м вышло постановление правления Союза писателей СССР, в кото­ром некоторые стихи Луговского осуждались как политически вредные. Владимир Александрович был вынужден принести публичное покаяние. Его не увезли в «черном воронке» на Лубянку, но публиковать стали редко. В годы войны Луговского эвакуировали не в Татарию, в маленький Чистополь на Каме, куда поехали многие советские писатели, прежде всего вожди СП, а в далекий Ташкент. Таким образом, он надолго был отодвинут на задворки и незаслуженно забыт… Бедствовал, попивал. После эвакуации вернулся в Москву. А сразу после смерти поэта вышли сборник стихов «Солнцеворот» и книга «Середина века», состоявшая из двадцати пяти поэм – они стали литературным событием тех лет. На волне того посмертного интереса к творчеству конструктивиста, пострадавшего от «культа личности», кто-то в Союзе писателей ТАССР решил присвоить его имя литобъединению. Возможно, идея принадлежала тому же Геннадию Паушкину. Коли почитал Сергей Есенина, то наверняка знал, что сам Есенин – один из создателей Ордена иммажинистов, в двадцатых годах всерьез увлекался конструктивистскими изысками в поэзии. Формалистическими новациями переболели тогда и молодые казанские поэты, так что имя Луговского «литовцы» (участники ЛИТО) оправдали вполне.

Поиск новых форм в искусстве закономерен для любого поколения. В Казани многие поэты и прозаики вышли из того ЛИТО – это Юрий Макаров и Гортензия Никитина, Марк Зарецкий и Нонна Орешина, Роман Солнцев (Ренат Суфеев) и Булат Галеев, а также многие другие. Туда же пришли Виль Мустафин и Рустем Кутуй – чтобы сразу выделиться на этом пестром фоне. Их стихи были полны формотворчества, модных ритмов и символов. Кумирами молодежи тогда считались молодые московские поэты Евгений Евтушенко и Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский и Роберт Рождественский, позже к ним добавились барды Булат Окуджава и Владимир Высоцкий, Новелла Матвеева и Юрий Визбор. На них равнялись, им подражали. Но мечтали, конечно, запеть собственным голосом. Собрания в курилке Дома печати были жаркими, друг друга не жалели. Как вспоминал позже Булат Галеев (в дальнейшем – член Союза российских писателей, член-корреспондент Академии наук РТ, особенно ругали первые рассказы студента-геолога Диаса Валеева, который примкнул к их кругу позже.

Привел его двоюродный брат Рустем Кутуй. Впрочем, Диаска-тарантаска (в родне так его называли, потому что мальчик родился в тарантасе, на полпути к роддому, однако согласно другой семейной легенде – испанское имя он получил, потому что Валеевы его усыновили тайно, а привезли его из  Испании, где тогда шла гражданская война) со старшим кузеном общался мало, вообще был замкнутым и некомпанейским. На любовных фронтах удачами не отличался, влюбленности переживал тяжко. Да и на литературном поприще поначалу не блистал, потому что формы избирал традиционные, (по мнению продвинутых «литовцев»), устаревшие и немодные. Стихов почти не писал, рассказы его были тяжеловесные, в духе мало кому известного, а значит, никому не интересного писателя Пильняка. Мерилом успешной и современном прозы для многих в литобъединении стали первые повести их земляка Василия Аксенова «Коллеги» и «Звездный билет». Кутую и Мустафину особо было приятно, что Вася учился в их школе, был своим, более старшим однокашником. Его всесоюзная слава была стремительна и блистательна – журнал «Юность» тогда печатался тиражом более двух миллионов экземпляров. К тому же повести удачно экранизировали, оба фильма – «Коллеги» и «Мой младший брат» (по «Звездному билету») – сняли в 1962 году.

Не остался в стороне от полемик по поводу поэтических форм и Рустем Кутуй. Среди «литовцев» он выделялся не только происхождением. Хотя и это нельзя сбрасывать со счетов. Когда в Казани стали возводить свои «Черемушки», первые хрущевские пятиэтажки – сразу за железной дорогой, проходящей вдоль улицы Абжалилова, то одну из главных улиц новостроек назвали именем фронтовика-писателя Аделя Кутуя, И сын Рустем, смеясь, вспоминал, как однажды ночью его забирали в вытрезвитель, а он кричал милиционерам, мол, вы где меня забираете? Это же улица моего отца! И наряд его не задержал, наоборот, с почетом довезли «сына лейтенанта» до дома…

Впрочем, магия имени действовала больше на маститых татарских писателей, чем на племя младое, бесцеремонное. В среде ЛИТО свою состоятельность можно было доказывать только творчеством. Быстро пришедший литературный успех многих друзей Рустема Кутуя, конечно, порадовал. Пожалуй, искреннее других радовался за друга Виль Мустафин, хотя в разборе своих и чужих стихов всегда был строг и требователен. У них было принято всех судить без экивоков, только по «гамбургскому счету».

Однако нашлись и завистники – без этого в литературе никак невозможно. Кутуй-сын многим тогда казался этаким баловнем судьбы. Шутка ли, первая книга вышла в Таткнигоиздате, когда автору было всего двадцать пять! Повесть-новелла «Мальчишки», во многом автобиографичная, рассказывала о военном детстве, о погибшем отце – тема беспроигрышная. «В Займище отдыхали в ту пору Кави Наджми, Назиб Жиганов, Хасан Хай­ри. И гости были – другие писатели. Я зорко присматривался, нет-нет да схватывал косо проскальзывающий укол. Не такой уж я был неуязвимый, са­моуверенный. Больше ложилось на душу ласковое внимание, памятливость, ревнивый присмотр, как слежение за стрелкой барометра: таким ли растёт, туда ли прицеливается, не заносчив ли? Но я только намечал дорогу и в строжайшей тайне хранил замысел, сознавая, предчувствуя, что мир художника может жить, дышать лишь под грозовым небом, перехлёстом стихий. Меркой тому был отец. Планка поднималась, поднималась – к достоин­ству, чести, правдивости. Здесь всё сложно – в разворачивающемся клуб­ке постижения. Да и речь сейчас не о противоречиях роста. Постижение уходящего предполагает бескомпромиссную, углубленную внимательность, настороженность к мелькающему, передвигающемуся окружению. Идёт мощный интуитивный процесс проникновения в суть, а поверху взгля­нуть – тишь да гладь, чем не Чарли Чаплин, помахивающий простодушно тросточкой. Отец как бы поощрял меня в ранней самостоятельности. Помощников не будет, точно говорил он, полагайся только на себя. Жизнь, в сущности, тогда, когда она на лету, когда как на духу, не измышлена, а взята сердечной мукой. Остальное – житейская смута, свара, дребезги».

С другой стороны, если даже первые книги Рустема Кутуя в Казани можно было объяснить конъюктурными моментами, повышенно-доброжелательным отношением местных писателей и редакторов издательства к талантливому сыну известного писателя-фронтовика, то столичное литературное начальство этим не прошибешь – в каждой союзной республике у классиков имелись дети… Но Кутуй-сын доказал, что литературные связи в его случае не являются определяющими, когда в одном из всесоюзных издательств вышел большой сборник его прозы «Дождь будет». Позже, спустя пятнадцать лет, известный писатель-фронтовик Василий Росляков вспомнит их первое знакомство и напишет в предисловии к книге Рустема Кутуя «Повести и рассказы» (Москва, Советская Россия, 1978): «Много лет назад в издательство «Советский писатель», в тесную комнатенку русской прозы вошел смуглый паренек неписательского возраста, он был слишком юн по сравнению с теми, кого я привык видеть там изо дня в день. В его руках была папка с аккуратно завязанными тесемками. Дверь открыл он несмело, несмело преодолел комнатное пространство и так же несмело присел на край предложенного ему стула. Сказал самое необходимое, не очень связно и совсем тихо, прокашливался, чтобы получилось громче – боялся, что его не расслышат. При этом смуглое лицо его казалось лицом баловня судьбы, оно было красиво небойкой, но какой-то застенчивой, очень тихой и все же редкой красотой. Я слушал его и думал: нет, не может талант жить под такой оболочкой, принадлежать этакому красавчику. Одно только мешало моему впечатлению – пристальные и печальные глаза. И все же опыт подсказывал: чудес не бывает, а если они и бывают, то очень редко. А потому я не стал регистрировать рукопись, взял ее с собой, чтобы после работы прочитать дома, а утром поговорить с автором без официальных затей, по душам».

Понятно, почему Росляков не зарегистрировал рукопись. Ведь тогда бы автору пришлось в положенный срок отвечать официальным письмом-отказом на бланке издательства. И того гляди обиженный неудачник еще начнет писать письма в инстанции, те поручат рассмотреть вопрос, начнется канитель на месяцы! В общем, морока с ними, графоманами… А тут отдал рукопись, сказал просто, дескать, не подходит, извините. И – до свидания. Разумеется, тихо сплавить посетителя можно лишь в том случае, когда редакторский опыт подсказывает: такой застенчивый и тихий провинциал выступать не станет – сам уйдет.

Однако дома, уже по первому рассказу Василий Петрович понял, что имеет дело с настоящей хорошей прозой. Он и сам только что издал автобиографическую повесть «Один из нас», которая стала самым известным его произведением. Главный герой повести Коля Терентьев пишет поэму о красном комиссаре, который «очень красиво умирал за свободу и революцию» во время «очень складной и очень красивой гражданской войны». Не случайно фашист, увидев раненного в грудь Колю, сразу решил: «Комиссар!» – и его расстреляли. Романтичный Росляков сразу почувствовал в Кутуе родственную душу, общую судьбу, неповторимый воздух войны… Василий Петрович был на пятнадцать лет старше, его поколению пришлось повоевать, тем не менее, в начале шестидесятых они входили в литературу как одно поколение. Наутро Росляков «ничего особенного не сказал Рустему, сказал только, что книгу будем издавать». Вряд ли это зависело от молодого литсотрудника крупнейшего издательства страны, но безусловно редактору было известно, какие книги выходят, а какие заведомо «непроходные». В последующие годы Василий Росляков станет писать очерки, займется литературной критикой, и не раз еще напишет о творчестве казанского писателя, которого именно он первым открыл всесоюзному читателю: «Теперь, когда рассказов написано много, уже четко определился круг писательских интересов Рустема Кутуя. Он пишет о детях вместе с той сложной, порою драматической средой, в которую волею судьбы помещены все – дети, взрослые, старики. Его подростки – большей частью подростки войны и послевоенных лет. Безотцовщина, неустроенность, семейная нескладица – все это придает рассказам Рустема грустный, порою пронзительно острый оттенок. Однако в рассказах его столько любви, столько добра разлито – и от автора, и от его героя, – что грусть и драматизм в жизни подростков не вызывают уныния, пессимизма, напротив – его рассказы приносят радость от соприкосновения с человеческим добром, с любовью, с незамутненной свежестью восприятия мира».

Очень тепло о прозе Рустема Кутуя отозвался и другой столичный критик Лев Аннинский. Кстати, они были не только ровесниками (Кутуй на два года младше), их сближало и то, что в войну оба потеряли отцов. И после долго шли по их следам… Донской казак Александр Иванов, уроженец станицы Ново-Анненская, встретил в Ростове будущую жену – еврейку из Любеча, оба выучились, преподавали, потом переехали в Москву. Там Александр Иванович и взял себе псевдоним, когда устроился на только что выстроенный «Мосфильм» заведующим актерским цехом. В первый день войны он, как и Адель Кутуй в Казани, побежал записываться добровольцем. Написал с фронта лишь одно письмо – из Великих Лук. И пропал на десятилетия.

Всю жизнь сын собирал об отце сведения, вчитывался в его поэмы, наконец, нашел памятный камень под Полоцком на Западной Двине, где отца расстреляли фашисты – за связь с партизанами. Сам Лева Аннинский два года провел в эвакуации в Свердловске, потом с мамой вернулся в Москву, окончил филфак университета, пришел работать в журнал «Знамя», где они и познакомились – московский и казанский сироты, филфаковцы, литераторы.

В дальнейшем Рустем Кутуй сойдется со многими московскими писателями, но особенно станет его выделять Василий Аксенов – они не раз встречались в Москве, в Центральном Доме литераторов, с удовольствием вспоминали свою улицу, свою школу! И даже разница в возрасте теперь почти не ощущалась, наоборот, давала возможность Аксенову проявлять некоторую заботу об однокашнике. Бывало, земляки выпивали в ЦДЛ, что в те годы уже многое значило: с кем попало шестидесятники не пили, а если что – могли и в морду засветить по чисто идеологическим, творческим соображениям. Кстати, боксер Вася с удовольствием это демонстрировал в знаменитом писательском ресторане, о чем в последствии Рустем Адельшевич с не меньшим удовольствием нам, молодым, рассказывал.

Среди московских знакомцев Кутуя был еще один почти земляк, с которым они сошлись, так сказать, по писательскому цеху. Это был известный детский писатель, главный редактор молодежного журнала «Смена» Альберт Лиханов. Он родился в Кирове, по соседству с Татарией, окончил в Свердловске журфак УГУ, и в том же 1962 году, когда Рустем Кутуй принес Рослякову в издательство «Советский писатель» свою книгу «Дождь будет», опубликовал свой первый рассказ «Шагреневая кожа» в знаменитом столичном журнале «Юность». Отец Лиханова – Анатолий Николаевич тоже ушел добровольцем на фронт в первые дни войны. А мать, Милица Алексеевна, как и Алима Садыковна Кутуева, работала в военном госпитале. Помимо биографических и географических сближений объединяло их и то, что обоих тогда называли детскими писателями, хотя ни Альберт Лиханов, ни Рустем Кутуй никогда не входили в известный круг «детлитовских» авторов (Кассиль, Алексин, Сапгир и прочая). Проза Лиханова жестка, порой жестока, в ней «по-взрослому» рассказывалось о трудностях, что выпали на долю «детей войны».

«Долгие годы знаю я Рустема, начав знакомство с книги рассказов «Снежная баба», вышедшей в 1965 году, – писал Альберт Анатольевич в послесловии к книге «… И слезы первые любви» (Москва, Молодая гвардия, 1985). – Та книга обрадовала меня тогдашней молодостью автора и удивительной при этом зрелостью. Потом мы познакомились, как говорится, на деловой основе – к первопубликации многих рассказов Кутуя я имел прямое отношение. И меня всегда радует его творческая неусталось, молодость взгляда, хотя все мы, конечно же, стареем… К тому же писать Рустем начал очень рано, по крайней мере к своему тридцатилетию он выпустил не одну книгу – и не только у себя на родине, в Казани, но и в Москве. И все последующее время он работал много, упоенно – упоенность эта заметна и в прозе: она не несет ни малейшего признака вымученности, когда писатель пишет только потому, что пишет, а вдохновение давно покинуло кончик его пера. Писатель, зевающий над собственным листом, не способен ни к чему иному, как тиражировать зевоту в толпах читателей. Так вот, проза Рустема Кутуя счастливо полна жизнью, мускулиста, фраза его жива и гибка, точно лоза… Возникает чувство, что ты попал не то чтобы в особый, но, безусловно, в интересный мир, где все совсем не так, как в соседней книге. Вроде бы не так уж это и много, всякий писатель и должен отличаться от другого писателя. Но вот не перестает покидать удивление способностью выстроить реальный мир с узнаваемыми приметами и открываемой, неожиданной, совсем новой глубиной. Пространство рассказов Рустема Кутуя именно такое. Писатель как бы стирает с обыкновенных вещей пыль привычности, и перед нами новыми красками сияет мир, внушающий доброту и надежду». Альберт Лиханов заключает: «Татарин по рождению, сын классика татарской литературы Аделя Кутуя, Рустем соединил в себе кровь отца с литературным языком Ивана Бунина и Юрия Казакова. Его рассказы и повести – это не рассказы и повести татарского писателя, усвоившего русский язык. Это рассказы и повести русского интеллигента, в жилах которого течет кровь его народа. Мне думается, это нельзя оценить иначе, чем приобретение – как для татарской, так и для русской литературы».

Как далеко прокатилось эхо всесоюзной известности Рустема Кутуя, можно судить по воспоминаниям его двоюродного брата Диаса Валеева, который после университета работал по распределению геологом в Горной Шории. Однажды его послали в командировку в Новокузнецк – и первое, что он там увидел на книжном развале, была книга Рустема Кутуя «Дождь будет», выпущенная солидным столичным издательством и разлетевшаяся по всей необъятной стране. И вдруг – привет тебе с родины! Брат и порадовался, и позавидовал. И конечно, сразу купил красивый томик. Вот эта книга, лежит сейчас передо мною. На титульной странице автограф: «Диаске! Моему брату, которому и в которого я очень верю. И жду такой же книги. Кутуй. 11.5.63». Вряд ли Рустем Адельшевич тогда догадывался, что уже через семь-восемь лет к Диаске, как он его по-семейному просто и душевно (а может, несколько  пренебрежительно?) называл, тоже придет всесоюзная известность, что пьесу Валеева «Дарю тебе жизнь» поставят на сцене одного из главных московских театров, на главной улице столицы (которую москвичи продолжали называть Тверской, а стиляги, там собиравшиеся, звали – Пешкой или Пешков-стрит). И слава Диаса Валеева в семидесятых – восьмидесятых годах будет, пожалуй, более громкой, нежели почти уже забытое яркое начало «шестидесятника» Рустема Кутуя…

Диас Валеев знал о своем призвании: откровение свыше пришло к нему ему в той же Горной Шории, среди бела дня – атеист в один миг прозрел и сразу уяснил для себя идеи новой мировой религии. Проповедовать ее в те антирелигиозные времена (Никита Хрущев стал самым яростным гонителем церкви за весь советский период истории), понятно, Диас не осмелился – он понимал, что сразу угодит в психушку. Поэтому для пропаганды нового мировоззрения избрал писательское поприще. Но даже в завуалированной форме, высказанные эзоповым языком, его мысли, пробивавшись в еще неизданных рассказах Валеева, стали поводом для звоночка – молодого писателя, как только он вернулся с семьей в Казань и устроился на работу в газету «Комсомолец Татарии», вызвали к Комитет государственной безопасности на профилактические беседы! Другим поводом «приглашения на Черное озеро», как считал Диас Назихович, стал его отказ идти на выборы Верховного Совета СССР.

Примерно в то же время гнев властей обрушился и на его товарища по литобъединению Виля Мустафина, который осмелился прочесть в первом телевизионном мосте Казань – Горький свои крамольные стихи. Судя по всему, на передачу из Казанской студии телевидения его пригласил Рустем Кутуй, который там работал редактором художественных программ. Кстати, на телевидении работала и поэтесса Гортензия Никитина, с которой они познакомились в литобъединении имени В. Луговского. Записывающей техники тогда на телевидении не было, передача шла в прямом эфире. Вот Виль и выдал:

«Голосуете?

Голосуйте!

Суйте головы в петли,

Суйте!»

Пожалуй, за такие стихи в прямом эфире не только тогда, пятьдесят лет назад, но и в наше «либеральное» времячко по головке бы не погладили… Но как ни странно, после такого скандала Мустафина не стали вызывать в КГБ для проработок. Тем не менее, реакция последовала незамедлительно. Негласное распоряжение – не печатать произведений опального автора – действовало неукоснительно. И Виль решил для себя: не печататься? И пожалуйста! К тому времени стихов он писал меньше, решил всерьез заняться музыкой. По приглашению ректора Назиба Жиганова поступил в Казанскую консерваторию.

Увы, хрущевская оттепель оказалась недолгой. Да и чувствовалась она, пожалуй, лишь в Москве. На периферии с новыми веяниями боролись рьяно. И Рустему Кутую не раз доставалось от коллег-писателей. Нелегко приходилось и другим участникам литературного объединения имени В. Луговского, кто не мог или не хотел писать на родном языке. Некоторым из них пришлось переменить род занятий или место жительства. Например, Булат Галеев создал знаменитое СКБ «Прометей», где занимался своими светомузыкальными экспериментами и искусствоведческими исследованиями, написал много книг – но уже не стихов. А талантливый поэт Ринат Суфеев навсегда уехал в Красноярск, взяв себе литературный псевдоним Роман Солнцев – и прославился на всю страну своими пьесами и романами, как в последствии и замечательным журналом «День и ночь».

Не их вина, скорее, может, их беда, что они, дети войны, практически не знали своего родного языка. В Казани, переполненной эвакуированными со всех уголков страны, русский язык безусловно доминировал. После войны негласная политика русификации городского населения продолжалась. Школ с преподаванием на татарском практически не оставалось, а получить высшее образование на родном языке было невозможно. Поэтому многие казанские татары владели родным языком в лучшем случае на бытовом уровне, но для литературного творчества этого недостаточно.

Так что жизнь «литовцев» поразбросала. Лишь судьба Рустема Кутуя сложилась, пожалуй, сразу и счастливо. Писатели Татарии не спешили причислять его к «предателям родного языкя», отчасти, потому что произведения многих татарских поэтов Рустем Адельшевич переводил на русский язык. Читатели огромного Советского Союза узнали стихи Сибгата Хакима, Нури Арсланова, Салиха Баттала и многих других татарских поэтов именно в кутуевских переводах. В дальнейшем Рустем Адельшевич часто перебивался переводами, кстати, и друзьям своим при случае их подкидывал. В частности, некоторые книги татарской прозы на русский язык перевел Мустафин, жаль, теперь невозможно восстановить список его переводных работ – незадолго до смерти Виль Салахович изъял из своей домашней библиотеки все книги татарских писателей, которые вышли в его переводе. И завещал, чтобы никогда их в доме не было.

В отличие от друга Рустем Кутуй переводами не гнушался. И с московскими переводчиками сошелся довольно близко. Среди известных имен, пожалуй, следует особо назвать Арсения Тарковского, замечательного русского поэта, который долгие годы был всем известен исключительно как переводчик.

 

 

Эхо далекого детства

 

Первым опытом литературного перевода для Рустема Кутуя стала незаконченная военная повесть его отца. Вряд ли идея перевести повесть Аделя Кутуя «Приключения Рустема» принадлежала сыну, имя которого даже вынесено в заглавие. В те годы решение о печатании книги в государственном издательстве (других и не было!) принималось коллегиально, за закрытыми дверями, без обозначения авторства. «Есть мнение» – и этого достаточно. И не принято было переспрашивать, мол, чье же именно мнение. Хотя, возможно, Рустем Кутуй переспрашивал. В рассказе «Санта-Лючия» он описал подобного деятеля, который запретил на физмате выставку молодого художника. «Я ему говорю: «У вас есть собственное мнение?» А он как кочергой: «Какое может быть собственное мнение? Я – общественная организация. Мы должны смотреть глазами государства». Я ему и скажи: «Вы не государство. Вы – обыватель».

Назначить в качестве переводчика не кого-нибудь, а сына писателя решили, конечно, свыше. Для нас сейчас уже не так и важно, кто и как принимал это решение, главное – оно стало горьким счастьем для сына. Рустем Кутуй получил возможность снова говорить с отцом, отголоски того разговора до сих пор отчетливо слышны в той маленькой книжечке «для детей среднего школьного возраста», как указано в ее выходных данных.

Вот передо мной сейчас лежит эта маленькая потрепанная книжка «Приключения Рустема» (Казань, Татарское книжное издательство, 1964). Тот самый единственный экземпляр, счастливо нашедшийся во всей Центральной библиотечной системе города Казани. С первых же страниц сюжет уносит меня в далекое детство, когда я впервые читал эти строки. И вспомнил я, как заманчиво гремят орехи в мешочке, привезенные из деревни бабушкой. Точнее, как в меня тогда запал тот мешочек, о котором я прочел в кутуевской повести. Я вспомнил вкус цветка папоротника, который цветет в полночь и только в грозу, поэтому его цветов никто никогда не видит… В детстве я ощутил их волшебный вкус, читая «Приключения Рустема»! И до сих пор вижу, как кипит родниковая вода, которую маленький беглец кипятил на костерке, бросив в кружку листьев лесной земляники. Почему мне все это так врезалось в память? Почему возникает даже сейчас ощущение, будто все это происходило лично со мной? Быть может, потому, что в детстве я так же, как Рустем Асадуллин, читал взахлеб и считал книги своими лучшими друзьями? Как и он, выбирал в библиотеке книги о необычайных приключениях того же Робинзона Крузо или Джима Хокинса на Острове сокровищ… В своих мечтах я поднимал со дна океанов затонувшие старинные корабли и улетал на Луну. После первого полета Юрия Гагарина в космос по стране прокатился бум фантастической литературы. И нелишне будет отметить, что «Приключения Рустема» стали одной из первых книг в этом жанре. Именно с нее начался у меня интерес к фантастике, культовая повесть братьев Стругацких «Понедельник начинается в субботу» появилась позднее. И Станислава Лема я узнал лишь после того, как Андрей Тарковский экранизировал его роман «Солярис».

И вот теперь, спустя почти полвека, я перечитываю ту детскую книгу – и вижу, что не ошибся в том далеком самарском детстве, запомнив именно «Приключения Рустема» среди сотен прочитанных в детской библиотеке поселка Мехзавод, запомнив имя именно Кутуя среди всех безымянных описателей подвигов пионеров-героев, чьими портретами были увешаны стены в школах.

Адель Кутуй после встречи с девятилетним сыном Рустемом, безусловно, задумал  и написал удивительную книгу, увы, незаконченную. Возможно, его герой Рустем-Расад должен был дожить до взятия Берлина? А вдруг он действительно осуществил бы свою мечту – добрался бы до логова самого Адольфа Гитлера? Увы, автор не успел дойти до Берлина, его смерть оборвала повесть о Рассаде на самом интересном месте. Его сын Рустем – пусть не закончил историю, но все же дал той книге новую жизнь.

Помню, на одном из дневных сеансов в заводском клубе в те годы по школьному абонементу нам показали фильм «Иваново детство». Я еще не знал, кто такой Андрей Тарковский (никто не знал, ведь это был его первый фильм), не читал рассказа Владимира Богомолова, по которому снималась картина. Но, безусловно, и рассказ («Иван», журнал «Знамя», 1957) и фильм (приз Венецианского кинофестиваля, 1962) переводчику Рустему Кутую могли быть известны. И не могли не бросаться в глаза тематические и композиционные сближения повести о Рустеме и рассказа об Иване. Отметим лишь некоторые из сюжетных пересечений. Так, у Богомолова молодого комбата Гальцева разбудили среди ночи и ввели к нему в землянку мокрого маленького мальчика, который немедленно заявил, что нужно сообщить о его прибытии в штаб. По телефону из штаба Гальцеву действительно подтвердили: «Это наш парень, ему нужно создать все условия и обращаться деликатнее». Оказалось, Иван – юный разведчик, сын полка, добывающий за линией фронта ценнейшие сведения. Кстати, он тоже своего рода «невидимка», о его существовании комбату мягко, но настоятельно посоветовали забыть и никому не рассказывать. И пропал Иван также незаметно – ушел без спросу в последнюю разведку. И не вернулся.

А у Аделя Кутуя казанский мальчик Рустем Асадуллин решил проверить бабушкину сказку про цветущий папоротник – и стал невидимым. В жизни его тоже появился подполковник П., правда, тот оказался контрразведчиком. Дядя Яков помог мальчику-невидимке добраться до Москвы, подарил пистолет. И Рустем поклялся первых десять фашистов убить от его имени.

Фантастичность сюжета повести не отменяет реалистичности переживаний мальчика. Как он испугался, как он обрадовался, как растерялся, как он развеселился – все происходившее с героем искусно вплетается автором в реальную жизнь военного времени, окрашивается подлинными чувствами героев.

В финале фильма перенесший тяжелое ранение Гальцев становится контрразведчиком, в Берлине он смотрит архив тайной полевой полиции, вдруг на глаза ему попадается фотография Ивана. В донесении сказано, что в декабре 1943 года задержали мальчишку, который явно следил за движением немецких эшелонов в запретной зоне. После допросов, на которых мальчик «держался вызывающе», его расстреляли.

В повести «Приключения Рустема» ужас войны предстает перед глазами сразу, как только мальчик-невидимка приближается к передовой. И передается нам через диалог двух солдат – сибиряка Федора Громова и новобранца Фатыха Уразаева из Казани. После первого же авианалета, который довелось пережить Рустему, он нашел фамилию земляка на братской могиле, на фанере, только что прибитой к столбу… Так же коротко и страшно Андрей Тарковский показывает линию фронта. Двое красноармейцев сидят у дерева, на груди у одного табличка «Добро пожаловать» – у обоих на шее затянуты петли, и веревки мешают им упасть…

Адель Кутуй вовсе не делает своего мальчика-героя неким голливудским бэтменом. Он ведет своего невидимку к партизанам, подробно останавливаясь на всех мелочах, чтобы у читателя не осталось сомнений в реальности происходящего. В результате финальные подвиги Расада (Рустема Асадуллина) в тылу врага не кажутся фанерными, ходульными, надуманными. Партизан-невидимка наводит ужас на оккупантов, он спасает из плена того самого Федора Громова (не забыв сунуть ему в карман письмо для родных в Казани), пускает под откос вражеские поезда… Сотни раз Рустем мог погибнуть, как погиб Уразаев, как погиб Иван в рассказе Богомолова. Расад взрослеет на наших глазах – война действительно быстро делала взрослыми вчерашних мальчишек. И в этом главная мысль Аделя Кутуя, которую он выразил в неоконченной повести «Приключения Рустема».

Рустем Кутуй сделал безусловно замечательный перевод. Работая над ним, как мне представляется, он слышал голос своего отца. Ведь сын помнил его голос, его характерные интонации – на русском и на татарском. Безусловно, для молодого писателя это стало хорошей школой. Тем более, и описания природы, и метафоричность языка – все это было характерно также для ранних рассказов самого Рустема Кутуя. Путешествуя на трамвае по кутуевской прозе, я невольно ловил себя на мысли, что некоторые тексты из книги Аделя Кутуя, переведенные его сыном, не вяжутся со стилистикой детской фантастико-приключенческой повести, а больше напоминают разговор отца с сыном, своего рода литературное наставление. Не случайно звучит оно в повелительном наклонении: «Лес близко – сел на трамвай № 9, проехал девять остановок и – пожалуйста. Трава, сосны, птицы. Вслушайся – и услышишь, как дышит лес, точно никак не может отдышаться от зимних метелей, поскрипывает, словно разминает затежелевшие плечи. Ляг на траву, подложи под голову руки и гляди в небо – его уже тронул закат розовым по голубому… Пройди по лесу, вглядись попристальнее в разбросанные тут и там цветы, в каждую тощую травинку – сколько тайн еще на свете. Они ждут тебя, открывай. Может быть, вот этот невидный цветок с крошечным венчиком, спрятанный в высокой траве, даст человеку вторую жизнь, когда смертельная болезнь подступит к сердцу. Ведь чудеса бывают не только в сказках. Но чтобы открыть на земле чудо и взять его на ладонь, надо верить в необыкновенное…»

В этих словах из повести Аделя Кутуя словно слышится завещание сыну Рустему. И сын, конечно, слышал отца. Еще в детстве он любил ходить один в лесу, когда жил в пионерском лагере у деревеньки Кызыл Байрак. И в Займище, где отдыхали летом, и в Бакирово, где сына подстерегло известие о смерти отца, – везде с ним были леса, луга, берега. Казалось бы, такая незамысловатая, неброская природа Поволжья. А поброди по свету, походи по морям и странам – и поймешь, что краше нашей стороны действительно не найти.

И еще мне представляется, что Рустем Кутуй после выхода в свет «Приключений Рустема» в его переводе на русский язык, казалось бы, сам решил стать невидимкой. Он не любил просиживать на литературно-партийных собраниях, тем более, на них выступать. Не рвался активно участвовать в общественной жизни, как это делал Диас Валеев. Кстати, между двоюродными братьями отношения становились все более натянутыми. Прежде всего, по идейным соображениям. Рустем Кутуй не воспринимал пьес кузена – слишком грохотала в них строительная техника. Кутую же производственная тема была противопоказана, он не признавал конъюктурных сюжетов про Мусу Джалиля, тем более про юность Ленина. Рустем Кутуй ничего подобного писать не мог, поскольку это не совпадало с внутренним камертоном: ни слова неправды! Во всей книге «Дождь будет» слово «коммунизм» промелькнуло у него, кажется, однажды, да и то в прямой речи кого-то из второстепенных героев, как-то мимоходом…

Рустем Кутуй никогда не был диссидентом, как Виль Мустафин, однако принцип «неучастия во лжи», столь характерный для многих шестидесятников, он усвоил твердо. Всегда следовал лишь одной своей экзюперианской теме. Впрочем, не забывал пользоваться привилегиями, которые давало членство в Союзе писателей СССР. В частности, часто бывал в домах творчества, где можно было месяц жить задаром, на всем готовом – знай пиши «нетленку»! А еще он руководил семинарами молодых поэтов, прозаиков и переводчиков, которые проводились в тех же домах творчества на республиканском и всероссийском уровнях и, кстати, неплохо оплачивались.

Об одном таком семинаре вспоминал главный редактор литературного альманаха «Аргамак», председатель Татарстанского отделения Союза российских писателей Николай Алешков. В 1968 году начинающий поэт «пытался участвовать в семинаре, устроенном для молодых авторов Союзом писателей Татарии, представив на обсуждение стихи о любви к Родине (слава Богу, не к партии):

Мне шепчет Русь – не падай на колени.

Мне Русь, как мать, вовеки не изменит.

И я, как сын, Руси не изменю…   

                                                         и т.д.

Кутуя я встретил в коридоре еще до начала семинара. Он назвал мои вирши никудышными:

– Понимаешь, это прокламации, не имеющие никакого отношения к поэзии. Если хочешь развивать тему, то учись у классиков, – и прочитал мне четверостишие Тютчева, давно ставшее знаменитым, но тогда я услышал его впервые («Умом Россию не понять…»). И еще я навсегда запомнил совет. – Не спеши со скороспелыми декларациями. В жизни все проще и тяжелей.

Вот так была укрощена прыть двадцатитрехлетнего стихотворца, у которого, слава Богу, хватило ума «остановиться, оглянуться». Есть ли за душой что-то кроме разрывания рубахи на груди? В общем, на семинар я не пошел, – писал Николай Алешков («Аргамаке», 2'2009). – И в течение долгих лет по капле выдавливал из своих сочинений банальную публицистику, на которой, видимо, набил руку, работая в газете… А Рустем Адельшевич, как потом выяснилось, крест на мне не поставил. К моему удивлению, в конце восьмидесятых он написал очень добрую внутреннюю рецензию для Таткнигоиздата на мою вторую книжку».

Кстати, написание внутренних рецензий в советские годы тоже оплачивалось прилично, я знал таких московских писателей, которые на этом зарабатывали на безбедную жизнь. Но, конечно, в Казани такая «синекура» подворачивалась редко и вознаграждалась ниже. Тем не менее, с 1964 года Рустем Кутуй, по его собственному признанию, стал профессиональным писателем, то есть нигде больше не служил.

Жил, как положено, на одни гонорары. И продолжалось это ровно тридцать лет. На недели, на месяцы выпадал Рустем из привычной казанской жизни, где нужно встречаться с друзьями, ходить к художникам на открытия выставок, а значит снова пить. Как признавался Кутуй, любил подолгу бродить один в лесу. Или за Волгой, в Кызыл Байраке, или на этом берегу, возле Займища и Обсерватории, а то и совсем рядом с Казанью, на озере Лебяжьем, куда мальчишками гоняли на велосипедах, или напротив, на Глубоком, в маленьком писательском дачном поселке, нашем казанском Переделкине, где позднее у писателя Рустема Адельшевича Кутуя появится свой дачный дом.

В том домике, кстати, однажды и мне довелось побывать. Но обо всем по порядку.

 

 

 

Часть вторая

Сын

 

Когда я устроился в журнал «Казань» (редактором отдела), то первым человеком, с кем я сошелся и вскоре сблизился, был Адель Кутуй. Он оказался простым компанейским парнем, сразу перешел на ты и познакомил со всеми журнальными «тайнами мадридского двора». Насчет своего имени тоже сразу просветил. Адель Рустемович Кутуев – сын знаменитого писателя и внук классика татарской литературы. Сам литератором не стал и в редакции работал не с текстами, а в основном с накладными, рекламодателями, почтовиками. Адель и познакомил меня с отцом.

Рустем Адельшевич Кутуев мне показался внешне очень старым человеком, хотя ему было лишь чуточку за шестьдесят. Просто сам я себе казался еще пацаном, как раз в тот год готовился не отмечать сорокалетие – примета плохая. Он был щеголеват и манерен, при этом одновременно простодушен и доброжелателен ко всем. На лице его чаще всего блуждала легкая улыбка – то ли снисходительности, то ли неуверенности. Словно заранее извинялся, что вошел не во время, помешал присутствующим делать важные дела. Вместе с тем, выражение его лица было несколько надменным, чем-то немного недовольным. Он всегда хорошо одевался, впрочем, заметно было, что Кутуй, как и многие в лихие девяностые, в основном донашивал свой гардероб советских времен. Во всем облике было что-то барское и детское, щегольское и жалкое одновременно. При этом «лицо баловня судьбы», как написал о нем Василий Росляков, все еще «было красиво небойкой, но какой-то застенчивой, очень тихой и все же редкой красотой».

Рустем Адельшевич носил бородку клинышком и сразу отметил, как будто обрадовался, что в редакции появилась еще одна борода (я перестал бриться сразу, как только ушел из актеров – от советских бритв не проходили раздражения на шее).

Поскольку Адель знакомил нас в курилке, речь зашла, конечно, о том, не выпить ли нам понемногу за знакомство. Кутуй предложил это, словно одарил милостью, разумеется, подразумевалось, что междусобойчик за мой счет. Да, трезвенником он не был, но алкоголь для него, как мне кажется, скорее всего был способом преодолеть барьеры в общении, перешагнуть через скованность.

Когда мы познакомились ближе, я понял, в чем заключалось несоответствие в кутуевском облике. При внешней состаренности (лицо, походка), он все еще оставался большим ребенком, непосредственным и наивным. Неожиданно переходил с одной темы разговора на другую. Вдруг замирал, пораженный тем, как красиво падает свет в запыленное окно. Я с удовольствием ему признался, как любил в детстве книгу «Приключения Рустема». Кутуй улыбнулся, но говорить о своем переводе повести отца не стал. Только сверкнул снизу вверх глазом: «свой».

Было бы наглостью с моей стороны заявлять, что с Рустемом Адельшевичем мы были близкими друзьями. По-моему, он ни с кем в редакции не общался как-то особо. Даже с главным редактором Юрием Анатольевичем Балашовым разговаривал в той же манере, что и с Раисой – нашей наборщицей и уборщицей по совместительству. Приветливо и отстраненно. Я бы назвал эту манеру общения повадками невидимки. Во всяком случае, создавалось впечатление, что ему так хочется, подобно тезке, герою той военной повести, оставаться для всех невидимым.

 

 

Приехали!

 

Надо сказать, в редакции ему это удавалось. На службу Кутуй захаживал редко, главным образом, в день зарплаты или аванса, у него даже своего стола не было. С подборками стихов и прозаическими рукописями внештатных авторов работал на дому. Понятно, что у других сотрудников редакции это вызывало некоторую зависть. С другой стороны, в каждом номере журнала выходили солидные литературные подборки, подготовленные Рустемом Адельшевичем, так что бездельником его никак нельзя было назвать. Помимо того, что его имя придавало авторитет литературному разделу журнала, его невидимые труды давали возможность главному редактору хоть немного отдохнуть от нескончаемого графоманского потока.

Отбор публикаций Рустема Кутуя к тому же не страдал извечной журнальной болезнью «вкусовщины». Он одинаково охотно рекомендовал к публикации самых разных авторов – молодых и старых, маститых и начинающих, реалистов и постмодернистов. Главным критерием всегда было Слово. Хорошо написано – это было решающим аргументом. Потом уже начинались разговоры об актуальности темы, новизне характеров и прочем. Он мог отказать маститому писателю и горячо отстаивать никому не известного автора, написавшего первый рассказ. При этом не скрывал, что работать в журнале его заставляет нужда. Ушли добрые советские времена, когда на гонорар от книги можно было год-два жить безбедно. Литература как профессия перестала существовать, писателям пришлось подрабатывать, постепенно забывая, что писать «нетленку» невозможно в свободное (оставшееся) от основной работы время. Само собой, это стало первой темой нашего разговора с Рустемом Кутуем, когда мы с ним знакомились.

В журнале «Казань» помимо него работал еще один известный писатель, который в прежние годы жил лишь за счет изданных книг. Ахат Гаффар занимался дублированными номерами журнала на татарском языке. Мы с ним тоже общались, впоследствии продолжили сотрудничество, когда я перешел работать в «Казанские ведомости» (помню, помог его дочери устроиться к нам на работу корреспондентом). Ахат абый тоже не скрывал своего пристрастия к рюмочке. Однако с ним выпивать не доводилось, все же он был маститым татарским писателем, а те русскоязычных коллег близко не допускают. Вскоре – в целях сокращения издательских расходов – учредители отказались дублировать журнал «Казань», оставив лишь русскоязычный вариант (одновременно ополовинили и журнал «Татарстан», который стал выходить только на татарском). Гаффар перешел на работу в газету «Шахри Казан», позже служил в Большом концертном зале имени С. Сайдашева. Мы стали видеться реже.

Но тогда, в 1998-м, все сидели в одной большой комнате, несмотря на то, что у редакции журнала было еще четыре помещения в том же коридоре второго этажа редакционного комплекса по улице Чистопольской, 5. Две комнаты сдавались в аренду одной казанской фирме, которая перепродавала компьютеры и расплачивалась с редакцией оргтехникой. В третьей комнате очень долго шел ремонт, а последняя стала складом. Мы сидели чуть ли не на головах друг у друга. Впрочем, к посторонним разговорам я довольно скоро привык, тем более, что мне достался стол с краю, у окна, до меня на нем стоял огромный розовый куст. Я пристроил ведро с цветком так, чтобы дерево почти полностью укрыло меня от взоров главного редактора и сослуживцев. Перед глазами был лишь дисплей монитора и алые цветы в густой листве. Над головой тихо шелестел кондиционер, создавая иллюзию свежего лесного ветерка. Лето было жарким, а у нас в редакции было прохладно, светло и спокойно. Помню, даже на перекур выходить не хотелось – в коридоре сразу обдавало влажным жаром. Хотелось на природу, к воде…

Провести корпоратив собрались лишь к концу лета, а может уже в начале осени. И поехали в место особенное, где я ни разу до того не бывал и никогда уже после не побываю. Рустем Кутуй пригласил нас в гости на писательские дачи в лесопарке «Лебяжье».

Помню, редакционный десант с баулами он встретил на пороге своего домика то ли радостно, то ли раздраженно: «Приехали!» – у него была, может быть, для него одного характерная интонация, когда трудно определить, что скрывается за обычной фразой.

Пригласил в дом, показал, где взять посуду, ножи и стаканы. Показал, где лучше собирать дрова для мангала. И пока дрова прогорали, заговорщицки повел всех к озеру Глубокому по одному ему известной тропке – так ближе. Мы вышли на берег, противоположный пляжу. Раньше мне приходилось бывать на Глубоком, но ничего особенного я в нем не нашел. На этот раз озеро открылось необычайно живописной своей стороной, а может быть, я просто смотрел на него глазами Кутуя. Для него оно было не просто зоной отдыха, он чувствовал себя здесь дома.

Сам дом был в сильном запустении. Рустем Адельшевич жаловался, что нужно делать ремонт, перестилать полы, перекрывать крышу, а у него нет ни сил, ни средств. Да и ездить сюда одному стало сложно – возраст и здоровье не позволяют. Жаль, но придется, наверное, продавать дачу…

Пока женщины нанизывали на шампуры мясо, а Адель мастерски жарил шашлык, мы успели пропустить по стаканчику сухого красного – и хозяин заметно подобрел, потеплел взором, стал разговорчивее. Я не помню все славные легенды, которые он слагал про писательские дачи и их именитых обитателей. Но сразу бросилось в глаза былое величие и нынешнее запустение. И сюда уже пришел дух нового времени, когда все продается и все дозволено тем, у кого больше денег.

Рустем Кутуй рассказывал, как хорошо здесь работалось раньше. Наверное, гораздо больше об этом могли поведать вещи, книги, обстановка. Позднее я прочел повесть «Одна осень» – и сразу узнал эти места.

Герой повести опять же не является просто «двойником» автора, хотя во многом озвучивает его собственные мысли, имеет сходные черты. В сюжете повести, возможно, не зашифрован какой-то реальный случай, а все это лишь метафора. История получилась грустная и красивая. Врач Ильтазар решил пожить на даче друга в начале осени. И влюбился в соседскую девушку Гузель, которая привезла на дачу своего старого отца. Счастье вышло недолгим. Старик умер. Дочь уехала, ничего не объяснив. И лишь позже пришло письмо без обратного адреса: «Мой горестный друг Ильтазар! Я плачу по тебе подле больной матери… Пока я нужна здесь. Ты поймешь меня, дорогой доктор… Мы не вправе бежать за радостью, когда рядом стоит горе. Помнишь, я тебе открыла, как чужое, но это само пришло ко мне: судьба разлучает тех, кто слишком хочет счастья для себя. Прости, что так грустно. Но я хочу, чтобы ты ждал меня и в ненастные дни. Обнимаю тебя перед первым снегом. Очищение и милосердие в его полете. Одной осени хватит на всю жизнь. Гузель».

Наш пикник на обочине осени удался на славу, шашлыки у Аделя Кутуя получились чудесные. Потом он взял гитару, стал петь – и получалось у него неплохо. Правда, не все песни, которые ему заказывали, он смог сыграть. Тогда я попросил у него гитару, вспомнил славные тюзовские времена – и мы пели хором добрые советские шлягеры. Пошумели на славу, потом разъехались, оставив Рустема Адельшевича одного. Ему было хорошо и грустно здесь в одиночестве, слишком много воспоминаний, засохших цветов и разворошенных рукописей…

Честно говоря, я не знаю, что стало с теми дачами. Скорее всего, их скупили герои нашего безвременья. Не так давно в том районе открылась база отдыха «Озеро Глубокое», где сдаются номера, уютные домики, шикарная баня, зал ресторана можно снять для торжеств. И сдается мне, что все это находится на том самом месте, где раньше жили и творили известные татарские писатели.

Тот старый писательский поселок навсегда останется для меня местом действия кутуевской повести «Одна осень», герои которой, конечно же, больше не встретились.

 

 

Детством можно болеть, как тоской о прекрасном…

 

Позже я узнал, что Аделя в журнал на работу сосватал не отец, а университетский товарищ Ирек Ахметов, заместитель главного редактора, который занимался рекламой, подпиской, пиаром и маркетингом, одним словом, тем, что в те годы только формировалось в новое для средств массовой информации направление – продвижением своего бренда на рынке печатной продукции. Ирека в журналистском мире Казани больше знают под псевдонимом Гауранга, однако знакомые чаще называли его Харе Кришна, потому что он всех приглашал на праздники в храм кришнаитов в Восточном парке станции Юдино. Побывал там и я, впрочем, их верой не проникся. Слишком экзотичен сей культ для нашего сознания. Да и вегетарианство в наших северных широтах вряд ли когда-нибудь приживется.

Адель Кутуй первым в редакции обратил внимание, что я набираю тексты на компьютере, не глядя на клавиатуру и монитор. «Представляешь, как я испугался! – смеялся он потом в курилке. – Сидит незнакомый бородач за компом, долбит всеми пальцами по клаве с дикой скоростью, а сам на экран не глядит! Ну, думаю, взяли новенького, а он слепым оказался…»

Слепому десятипальцевому методу набора нас учили в литинституте. Работая в «Молодежи Татарстана», я освоил и макетирование полос, однако в журнале «Казань» решил этого умения не показывать – к верстке журнала здесь относились как к священнодействию. Адель предостерег меня и от других возможных недоразумений. Вышло так, что в первую же неделю работы в журнале я сдал главному редактору сразу три больших статьи. Дня через три Юрий Анатольевич Балашов вернул мне тексты на доработку, основательно исчеркав рукописи красными чернилами. Адель объяснил, что журнал – не газета, здесь не принято работать в таком темпе. И впоследствии я стал писать как положено, готовые статьи сдавать не торопился, пусть отлежатся. Когда напомнят, что подошел срок сдавать очередной номер, тогда причешу еще раз и сдам… На экране монитора наловчился двумя касаниями клавиатуры («альт-таб») переключать окна с текстами. Если кто-нибудь решит внезапно подойти и заглянуть, чем я там занимаюсь, то ни за что не успеет разглядеть – то ли я набираю очередную статью для журнала, то ли пишу очередную повесть для вечности (в стол). Кстати, в «Молодежи Татарстана» в тот год печатался мой роман «Ясновидящая», последние его главы я дописывал как раз на новом месте работы.

Разумеется, не в ущерб основным обязанностям. Тут Юрий Анатольевич вряд ли мог на меня обижаться. Материалов в журнал я сдавал достаточно. Со временем приноровился и к особым требованиям главного редактора, и даже стал находить, что правки Балашова, отмечу справедливости ради, всегда отличались конкретностью и компетентностью. Так, Балашов слово «нынешний» всегда менял на «теперешний» (мой нынешний главный редактор, кстати, не выносит слова «теперь»!), не допускал сокращений типа «Госсовет РТ» – всегда полностью, в четыре слова, с заглавной буквы. Я и раньше знал, что нельзя в чужой монастырь приходить со своим уставом, а теперь еще убедился, что в журнале «Казань» негласные правила отличаются хорошим вкусом. Со временем правок в моих статьях становилось все меньше, а тексты все чаще не возвращались на доработку – сразу шли в печать.

Главный редактор журнала «Казань» Юрий Балашов, на мой взгляд, личность незаурядная. Начинал в советские времена с маленького обкомовского «Блокнота агитатора», который в годы перестройки переименовал в «Панораму» и превратил из дежурного бюллетеня в яркий полемичный журнал с острыми политическими материалами и дискуссиями. После ликвидации обкома КПСС учредителем журнала стал Верховный Совет Татарстана, и с 1993 года он стал выходить под названием «Казань» (очевидно, в пику «Коммунисту Татарии», ставшему журналом «Татарстан»). Внешне человек закрытый, Юрий Анатольевич во многом остался для меня загадкой. Я всегда уважал и уважаю его за беспредельную преданность своему делу. Журнал для него – вся жизнь. Наши тексты он правил дома до ночи, сидел над ними все выходные. В понедельник привозил большую пачку рукописей, испещренных красными правками. Больничных никогда не брал, в отпуск никогда не уходил. Лишь в этом году, впервые за 35 лет, собрался отдохнуть… точнее, сотрудники редакции чуть ли не силой заставили его съездить на две недели в США, куда его давно звал старый друг. А тогда, двенадцать лет назад, я никак не мог понять, зачем главный редактор вычитывает чистые полосы после корректора? В «Молодежи Татарстана» я привык думать, что печатное издание – дело коллективное. Но в данном случае это правило не годилось. Журнал был детищем Балашова, он составлял план номеров на весь год, конечно, советуясь с членами редколлегии, среди которых были известные писатели Амирхан Еники и Рустем Кутуй, сокурсник Владимир Бухараев и их университетский наставник по «научному коммунизму» Агдас Бурганов. Но с сотрудниками журнала это не обсуждалось. И это правило игры я тоже принял, согласившись, что так правильно. В нашей стране советов лучше не лезть с советами, когда тебя не просят.

Адель Кутуй поведал и о других особенностях редакционной жизни, которые мне в дальнейшем пригодились. Одним словом, выступил моим Вергилием в круге первом, дальше я уже стал понемногу сам разбираться в тонкостях журнальной субординации.

Адель жил недалеко от редакции, в одной из многоэтажек на проспекте Ибрагимова, точнее, там жила его гражданская жена с сыном. Несколько раз мы заходили к ним домой, конечно, в обеденный перерыв, когда никого дома не было. Пили кофе, слушали музыку – от «Битлов» до «Песняров» – обменивались кассетами. Слово за слово, неожиданно для себя открывали много общих знакомых. Например, на Казанской студии телевидения. Скажем, мы с тюзовских времен дружили с Натальей Акимовой. Ее муж Роберт Хисамов снимал по моим сценариям – как раз в первый год моей работы в журнале «Казань» – игровой сериал «Житейские истории», что шел на ГТРК «Татарстан». После пяти пилотных выпусков, впрочем, стало ясно, что на голом энтузиазме игровые короткометражки вытягивать тяжело, а финансирования, в связи с дефолтом, не ожидается. Оказалось, Адель Кутуев знал их с детства, отец Наташи – Герман Александрович Мелешин был одним из пионеров телевидения. Напомню, окончив филфак Казанского университета, Рустем Кутуй какое-то время работал на студии телевидения в качестве редактора художественных программ, корпел над русскоязычными сценариями передач, в то время как телепередачи на татарском языке готовил Туфан Миннуллин – ныне классик татарской драматургии, народный писатель и вечный депутат. Они тогда сидели в одном кабинете.

На Казанской студии телевидения начинали многие известные в дальнейшем личности. Все знают, что отсюда начинал свой путь в кинематограф Станислав Говорухин, правда, он об этом не очень любит вспоминать, поэтому и мы не будем поминать. То были замечательные времена, когда никто не знал, как делается телевидение. Такой специальности нигде не учили, а потому энтузиасты приходили на студию из самых разных сфер, но в первую очередь, гуманитарных. И долгое время не могли договориться, чем же на самом деле является телевидение – десятой музой искусств или просто новостями в картинках. Рустем Кутуй был одним из тех, кто считал телевидение новым видом искусства, а не старым способом оболванивания масс. Во всяком случае, в редакции художественных программ тоже искали новые формы. В начале 60-х таким экспериментом стал, к примеру, уже упоминавшийся нами телемост с нижегородскими коллегами (их город тогде еще назывался Горьким). Впрочем, магия новой музы телевидения не отвлекала Рустема Кутуя от вечной муки – он продолжал писать стихи и прозу, выпускать книги в Казани и Москве.

К тому времени Кутуй уже был женат на своей сокурснице Светлане Левушкиной. У них родились сын и дочь. Поэтому молодой семье на молодом телевидении предоставили квартиру – первую «заработанную» Кутуем жилплощадь, буквально в двух шагах от студии. Так что их балкон был виден Рустему Адельшевичу прямо из окна редакционного кабинета. Адель часто бывал на студии. И, конечно, был знаком с детьми других сотрудников. Телевидение тогда делали в основном молодые, поэтому и дети их были сверстниками. Студийцев селили в новом «телевизионном» доме, чуть ли не во дворе студии.

В тех наших кухонных разговорах Адель не очень вдавался в семейные подробности, а я особо в них не углублялся, поскольку видел – сыну о многом вспоминать нелегко. Но одно я понял: отца он не винил. Родители развелись, детей не спросились… Мать вышла позже замуж за телеоператора Виктора Щеглова. И отец снова женился – Светлана Хозина тоже работала на телевидении. По рассказам Аделя выходило, что все же ему досталось счастливое детство, он был общим любимчиком, его баловали бабушки, вторая жена отца тоже нашла с ним общий язык. С детства Адель-внук много читал, к чему в равной степени причастны и отец, и мать. Светлана Борисовна работала в библиотеке Казанской консерватории, а после перешла на студию телевидения – тоже библиотекарем. Отец, как со взрослым, говорил с ним на литературные темы. Однако юношеская страсть к чтению в какой-то степени и послужила причиной, почему внук не пошел по стопам деда и отца – не стал писателем. Он слишком хорошо разбирался в литературе, в него с детских лет заложили высокие художественные критерии: «Все равно у меня бы так не вышло…»

Однажды у него дома мы заговорили о творчестве отца. Адель прочел все его книги, свято хранил подаренные ему экземпляры (в квартире на улице Окольной, где жила мать и сестра Юля с сыновьями). В том разговоре Адель постарался развеять расхожее мнение, к которому многие привыкли, будто писатель Рустем Кутуй – это всего лишь детский автор, который в шестидесятые годы прославился на всю страну своими рассказами о военном детстве. Такое устойчивое представление о его творчестве сформировали прежде всего столичные литературные критики. Кстати, до какой-то степени эту точку зрения разделял и сам Рустем Кутуй. И продолжал подпитывать ее своими публичными заявлениями в избитом экзюперианском духе.

«Я из моего детства. Я пришел из детства, как из страны…» – эти слова Антуана де Сент-Экзюпери он поставил эпиграфом к «Стране моей – детству». И закончил тот очерк программным признанием: «Я думаю, все начиналось там, на том далеком и близком островке, который носит красивое щемящее имя – детство. От него нельзя отказаться, его нельзя приукрасить. Оно живет, как в глубине леса чистое озеро. И любое раздумье уводит туда через заросли лет узкой тропой, и разные запахи оживают, и приглушенные голоса окружают тебя… Я не знаю, где оборвалось детство – на высоком ли дыхании, на горестном ли вздохе. А может, оно продолжается и не кончится никогда. Я бы хотел, желал последнего. Ведь детством можно болеть, как можно болеть тоской о прекрасном. И я благословляю эту болезнь, потому что она приносит человеку счастливые страдания, – и детство проходит через зрелую жизнь, как пронзенное солнцем облако над спокойно лежащим полем».

В общем-то, поэт прав. Чем чаще человек уносится воспоминаниями в свое детство, тем добрее он становится. Светлая печаль по утраченному раю… Однако Рустем Кутуй очень точно поставил диагноз – не только себе. В какой-то мере он заразил той «детской болезнью» и своего сына. Адель тоже часто возвращался воспоминаниями к далеким годам своего счастливого детства, когда деревья вокруг заново выстроенного здания телестудии на улице Шамиля Усманова еще не были такими большими, как сейчас. Созерцательность отца, который в лесу надолго замирал, глядя на казалось бы обычные заросли орешника, в полной мере передалась и сыну, который, повзрослев, решил стать биологом.

С другой стороны, в семидесятых годах и начале восьмидесятых Рустем Кутуй написал немало рассказов и повестей, действие которых разворачивается, что называется, «в наши дни». В них порой всплывает то же далекое военное детство, но в основном его «взрослая проза» затрагивает другие проблемы.

Теперь тот период стали называть «застоем», хотя такое название куда больше подходит к нынешнему времени, чем к годам брежневского правления. И речь не только о том, что тогда в стране построили Камский автогигант, пустили газопровод на Запад и перешли на всеобщее среднее образование. В те «застойные» годы неуклонно росло народное благосостояние, развивалась культура и искусство, несмотря на серьезные рогатки партийной цензуры. В конце концов, в СССР двух последних десятилетий рождаемость всегда превышала естественную убыль населения. Увы, в первые два десятилетия «новой России» все катится с точностью наоборот. Так что те годы никак не назовешь «застоем». В обществе происходили серьезные перемены, что нашло отражение в повестях Рустема Кутуя, таких как «Одна осень», «Свои люди», «Яблоко пополам». Они стали новым этапом в творчестве писателя, однако не нашли адекватного отражения в литературоведении тех лет. Очевидно, сработало привычное клише: для многих критиков Рустем Кутуй так и остался детским писателем, который писал о военном прошлом.

К сожалению, так часто бывает. И не только в литературе. У актеров случается хуже. Скажем, звездная роль Шурика в комедиях Гайдая «Операция «Ы» и «Кавказская пленница» не дала хорошему актеру Александру Демьяненко в дальнейшем сыграть в кино ни одной заметной роли – для режиссеров он навсегда остался «вечным студентом».

Творчество Рустема Кутуя 70-80-х годов выпало из поля зрения литературных критиков, которые повелись на ранние высказывания Рослякова и Лиханова, еще и потому, что в силу вошла так называемая «деревенская проза» Василия Шукшина, Федора Абрамова, Валентина Распутина. Впрочем, это тоже стало  расхожим литературоведческим клише, как и «городские повести» Юрия Трифонова или Владимира Маканина. Кроме того, в литературных кулуарах тогда больше говорили не о многотомных «победах» секретаря СП СССР Александра Чаковского или «бесконечных зовах» Анатолия Иванова, а про «самиздатовские» сочинения, скажем, того же литературного забияки Василия Аксенова, который знаменитые романы «Ожог» (воспоминания о магаданской юности, когда из Казани он переехал в Магадан к ссыльной матери, 1975) и «Остров Крым» (остроумная антисоветская антиутопия, 1979) с самого начала писал без всякого расчета на публикацию. А потом издал их в США, как и свой нашумевший бесцензурный альманах «Метрополь», стоивший ему в конечном счете советского гражданства (эту историю он описал в романе «Скажи "изюм"», 1983). Одним словом, в литературе конца семидесятых годов происходило слишком много громких событий, чтобы кто-то в Москве еще вспомнил о хорошем казанском писателе Рустеме Кутуе, который так ярко выступил в начале шестидесятых…

Однако для Аделя Кутуя-младшего, как заинтересованного читателя и искреннего почитателя, безусловно, повести отца о современной жизни 70-х имели большее значение. К тому же в них отразилось его детство и бесшабашная юность.

После школы Адель пошел в Казанский университет, однако сознательно уклонился от семейной традиции – выбрал не филологический, а биологический факультет. На его решение не могли влиять ни разведенные родители, ни общественное мнение, согласно которому самыми престижными в те годы факультетами КГУ считались юрфак и «научный коммунизм». Адель с детства был самостоятельным человеком, что нашло отражение и в творчестве отца тех лет. Проза Рустема Кутуя, как и вообще большая проза, автобиографична. Поэтому в ней мы видим немало маленьких мальчиков, прототипом которых в определенной мере можно представить сына автора. Это и молчаливый Никита из повести «Свои люди», и сын из рассказа «Большой и маленький».

Но что касается рассказа «Мужчины», то тут гадать не приходится, ведь он снабжен посвящением «Моему сыну Аделю». Заметим, у Рустема Кутуя в прозе очень редко встречаются эпиграфы, а посвящений и того меньше. Матери Алиме Садыковне он посвятил «Шум дождя» – рассказ о поездке матери и сына в польский город Згеж, где в сорок пятом похоронили Аделя Кутуя.

Рассказ «Мужчины» странно начинается: «Когда-нибудь мы с ним отправимся на рыбалку. Вот только вырастет еще из двух рубашек, и будет полный порядок. Он несет удочки и мешочек с червями. Я – весла. Черт возьми, я устал уже все время таскать на одном плече весла, на другом удочки».

Смещения во временах глаголов, заметим между строк, пока двери нашего трамвая закрываются, у Рустема Кутуя часто бросаются в глаза. Порой несколько страниц автор употребляет глаголы только в будущем времени, хотя из контекста видно, что речь идет о прошлом. Иногда это начинает раздражать. И рассказчик снова переходит на привычные слуху глагольные формы «прошедшего времени». Хотя речь ведет о настоящем.

Дальше в «Мужчинах» идут диалоги отца с сыном. Их цель в общем-то проста: показать характер маленького человечка, которого зовут Андрейка (хотя само посвящение подсказывает, что это имя – всего лишь псевдоним). Можно сказать, что в коротком рассказе нет сюжета, но если быть точнее – сюжетов в нем даже два. Отец сказал Андрейке, что солнце село в их сарай. Сын поверил, и тогда отцу пришлось незаметно взять из дома медный таз и закрыть его в сарае. А потом позвать сына, посветить фонариком в сарайный мрак, чтобы Андрейка увидел, как сверкает заснувшее там солнышко. Другой сюжет касается погибшего на войне деда. Отец принес из военкомата орден «Отечественной войны 1-й степени» и объяснил сыну: «Дедушке забыли его дать… Всякие бумаги потеряли. А сегодня нашли и мне дали». – «Кто теперь его будет носить?» – «Ты». Отец сделал дырку на свитере маленького сына и прикрутил орден. «Кто-то же должен носить орден. За Андрейку погиб дедушка… Андрейка спал с орденом и, проснувшись, стоял перед зеркалом долго. А потом подошел к дедушкиному портрету:

– Доброе утро, дедушка…»

Патриотическое воспитание в те годы было делом обычным. Помимо официальной пропаганды сама жизнь учила детей уважать прошлое своей страны. Практически в каждой семье война забрала родных. Ее эхо в виде ордена, нашедшего давно погибшего солдата, в те времена не было редкостью. В этом смысле Адель Кутуев, как и многие наши сверстники, всегда чтил память о погибшем дедушке, именем которого его назвали… Следующее поколение будет уже воспринимать Великую Отечественную войну, как скучные параграфы в учебнике истории.

В повести «Свои люди», написанной от первого лица – художника Шамиля, выведены его сын Никита и дочь Сонечка. И снова можно спроецировать их отношения на жизнь и судьбу самого писателя и его детей. Тем более, Рустем Кутуй особо не скрывает биографичности многих прозаических произведений. Однако не пойдем по этому легкому пути. Давайте считать, что в образах художника, его жены Марины, их сына и дочки нашли отражение лишь некоторые черты из реальной жизни конкретной семьи Кутуевых. Но не более, чем отчасти. Тогда в Никите мы отдаленно узнаем Аделя, а заодно увидим развитие той давней истории, которую прочли в рассказе «Мужчины». Помните, отец мечтал, чтобы сын скорее подрастал. И вот сын подрос – он уже сам рыбачит, пока отец-художник возится с мольбертом. В рассказе, посвященном Аделю, мы видели полное единение малыша с папой, в «Своих людях» между ними уже более сложные отношения. Появилось некоторое отстранение, непонимание. «Никита не пошел в меня, жаль. Ему снится другое. Я не знаю, что ему снится. Он ни разу не дотронулся до моих красок. А кисти… две кисти сломал. Постучал на барабане и сломал. Зачем? Интересно. Я дал ему по шее за такой варварский интерес. Тогда он тайком наплевал в мои медовые краски. Какой мстительный, однако!..»

«Свои люди» – так любит выражаться Артем Иванович Шаврин, один из главных героев повести, который купил первую картину художника под названием «Голова лошади». Шаврин работал на конезаводе в Званке, потом переехал в Спасский район. Туда, к себе на родину, он и пригласил художника Шамиля вместе с семьей на лето. Однако поселил не у себя, в Никольском, а в Ржавце – у своей знакомой тети Маши. Здесь, на волжском берегу, Шаврин родился, здесь по молодости влюбился – только Марию выдали замуж за другого… Она давно осталась вдовой, живет с больным сыном Борисом. Шаврин часто их навещает, но теперь он женат… И это не единственная любовная история в повести. Шамиль тоже влюбился в рыжеволосую библиотекаршу Анну –  тезку первой детской любви Рустема Кутуя. Главный герой решил написать портрет Анны и назвать его «Ей хочется любить». В финале Анна уехала в Казань, поступила в институт, однако – вопреки читательским ожиданиям – так и не встретилась с Шамилем в большом городе. А художник стал знаменит, и заговорили о нем впервые именно благодаря картине «Ей хочется любить». Спустя годы художнику написали из музея, просили прокомментировать эту и другие работы, которые он написал в Ржавце. А Шамилю кажется, что именно Анна попросила написать его записки, которые в итоге и стали повестью «Свои люди».

Но давайте остановим наш трамвай и вернемся к Шамилю с сыном Никитой, одновременно попытаемся взглянуть на них глазами читателя Аделя Кутуева. И что бросается в глаза, их отношения автор прописывает через короткие диалоги. А диалог, прошу заметить, вообще-то не самая сильная сторона в прозе Рустема Кутуя и не самая любимая его краска на холсте прозы. Но тут другой случай. Вот, например, разговор отца с сыном:

«– Никита, а жить хорошо? – спросил я.

Он поднял ко мне лицо. Капли скатывались с волос.

– Ты зачем спрашиваешь?

– Просто.

– Хорошо, конечно, – согласился наконец он. – Больше-то нечего делать.

Ну и мудрец! Поистине лучше не скажешь. Мысль в его голове сделала пируэт и соскользнула на язык. Я шлепнул его по спине, сгреб в охапку. Он отбился. Откуда в нем такая обстоятельность? Не ляпнул впопыхах, чтоб отвязаться, а вначале задумался. И всегда так: молчит, молчит, вдруг скажет – и тишина. Не найдешься, что ответить».

Нетрудно догадаться, что в этом диалоге отразились личные отношения Рустема Кутуя с сыном Аделем, который в детстве и отрочестве, действительно, отличался задумчивым видом и непредсказуемыми поступками. Наверное, Рустему Адельшевичу хотелось, чтобы сын пошел по его стопам. Но со своенравным Аделем такое вряд ли прошло бы. Он все решал сам. В какой-то мере это отразилось в другом диалоге Шамиля с сыном:

«Никиту больно и не разговоришь. Думатель. Этюдник тащит.

- Ты художник? – спросил как-то.

- Художник.

- А зачем?

Я и не нашелся, как ему ответить. Опасался подвоха. С ума можно сойти от этих заковыристых – зачем, почему. Остановит на ходу, воззрится: «Почему я родился, а никто другой вместо меня?..» Посмотрит из-за плеча на картину, мельком, взмахом ресниц, и хмыкнет. Привязалась дурная привычка хмыкать. И хоть в чулан бросай картину, прячь ее к чертовой матери куда подальше от глаз человеческих. Не объяснит ничего толком, хмыкнет и все, а вешаться или стреляться – это уже твое дело. Как будто он знает что-то такое, до чего тебе вовек мозолями не пробиться… Однажды мелом взял и начеркал по картине где попало. У меня даже сердце напряглось и рухнуло: стервец! пакостник! А вгляделся – это он поправить нацелился, подучить меня малость, и не как попало, а вполне разумно: срезал плечо, замазал тень. И что удивительно, подсказал вроде молчком, боясь вслух обидеть. Рисовать же красками, пряничком не заманишь. Рябит от них, видишь ли. Может, он дальтоник? Надо бы проверить. Эх, Никита, голова садовая! Неисповедимы твои пути и печали…»

Если Рустем Кутуй списал Никиту со своего сына, то автору пришлось пойти на некоторую трансформацию, чтобы перевести подробности писательского творчества на сходные понятия в изобразительном искусстве. Хотя в диалогах отца с сыном речь идет не о бытовых подробностях, не о школьных отметках, мужчины обсуждают более серьезные вопросы. Беседовал ли в реальной жизни Рустем Кутуй с сыном на вечные темы? Возможно, пытался говорить. Но как заставить сына слушать? Вот и вышло, что поговорить с сыном (напомним, после развода родителей Адель жил с матерью) отцу лучше удавалось через художественную прозу. В этом смысле характерна беседа Шамиля с Никитой возле деревенской церкви:

«– А тут молятся?

– Наверное, – сказал я осторожно.

– Зачем?

– Надо кому-то. Видно, богу доверяют.

– А он есть?

– Если молятся, хотят, чтоб был, – сказал я.

– Учительница говорит: бога нету и быть не может. А сама повторяет: «Господи, до чего же вы несносны!» Господи, значит, бог. Скрывает, что бог есть. Мешает он, что ли, кому?

– Ты еще не дорос, Ник. Я не смогу тебе объяснить, – сказал я серьезно.

Он стоял передо мной – вопрошающий отрок, чистый, тонкорукий, большеглазый. Светился розовым пушком. Вот таким бы его и нарисовать, а себя спрятать в тень, но так, чтобы чувствовалось присутствие. Вопрошающий взгляд, приподнятый от земли: «А бог есть?»

– Приготовься в жизни решать все сам. Есть бог или нет, пусть тебя это не заботит. Пока. Человек ищет не бога, а утешения. Подрастешь, разберешься.

– Разберусь, не волнуйся, – сказал Никита».

Добавим, на основное развитие сюжета эти диалоги никак не работают. Проза Кутуя вообще как бы бессобытийна, перед нами порой предстает галерея типов, сельских жителей, которые никак не участвуют в основном действии. Конструкция вроде распадается на отдельные случайные эпизоды, которые не вытекают один из другого. Сюжетные ходы часто оказываются тупиками, никак к финалу не проявившись. Например, знаменательная встреча со слепым стариком Антоном. Они встретились с ним на мосту, а после Шамиль пришел к нему за яйцами. Художник зачарованно глядел, как слепой лезет по лесенке на насест, и пытался представить, как тот поет в церкви… Антон слез, набрав целую кепку яиц (причем ни одного не разбил), и вдруг сказал: «Когда я пою, плачу». Внук тети Маши, который привел художника к слепому, не понял, о чем это старик, переспросил:

«– Кому ты, дед Антон?

– Знаю, – сказал слепой. И озноб проскользнул по моей спине. – На конце иглы всегда свет, – сказал, обернув лицо ко мне. – Где и встретишь…

– Да, да, – согласился я с непонятными словами.

О чем он? У него свое размышление.

Я положил в кепку деньги.

– Спокойной ночи вам.

– У меня вечная ночь, – сказал он. – А ты не забудь, что услышал.

Мне даже не по себе стало от приглушенного пророчества: «На конце иглы всегда свет…» Может, он любому произносит напутствие – оберегает или предостерегает. Однако с чего он вдруг рукой показал в сторону моста, на другой берег залива?»

И мы, читатели, конечно, не забудем пророчества, к тому же повторенного дважды. Однако до самого финала так и не найдем в повести ответа на загадку слепого старца. Что это за игла? И какой свет имел в виду слепой старец? Вопреки чеховской формуле, ружье не выстрелило. Зато «выстрелила» другая сюжетная заготовка из начала повести. Никите показалось, что Борис скоро умрет. И тот в конце повести действительно едва не утонул. Точнее, кто-то пытался его утопить, запутать в рыбацких сетях… А может, сам он пытался уйти, как ушел его отец?

Повести Рустема Кутуя по колориту и неторопливому ритму напоминают лучшие фильмы тех лет. Так, повесть «Свои люди» в некоторых эпизодах напомнила мне картину Анатолия Эфроса «В четверг и больше никогда», снятую по повести Андрея Битова «Заповедник». Композиция повести «Годовые кольца» перекликается с фильмом Андрея Тарковского «Зеркало» – первой попыткой в отечественном кинематографе снять лирическую исповедь о себе и своей семье. А в повести «Одна осень» проглядывают мотивы почти одноименной ленты Андрея Смирнова «Осень» (1974), которую тогда называли первым советским порнофильмом, хотя постельные сцены там показаны по-советски целомудренно. Цензура советских времен отличалась партийным пуританством, так что и Рустем Кутуя вынужден был эпизоды физической близости указывать робкими намеками. Вряд ли это след только издательских вымарок из текста, по-моему, здесь больше сработала самоцензура – писатель Кутуй был чист, как ребенок, которого не может коснуться грязь и пошлость взрослой жизни. Оставался ли он таким и в жизни? А это вовсе не обязательно – буквальное совпадение творца с личностью в обыденной жизни. Кстати, Андрея Смирнова за «порнуху» вскоре отлучили от кино, больше не дали снять ни одного фильма! Не помогла даже всенародная слава его «Белорусского вокзала». Он вернулся в кинематограф после гибели СССР, но прежде всего как актер – сыграл замечательно роль Ивана Алексеевича Бунина в фильме «Дневник его жены» по сценарию дочери Авдотьи Смирновой. И лишь в этом году уже как режиссер снял фильм по своему сценарию «Жила-была одна баба», действие которого охватывает десять лет (1909-1921) из страшной истории страны ХХ столетия.

 

 

Неотснятые истории

 

С Рустемом Кутуем нас сблизила еще одна история. Однажды ко мне домой пришел знакомиться режиссер и оператор Александр Долбин. Он носился с идеей снять сериал по «Неотосланным письмам» Аделя Кутуя, столетие со дня рождения которого должны были отмечать в 2003-м. Режиссер хотел познакомить меня с Рустемом Кутуем и очень обрадовался, когда узнал, что мы работаем в одной редакции. Тезка сказал, что ему понравились мои «Житейские истории» (отдельные их серии продолжали повторять в республиканском эфире), и предложил написать сценарий по «Неотосланным письмам». Я же для знакомства предложил другой сюжет. Мои черновые наброски будущей киноповести заинтриговали Долбина, он торопил с написанием сценария. А когда прочел первый вариант, сразу загорелся: «Будем снимать кино!» При этом совершенно ошарашил меня уверенностью, что мою «Нирвану» (про наркоманов) легко можно соединить с кутуевскими «Неотосланными письмами». Александр считал, что вовсе не обязательно дословно экранизировать классику, можно снять вольные вариации на тему, перенести действие фильма в наши дни и не особо придерживаться фабулы оригинала… Долбин с упоением рассказывал, как трансформирует в будущем фильме сюжет кутуевской повести. Местами его фантазии напоминали жуткий бред. Но чем дольше я общался с тезкой, тем больше убеждался, что за буйной внешностью и эпатажной бравадой таится какая-то правда, реальный фундамент. Да и первые пробы он снимал красиво. Разумеется, по ним нельзя судить, каким получился бы фильм, но ведь успех во многом определяется тем, как режиссер сумеет увлечь своим замыслом других. Долбин снимал целый подъезд в отселенном доме на улице Пушкина, напротив Госсовета. Продолбил кирпичную стену между кухней и комнатой, выкрасил павильон в черный цвет – получилась огромная студия с высоченными потолками. Там собиралась хорошая компания – художники, фотографы, киношники, артисты, студенты творческих и преподаватели технических вузов. Я познакомился со многими талантливыми людьми, за что уже должен быть благодарен тезке. Дар собирать такие компании – уже свидетельство таланта.

Бывал там и Рустем Кутуй. Однажды он пришел в редакцию, выманил меня в курилку и начал разговор про Долбина. Одобрил мое участие в проекте в качестве сценариста. И даже выступил в прессе с интервью, где поведал о своем отце, о приближающемся юбилее, о готовящемся фильме. Пиар-акция была, конечно, подготовлена, вряд ли у Долбина были деньги на ее проведение – так Кутуй помог нам бесплатной рекламой.

Позже появился второй вариант сценария, который еще дальше отошел от кутуевского оригинала. Но в этом я меньше всего повинен. Пытаясь выбить побольше денег из спонсоров и меценатов, режиссер не смог устоять перед заманчивым предложением. Напомним, в те годы торжествовал вездесущий бартер, когда вместо денег расплачивались сплошь товарами и услугами. Вот и Долбину кто-то из покровителей предложил горящие путевки в Сочи, обещал чартерный перелет съемочной группы, бесплатные номера в пустующем отеле – на дворе стоял октябрь. Разумеется, нужно вписать в сценарий некую скрытую рекламу некой турфирмы.

Главный редактор Юрий Балашов согласился отпустить нас с Кутуем на две недели к Черному морю. Сценарий я переделал так, что основные сцены фильма разворачивались на отдыхе, главные герои отправляются в свадебное путешествие к морю – вместе со своими родителями. Мы с режиссером придумали небольшие роли в фильме и для меня, и Кутуя. Надо же было как-то оправдать наше участие в «черноморской халяве»! Не знаю, согласился бы Рустем Адельшевич на эту авантюру. Впрочем, он о ней так и не узнал. В последний момент поездка к морю сорвалась. На Сочи обрушились ливни, образовались горные оползни, местный аэропорт закрыли, последний чартерный вылет из Казани отменили. А нам предложили отложить киноэкспедицию до весны.

Увы, из той затеи ничего не вышло. Но уже по другой, трагической причине. Зимой в Нижнем Тагиле убили народного артиста РТ Александра Калаганова, который у нас играл одну из главных ролей – художника Альберта Юсупова, отца невесты. На Урал Калаганов совершал регулярные наезды, играл по договору с местным театром несколько спектаклей – и возвращался домой. Увы, в то время казанские театры не спешили брать его в штат (из качаловского он ушел, в тюз приходил дважды… и уже договорился,  что придет в третий раз, тем более, там играли его жена и дочь). В тот вечер он возвращался с премьеры в гостиницу, остановился у ночного киоска – купить сигарет. Его забили на остановке ногами четверо подростков-отморозков. Говорят, убили актера лишь за то, что заступился за бездомного щенка… Долбин не смог найти на роль художника никого другого, вернее сказать, не мог даже думать о замене Калаганову. И я с ним согласился: лучше вообще оставить затею. Мой неснятый сценарий опубликовали в журнале «Казань», и Рустем Адельшевич весьма лестно о нем отзывался.

В дальнейшем Александр Долбин предпринял ряд попыток экранизировать «Неотосланные письма» по сценарию, написанному Рустемом Кутуем. На одном из местных телеканалов дали добро, но с условием, что режиссер найдет половину требуемой суммы, чтобы начать съемки. К тому времени студию на улице Пушкинской у Долбина отобрали, здание реконструировали под очередное госучреждение. Не без моего участия тезка устроился в редакцию «Казанских ведомостей» по административно-хозяйственной части и наладил в одной из подсобок себе монтажный закуток, где мог лепить рекламу и видеоклипы хорошего качества. Заодно и для газеты создал пару замечательных подписных роликов, которые потом крутили телеканалы. На рекламе он собрал необходимую сумму для начала съемок, ходил по телестудии с оттопыренными карманами, набитыми купюрами… В конце концов, телевизионщики отказались от проекта. Как вспоминает Маргарита Небольсина, которая писала диссертацию по творчеству писателя, Рустем Кутуй рассказал ей, что с ним подписала договор студия кинохроники (Долбин там тоже работал, наш пострел везде поспел), его сценарий приняли к производству. Но к экранизации «Неотосланных писем» так и не приступили. В результате столетний юбилей Аделя Кутуя в Казани прошел тихо и незаметно…

 

 

Трое в одном трамвае со всеми остановками

 

С Рустемом Кутуем нас связывал еще один «трамвайный маршрут». До нашего знакомства я почти двадцать лет общался с его двоюродным братом Диасом Валеевым, мать которого Зайнуль Нурмухамедовна Кутуева (заслуженный врач РСФСР, организатор системы диспансерного обслуживания туберкулёзных больных в Татарстане) доводилась Адельше Кутуеву родной сестрой, вместе с ним училась в самарской школе имени Льва Толстого, откуда вынесла классические познания русского языка и на всю жизнь сохранила любовь к русской литературе. Я посещал «Литературную мастерскую», которую Валеев создал при газете «Комсомолец Татарии», иногда бывал у него дома. И даже не по одному казанскому адресу. От Диаса Назиховича я много слышал о Рустеме Адельшевиче разного, в основном нелицеприятного. Последние лет двадцать кузены практически не общались. Тому причиной не столько родственные размолвки, сколько писательские амбиции. Скажем, Диас не раз вспоминал свой дебют сорокалетней давности назад – спектакль камаловцев по пьесе «Охота к умножению» в постановке Марселя Салимжанова назывался «Суд совести». На премьеру начинающий драматург пригласил всех друзей по литобъединению имени В. Луговского. Никто не пришел, кроме Николая Беляева и Рустема Кутуя. Да и то Беляев потом признался другу Диасу, что пошел в театр по заданию: в КГБ попросили написать «рецензию на спектакль». А кузен на «Суд совести» явился пьяным, через десять минут его со скандалом вывели из зала. Тем не менее, Кутуй наутро позвонил матери Диаса, своей родной тетушке Зайнуль, чтобы выразить свои впечатления о спектакле, которого не видел! Разумеется, его отзыв о премьере был не самый положительный. Наверное, Рустем поступил не очень красиво, прежде всего по отношению к тете. К Диасу Валееву он продолжал относиться как к неудачнику, который пишет тяжело и неуклюже конъюктурные агитки. И вдруг – прорыв. За камаловским последовала постановка в качаловском театре («Продолжение»). Как гром прозвучала премьера пьесы «Дарю тебе жизнь» на сцене Московского драматического театра имени М. Ермоловой в постановке главного режиссера Владимира Андреева. Эту пьесу о строителях автогиганта (хотя впрямую и не названного КАМАЗом), в семидесятых годах поставят десятки театров страны. О татарском драматурге Диасе Валееве заговорят с трибун всесоюзных съездов, совещаний, семинаров. А Рустем Кутуй останется в сторонке… Кто спорит, такой поворот вряд ли его обрадовал. К тому же Диас Валеев умело распорядился своей известностью: опубликовал подряд в московских издательствах несколько толстых сборников прозы. Помимо пьес и рассказов он выступал с острыми публицистическими статьями в столичном журнале «Смена», например, о казанском возщике Асгате Галимзянове, который в свободное от работы время выращивал свиней, а вырученные от продажи мяса деньги отсылал в детдом. И «казанскому Деточкину» шили дело, обвиняя в спекуляции и незаконном предпринимательстве! Надо сказать, Диас Валеев своего добился, пустил информационную волну, бедного благотворителя оставили в покое. А ныне кавалеру Международной золотой медали имени Льва Толстого и ордена Трудового Красного Знамени в центре Казани при жизни поставили памятник!

Активная позиция Валеева-писателя проявилась и в том, что он защищал невиновных, но обвиненных судом людей, со всех концов страны ему писали письма униженные и оскорбленные… Одним словом, Диас Назихович видел роль писателя в обществе более значимой, действенной, и эта общественная деятельность находила выражение в собственном творчестве, питала вдохновение прозаика и публициста. В годы перестройки инициативная группа демократов выдвинула Диаса Валеева кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР на первых (и последних) действительно свободных и альтернативных выборах 1989 года. Драматург проиграл ректору КГУ Александру Коновалову, но много уступил совсем немного. На Диасу Назиховичу этого хватило, от политики он перешел к проповедничеству.

Для Рустема Кутуя такая бурная деятельность была бы противоестественной. Он продолжал жить среди природы, погруженный в воспоминания и переживания. Однажды по поводу очередной вышедшей из печати кутуевской книжки, Диас Назихович заметил двоюродному брату: что, дескать, наваял опять про военное детство? Сколько можно! Не пора ли сменить пластинку? Понятно, Рустем Адельшевич обиделся. И больше они вообще не общались.

Уже в журнале «Казань» Рустем Кутуй примерно также высказался по поводу новых рассказов Диаса Валеева: редакцию, мол, такая проза не устраивает. Дескать, плохие, Диаска, рассказы! Помню, Диас Назихович позвонил мне, спросил, не могу ли я узнать, почему его рассказы не печатают. Когда я поговорил с главным редактором, Юрий Анатольевич забрал у Кутуя рассказы Валеева и вскоре их напечатал, несмотря на отрицательный отзыв Рустема Адельшевича. Одним словом, вечная история о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем…

И все же были два брата «скованы одной цепью» – оба дружили с Вилем Салаховичем Мустафиным до последних дней. В свою очередь, Мустафин выступал как бы мостиком между кузенами – Диасом Валеевым и Рустемом Кутуем. В семидесятые и восьмидесятые годы Виль добровольно выпал из литературного обихода Казани, профессиональные занятия музыкой оставил. Из консерватории ушел, чтобы зарабатывать на жизнь. Преподавал математику в Казанском авиационном институте. Потом его пригласили в ГНИПИ-ВТ – научно-исследовательский институт вычислительной техники, где создавались автоматизированные системы управления. Впрочем, Виль Салахович занимался больше теоретическими вопросами, чистой математикой, много лет руководил Научным советом института и на общественных началах устраивал поэтические вечера и художественные выставки.

Но в годы перестройки, в конце восьмидесятых появились первые поэтические публикации Виля Мустафина, которые показали – творчество никуда не ушло, оно продолжалось подспудно, с годами его поэзия приобретала большую высоту и глубину.

Кстати, благодаря публикациям в журнале «Панорама» Виль Салахович познакомился с Юрием Балашовым, который как раз задумал реформировать обкомовский бюллетень в парламентский «толстый» журнал. Как выяснилось, именно Мустафин сосватал туда Рустема Кутуя в качестве сотрудника по отделу литературы и поэзии. Виль Салахович вообще любил помогать друзьям, а тут речь шла о друге детства. Мустафин предложил свое посредничество, чтобы познакомить Балашова с Рустемом Кутуем, пригласил обоих к себе в гости. А когда Юрий Анатольевич появился на знаменитой мустафинской кухне, там уже сидел и Рустем Адельшевич. Заваривая по-особенному свой фирменный чай, Мустафин заговорил без обиняков, мол, чего долго тянуть – вот Кутуй, он согласен работать в журнале. Балашову ничего не оставалось, как согласиться с мустафинским предложением, тем более что главный редактор не имел ничего против. Но сразу все трое избавились от неловкости положения. И спокойно пили чай, обсуждая редакционные дела. Как вспоминал Юрий Анатольевич, на тот момент у нового журнала даже не было названия. Предлагались разные варианты. Но окончательное – короткое, емкое и звучное – название «Казань» предложил не кто-нибудь, а именно Рустем Кутуй! И с тех пор считал журнал своим детищем, часто созванивался с главным редактором, много предлагал тем для выступлений, бывало, и ругался… Тем не менее, последние пятнадцать лет жизни оставался самым преданным редактором отдела поэзии.

В 2002 году мы с прозаиком Леонидом Девятых решили вступить с Союз российских писателей. Рекомендации нам дали Диас Валеев и Рустем Кутуй. А возглавлял Казанскую писательскую организацию СРП как раз их друг Виль Салахович. Я знал его заочно – по роману Диаса Валеева «Я» (1997), где Мустафин фигурирует в числе персонажей под своим собственным именем и читает собственные стихи антисоветского содержания.

Диас Назихович дал нам телефон Мустафина, однако при первом же нашем разговоре случилось недоразумение: Виль Салахович заявил, что драматургов они в свой Союз не принимают, «у сценаристов, наверное, должен быть свой творческий союз»… Но вскоре он навел справки и признался, что был неправ. А при знакомстве ошарашил меня такой фразой:

– А это, как я понимаю, тот самый Саша Воронин, который отказал самому Рустему Кутую!

… Чем вогнал меня в краску. Я сразу закомплексовал, поскольку перед Рустемом Адельшевичем чувствовал вину… Когда я перешел в газету «Казанские ведомости», там уже давно печатался Кутуй. Я еще в журнале слышал от него: «Эх, мол, выпить бы да денег нет, пойти что ли в «Ведомости», кажется, там гонорарчик мне задолжали…» Он по всем редакциям разносил свои стихи обильно, а потом собирал мелкую дань, чтобы тут же пропить… Впрочем, гонорары были тогда грошовые, а сейчас вообще смешные. Я ничего не имел против таких «заначек» на черный день, если бы не одно но… Отдельные стихи Рустема Кутуя, казалось, повторяются не то чтобы в разных изданиях, но даже в одной газете. Однажды я увидел на полосе его стихи, и никак не мог избавиться от мысли, будто где-то это уже читал… То ли у нас, то ли в других изданиях. Позднее творчество поэта, на мой взгляд, грешило некоторыми самоповторами. Возможно, в том ничего нет плохого. Но когда в газете с интервалом в два-три месяца выходят похожие стихи, согласитесь, трудно объяснить читателям, что это не мы по ошибке повторили ту же публикацию, это автор возвращается памятью в свое военное детство… В общем, мне, как выпускающему номера, пришлось принимать решение. Наутро Рустем Адельшевич позвонил, высказался с нескрываемой обидой. Пришлось объяснить, почему я снял его стихи с номера («ничего личного»). Больше Кутуй стихов в «Казанские ведомости» не носил. Но рекомендацию в Союз писателей мне подписал («кто старое помянет…») и сохранил доброе ко мне отношение.

А Мустафин мне попомнил тот эпизод (в изложении, естественно, Кутуя), потому что считался единственным другом Рустема Адельшевича, который имел право откровенно высказываться по поводу его стихов. Кстати, Виль Салахович тоже указывал Кутую на самоповторы, находил и куда большие грешки. Будучи человеком деликатным и дружелюбным, тем не менее, когда касалось литературы – ни себе, ни другим поблажек не делал, рубил правду-матку. Поэтому многие, и я в том числе, несли ему свои рукописи, что называется, на «внутреннюю рецензию». А он не просто высказывал свое мнение, давал общую оценку, но подробно разбирал, редактировал, правил, оставлял на полях замечания. И к этой своей общественной обязанности Мустафин относился чрезвычайно серьезно. На его столе всегда лежала стопка папок со стихами и прозой казанских писателей.

Как выяснилось при первой же встрече, Виль Салахович оказался единственным на моей памяти человеком, с кем у меня полностью совпал взгляд на книгу Даниила Андреева «Роза Мира». Когда я заметил, что андреевское учение о метафилософии истории более других ответило мне на главные вопросы бытия, Виль Салахович радостно зарычал:

- У! Это такая глыба!

Тут же я узнал, что Михаил Белгородский, который привез в Казань первые десять экземпляров «Розы Мира» (один из них я до сих пор храню), был давним другом Виля Салаховича и коллегой по ГНИПИ-ВТ, страстным собирателем самиздата и поклонником поэтического творчества Мустафина.

Для Рустема Кутуя подобная литература оставалась всегда на обочине читательских и писательских пристрастий. Не знаю, читал ли Кутуй вообще Даниила Андреева. Что касается Диаса Валеева, то «Розу Мира» он прочел – по совету Мустафина – и даже с интересом, поскольку его собственные религиозно-философские построения находились примерно в той же плоскости. Но, насколько я помню, Диас Назихович не придавал наследию Даниила Андреева такого значения, как другим проповедникам новейшего времени. Среди новых пророков, кто призывал объединить существующие религии служением единому Создателю, Валеев называл имена Мирзы Али-Мухаммеда (1819 – 1850), принявшего имя Баб, объявившего себя Вратами Истины (бабизм), Мирзы Хусейн-Али (1817 – 1892), принявшего имя Баха-Уллы (Блеск Бога, от которого пошло движение Бахаи, бахаизм), Гададхара Чаттерджи (1836 – 1886), принявшего имя Шри Рамакришны (рамакришнаизм), Нарендранатха Датты (1863 – 1902), принявшего имя Свами Вивекананды (Радующегося различителя). Пятым вестником (диасизма) Валеев считал себя, рассказывал, что у него даже родинка под лопаткой появилась такая же, как у пророка Мухаммеда…

К пророчествам Диаса Валеева, насколько я знаю, Виль Салахович относился иронично. Всерьез обсуждать идеи друга не порывался. Тем более не спешил каждому раскрывать своих религиозно-философских убеждений. Лишь однажды в интервью Тагиру Аглиуллину Мустафин признался, что работает над книгой, где пытается дать свой новый взгляд на христианство:

«Я очень тщательно изучал Евангелие, чтобы понять и осознать учение Христа не по его толкованиям, а непосредственно по самому близкому (из доступных мне) «первоисточнику», то есть из изречений Самого Иисуса Христа. Я хотел понять цель Его прихода к нам на землю, задачи, которые поставил перед Ним Бог-Отец и которые ставил перед Собой Христос, беседуя и с народом, и со Своими учениками. Хотел найти для себя ответ на вопрос о «новизне» Нового Завета, учитывая, что Иисус Христос не опроверг ни одной из заповедей Моисея, в некоторые из них лишь внеся «незначительные»  для  поверхностного взгляда дополнения. Чтобы быть максимально лаконичным, изложу лишь основные выводы моих многолетних «прочтений»: учение Христа основано на уникальном мировоззрении (мировосприятии) его Основателя и первого Проповедника; уникальность этого мировосприятия заключена в том, что Христос видел и воспринимал реальный мир адекватно его реальности, т.е. видел мир истинный, в отличие от всего остального человечества, которое до сего времени видит, воспринимает мир искаженно, неадекватно существующей объективной реальности; по этой причине человечество, покуда не готово ни психически, ни физиологически, ни духовно к правильному пониманию самого учения Христа в его сути, воспринимает и реализует в действительности лишь его ритуальную,  обрядовую составляющую. Это мировосприятие я привожу в книге, над которой работаю в настоящее время и объем которой с каждым днем разрастается, несмотря на мои усиленные стремления к компактности. Задача очень трудная, учитывая, что даже сам Христос не сумел донести до понимания суть отличия Его мировосприятия до своих ближайших учеников – будущих Апостолов, а готовность человечества к восприятию Христовых истин за две тысячи лет не продвинулась ни на йоту. (Именно в этом и состоит, по моему глубокому убеждению, величайшая трагедия человечества.) Приведу лишь один пример Христова миро-воззрения (дефис ставлю нарочито). Если воспринимать Христово высказывание, обращенное к ученикам, «вы во Мне, и Я в вас» в буквальном смысле, а не в качестве метафоры, как пытаются представить многие его толкователи, то сразу открывается разительнейшее отличие обычного людского восприятия от Христова – ведь для нас другой человек всегда «вне нас», а не «в нас»… В это трудно поверить, но в течение двух тысяч лет существования христианства как мировой религии комментаторы Евангелия словно робеют при толковании подобного рода высказываний Христа – они либо, как сговорившись, толкуют их в виде метафор, либо и вовсе их обходят. Например, Иоанн Златоуст, посвятивший тысячу страниц толкованию сорокастраничного Евангелия от Иоанна, просто пропускает те стихи, где приводятся, на мой взгляд, наиболее существенные высказывания Христа… Представьте, если «Вы во мне, а я в Вас», то нам вообще противопоказано не только уничтожать, но даже бороться друг с другом – ведь мы с Вами ЕДИНЫ. А если рассуждать чуть шире, то одновременно мы с  Вами сразу «оказываемся» в Боге, а Бог – в нас».

Я не знаю, написал ли Виль Мустафин книгу, о которой говорил моему другу Тагиру Аглиуллину десять лет назад (2001). Не помню, чтобы о ней упоминал и Диас Валеев, с которым Виль Салахович часто дискутировал на религиозно-философские темы. Но мне кажется, что Мустафин всю свою жизнь пытался не просто понять это миро-восприятие Христа, но и пытался применять его на практике. Только этим я могу объяснить, например, сверхъестественную потребность Мустафина отдавать. Он всю жизнь собирал книги и библиотека у него была прекрасная, тем не менее, любую редкую книгу он дарил не задумываясь даже случайному гостю, если тот выкажет ей малейшее восхищение. И кстати, этим даром Виля пользовались. Известен случай, когда из Ленинграда к нему специально приезжали два библиофила, прознавшие про эту редкую особенность казанского чудака. Уж поживились они тогда в гостях у Мустафина на славу!.. Зная это, я никогда не подходил близко к книжным полкам в кабинете Виля Салаховича – и все равно у меня оказалось немало книг, которые он мне дарил. Правда, среди них нет раритетов и библиографических редкостей, так что мне не стыдно об этом говорить.

Все, кому довелось общаться с Мустафиным, чуть ли не в один голос уверяют, что лучшего собеседника они не встречали. Насколько я заметил, Виль Салахович сразу находил общие темы с любым человеком, к каждому находил нужный ключик – и человек раскрывался, как замок, дескать, заходи… Не раз наблюдал его феноменальную способность настроиться на собеседника. И могу подтвердить: было в этом что-то сверхъестественное. Непостижимым образом он буквально за пару минут проникал в тебя – и начинал говорить именно о том, что тебя волнует, словно отвечая на вопросы, которые ты еще даже не успел задать самому себе! При этом Мустафину не надо было изображать, будто ему твои проблемы интересны, ведь он говорил о них, как о своих проблемах. Чуть ли не исповедуясь перед тобой в том, о чем ты сам хотел бы с ним заговорить… Как именно Виль «входил» в собеседника, что при это ощущал – одному ему известно. Но при этом собеседник (свидетельствую как очевидец) чувствовал удивительное к нему расположение. Испытав это чувство однажды, в дальнейшем он уже считал Мустафина своим духовным поверенным, близким человеком, учителем.

Как сказал один хороший человек, наш общий знакомый, Виля Салаховича даже нельзя назвать родным – в наше время родственники (по крови) бывают так далеки друг другу, годами не общаются и не испытывают в этом потребности. И наоборот, многие и теперь продолжают мысленно разговор с невидимкой Вилем. Сегодня многие с готовностью называют его своим другом. Хотя, на мой взгляд, больше всех на то имел право именно Кутуй.

Но если вернуться к учению Диаса Валеева о трех ипостасях человека, то именно Виля Мустафина, по моему убеждению, следовало бы признать человеком, наиболее близко подошедшим к идеалу мега-сознания, бого-человека! «Основная задача всей человеческой расы, выйдя из состояния микро-я и пройдя через промежуточную форму макро-я, прийти к состоянию мега-я, или богочеловечества, – писал Валеев в своей последней кние «Сокровенное от Диаса». – И задача человека – индивидуально совершить этот хадж: от микроипостаси своего «я» – к богоипостаси. И повторяю: лишь в богосостоянии человек богоподобен и находится «на связи» со Сверхбогом. Мегачеловек принадлежит не только одному частному миру, какой-то одной особенности этого мира, а является одновременно и гражданином всего мира».

По Валееву, в каждом человеке одновременно уживаются и постоянно противоборствуют все три «я», каждый из нас в разных обстоятельствах выступает в той или иной ипостаси, однако верно и то, что каждый человек олицетворяет какой-то один из этих уровней. В этом смысле Рустему Кутую присуще «микро-я», если судить по его творчеству в целом, его больше интересуют личные переживания жизни отдельного человека. Это не означает, что сквозь призму личного мировосприятия в своих произведениях писатель не отражал общественных и общечеловеческих проблем. В том и заключается сила лирического миро-восприятия: через отдельное «я» выступает конкретное время и социальная среда. Да и по характеру Рустем Адельшевич до старости оставался, словно ребенок, чистым, наивным, непосредственным человеком. Именно в этой его черте следует искать объяснения его капризам, обидам, частым сменам настроения и темы разговора. Да он и сам признавался, что по миро-ощущению часто представляет себя мошкой, клопиком, невидимкой, что порой глядит на окружающий мир оттуда – из военного прошлого. И поэтому плохо понимает происходящее, многого не принимает в настоящей действительности.

А Диас Валеев, несмотря на то, что всем своим творчеством, всей своей жизнью призывал читателей и зрителей стать мегачеловеком, на мой взгляд, в большей степени олицетворял вторую ипостась – «макро-уровень». Слишком много сил писатель вынужден был затрачивать на общественную борьбу, на социальное обустройство мира, поэтому сам невольно оставался больше в сфере корпоративных, общественных, национальных интересов. И только в отдельных своих персонажах ему удалось убедительно показать мега-человека, без идеологизации, ходульности и схематичности. Так, к безусловным его удачам я бы отнес Булата Бахметьева, главного героя романа «Я», своего рода alter ego автора. Интересно, что Диас Валеев вывел в том романе и себя, причем под собственным именем – этот «персонаж» предстает перед читателями, в общем-то, думающим и честным малым, вполне типичным «макро-человеком». Кстати, в том же романе под собственным именем фигурирует Виль Мустафин, на вечеринке у Бахметьева он читает свои антисоветские стихи шестидесятых годов. В целом положительный персонаж, симпатичный. Встречаются на его страницах и другие их общие знакомые, скажем, поэт Юрий Макаров или художник Алексей Аникеенок. А вот Рустема Кутуя среди них не оказалось…

Чтобы заглянуть в гости к Юрию Макарову в Профессорский переулок, надо было выходить на трамвайной остановке «Ленинский сад», где садовники Горзеленхоза разбили знаменитые часы-клумбу (в 90-е годы часы остановились и пропали). Самобытный казанский поэт, впрочем, жил отнюдь не по-профессорски. В его лачуге, вспоминал Валеев, вместо стекол в окнах можно было видеть куски фанеры. Макаров пил, с властями не дружил, участковый сдавал его в ЛТП… Эту аббревиатуру многие уже забыли, напомним, в лечебно-трудовой профилакторий не имел ничего общего с санаториями и лечебницами, в советские времена в ЛТП перевоспитывали алкоголиков. Это был типичный лагерь, возможно, даже хуже зоны. Что-то среднее между лишением свободы и «принудительным лечением» в психушке, а может даже не среднее, а производное в квадрате. Сегодня у нас ликвидировали вытрезвители, однако собираются вводить что-то вроде ЛТП, чтобы изолировать алкашей от общества – бессмысленная и жестокая затея…  Юрий Макаров выходил из ЛТП и снова пил, даже не пытаясь приспособиться к обычной жизни. Под кроватью у него был старый чемодан, доверху набитый стихами, написанными на разных обрывках, клочках бумаги, бланках. Разобрать эту груду поэт и не пытался. Диас Валеев забрал весь ворох черновиков, привлек к их редактированию Гортензию Никитину. Их давняя подругу по литобъединению имени В. Луговского после студии телевидения много лет работала заведующей литературной частью Качаловского театра и к Юрию Макарову на всю жизнь сохранила самое теплое и нежное отношение. С необыкновенной бережностью перебирала она макаровские почеркушки, чтобы выбрать из неоконченных, неоформленных набросков подлинные поэтические жемчужины. О той странице их общей судьбы сохранились дневниковые записи, восьмидесятилетняя Гортензия Евгеньевна недавно передала их мне для сборника воспоминаний о Диасе.

А Валеев еще в конце восьмидесятых выпустил тоненький сборник лирики Юрия Макарова, тем самым пробил железобетонную круговую поруку Татарского книжного издательства. И потом долго смеялся, когда узнал, что Макаров, получив гонорар, до дому его не донес. Сразу все пропил! Пришлось Валееву на свои деньги выкупать его книги из магазина, который дал ему гарантийку для издательства… Когда из трущоб Профессорского переулка Юрия Макарова переселили по программе ликвидации ветхого жилья в Азино (такие казанские выселки), то и там он сумел вляпаться в историю с «черными риэлторами» – старика напоили, забрали паспорт и документы на квартиру… И снова друзья помогли Макарову восстановить документы и справедливость.

На его семидесятилетие Виль Салахович устроил в музее Горького литературный вечер, Юрий Макаров был практически трезв, пытался читать свои стихи. Его приняли в Союз российских писателей. Кажется, поэт поверил, что это все не сон, его стихи слушают, ему искренне аплодируют…

В последние годы Диас Назихович много болел, с Гортензией Никитиной и Вилем Мустафиным общался больше по телефону. Однажды с горькой усмешкой признался, мол, давно ничего не пишет. От прежнего писателя осталось лишь «микро-я», этакий литературный секретарь, душеприказчик, перебирающий старые рукописи и собирающий Свод сочинений в семи томах… Увы, «мега-я» и «макро-я» давно его покинули. Вестник Диас ушел в заоблачные выси, стал невидимкой, если и найдется сегодня на земле десяток чудаков, кто прочел его трехкнижие «Уверенность в Невидимом» до конца, то это еще не значит, что они приняли диасизм как новую религию. Но время покажет, что его учение истинно. Драматург Валеев, столь известный тридцать лет назад, всеми позабыт. Однако придет черед – и его пьесы обязательно вернутся на казанские подмостки.

Что же касается Виля Мустафина, наоборот, год от года его поэтическое творчество развивалось, совершенствовалось, становились объемнее. Поэта все меньше волновали вопросы личного «я», сиюминутного и своекорыстного. Как радовался он, помнится, когда удалось отдать соседу сарай во дворе, избавиться от недвижимости – пусть не такой большой, но все же заботы! Зато, не задумываясь, бросал все личные дела и мчался помогать другу, особенно если помочь больше некому. Случись у Рустема Кутуя забота посетить районное отделение пенсионного фонда, чтобы заполнить какие-то бумаги – и Виль Мустафин заказывал такси, усаживал туда старого друга с супругой, вез их в присутственное место. Оставив их в машине, сам бежал по кабинетам. Если нужна была личная подпись Кутуева Р.А., то выбегал на улицу, показывал, где нужно поставить против галочки закорючку… И уладив все формальности, Виль Салахович вез домой Рустема Адельшевича, совершенно измученного хлопотами… Признаться, Кутуй любил, когда ему оказывали мелкие услуги и существенную помощь в житейских вопросах. Он с удовольствием сказывался больным, беспомощным, плохо понимающим, что от него требуется. И в этом, на мой взгляд, по-прежнему сквозила какая-то детская непосредственность, ведь дети очень любят хитрить и притворяться. А став взрослыми, они продолжают все те же детские игры, только игрушки становятся более дорогими – автомобили, яхты, футбольные клубы…

Когда Рустем Кутуй уже не выходил практически из дома, он продолжал принимать у себя в маленьком рабочем кабинете в квартире на улице Искра молодых литераторов – большей частью, конечно, поэтов. Некоторые из них продолжали ходить к нему в гости десятилетиями, сохраняя с ним отношения «ученик – учитель». Такая дружба прошла, например, через всю жизнь Ольги Левадной, которая сегодня является одной из лучших в Казани поэтесс. Она навсегда сохранила к Рустему Адельшевичу трепетное и настоящее чувство Любови (безо всякой моркови), Уважения, Признательности. Но даже Оле, насколько я подозреваю, Кутуй не позволял приходить к нему в гости с пустыми руками – без поллитровочки или хотя бы чекушечки. И нужно было водку пронести тайком от жены Светланы Григорьевны, хотя та, конечно, все видела, знала, понимала…

Кажется, одному Мустафину делалось исключение, поскольку тот не пил принципиально – более двадцати лет держался в «завязке». Виль Салахович как-то признался, что начал спиваться еще в молодости, и связывал это с поездкой на целину. Дело в том, что ему довелось увидеть испытание атомной бомбы… Ничего красивее и грандиознее, чем тот ядерный гриб, он в жизни не видал! Правда, после начались проблемы – со щитовидкой и водкой, хотя в роду до этого никто вообще не пил. Навсегда покончить с алкоголем Мустафин решил, приняв православие. И двадцать лет соблюдал обет. Лишь года за два до смерти «сорвался»… И тому виной оказалась все та же беспредельная готовность к любому прийти на помощь. Кто-то из старых друзей попросил помочь разобрать домашнюю библиотеку (после ремонта). Процесс занял несколько дней, каждый раз, по извечной российской традиции, дело заканчивали рюмочкой – и, как все хронические алкоголики, Мустафин запил крепко, будто и не было долгого воздержания. Помню, месяца через два он позвонил и рассказал, как тяжело было выбираться. Полтора часа он стоял перед иконой на коленях, вымаливая помощь и прощение… Пока не услышал явственно голос: «Больше не будешь пить!»

Рустем Кутуй был алкоголиком совсем иного типа, он никогда не переставал усугублять понемногу – в компании и в одиночку, в забегаловке и в приличных заведениях – и в то же время не добираясь до самого дна запоя… Про таких Мустафин отзывался с некоторой нарочитой серьезностью, дескать, «не умеют пить», неизменно при этом повторяя: «То ли дело мы, профессионалы!»

Впрочем, извечная тема – кто, с кем и сколько вчера выпил, неисчерпаема. Закончим ее на более трезвой ноте: Виль видел в питии некую метафизическую бездну, без которой поэт (ни разу в нее не заглянув) никогда не сможет стать настоящим, большим поэтом. Лишь тот изведает высоты иных миров, других небес, кто не боялся окунуться в пучину ужаса и тьмы… Интересно, что из трех друзей Диас Валеев был принципиально непьющим – и здесь все трое оказались совершенно друг на друга не похожи!

Виль Мустафин и Диас Валеев обычно созванивались и договаривались встретиться на «нейтральной полосе», в сквере у проходной казанского завода «Электроприбор», напротив Арского кладбища – как раз на полпути от Искры до улицы Вишневского, где жил в 80-е Диас Назихович. Позже Валеев разменял большую четырехкомнатную квартиру для дочерей и переехал в старый дом на улице Шарифа Камала, где родилась его жена Дина Каримовна. Однако вскоре тот дом снесли – к 1000-летию Казани, по программе ликвидации ветхого жилья, – а Валеевым дали двухкомнатную квартиру на улице Груздева. Так Диас снова оказался у Чеховского рынка, только с другой его стороны. Встречи старых друзей возобновились. Но Валеев все реже выходил из дома, чаще Мустафин его навещал.

С Рустемом Кутуем Виль виделся чаще. После ряда географических перемещений по Казани в результате и Кутуй, и Мустафин снова оказались соседями – и до конца жизни жили на одной улице с красивым именем Искра. В своей последней повести «Яблоко пополам» Рустем Кутуй вывел друга под странным именем Мурафа. Тот приходит к главному герою Чингу в день, когда тот идет разводиться, и просит прочитать – уже в который раз – последнее письмо отца с фронта… Мурафа-Мустафин таким способом пытается поддержать друга в сложный момент его жизни. А заодно просит пойти вместе с ним вступиться за хорошего парня, на которого в институте завистник пишет доносы… Привычка ходить и просить за других, поддерживать друзей в трудную минуту – об этой особенности характера Виля автор подметил точно. Мустафин в самом деле, особенно в советские времена, не боялся захаживать в высокие кабинеты к начальству, когда надо было попросить за друга, приятеля, а порой и малознакомого человека.

Многое связывало двух друзей – Рустема и Виля. Оба женились рано, к тому же, на русских девушках, как было принято тогда в их университетско-поэтической среде (а русские ребята, наоборот, женились на татарках). И вторые браки у Кутуя и Мустафина также были смешанными. Рустем Адельшевич любил по этому поводу шутить, что семейная жизнь для него – сплошное светопредставление. Ведь обе его супруги оказались Светланами!

По какой причине Рустем Кутуй развелся с матерью Аделя и Юли? Честно говоря, не знаю, не спрашивал, неудобно было. В этом случае найти ответ можно было бы в прозе поэта. Но она дает нам два варианта распада семьи. В повести «Свои люди» Шамиль влюбился в рыжеволосую Анну, а Марина ревнует. В повести «Яблоко пополам», наоборот, жена Миляуша завела роман на стороне. Чинг случайно узнает об измене и уходит из дома… Думаю, в этом есть определенный смысл: в самом деле, не важно, по какой причине любившие когда-то друг друга люди решили развестись. Главная беда – сделать это стало настолько просто, что к 90-м годам уже каждый второй брак в России распадался. Раньше мать-одиночка была в обществе почти изгоем, сейчас многие молодые мамы гордятся своим независимым положением, даже находят в нем множество плюсов.

Повесть «Яблоко пополам» стала самым крупным кутуевским произведением, своего рода итогом, если говорить о прозе поэта. Да и объемом повесть в сборниках занимает более 150 страниц, тогда как все остальные прозаические сочинения не превышали ста. Композицию ее усложняют вставные главы из дневника Чинга, в тексте выделенные (в разных изданиях) либо курсивом, либо отбивкой. В них повествование идет от первого лица. Таким образом, главный герой Кутуя, как Печорин у Лермонтова в «Герое нашего времени», открывается читателю с разных сторон, под различными углами зрения. Так автор задает своему персонажу многомерность. Да и по характеру Чинг «многостаночник»: он и художник, и переводчик, и поэт, и прозаик. Его даже в министерство культуры вызывают на проработку, мол, определись наконец с направлением, займись чем-то одним, определенным… В самом начале Чинг показывает утро своего героя, который с утра выпивает портвейну с дворником. Далее подробно описаны его взаимоотношения с пьющей дворовой братией, которая тусуется возле магазина. А один из них, Валера по кличке Вини-Пух, даже набивается Чингу в кореша. У некоторых читателей могло бы создаться впечатление, что перед нами портрет вполне законченного алкоголика. Но вдруг автор сообщает, что Чинг больше всего любит чаевничать, к вину относился равнодушно, если и выпивает, то больше по инерции, за компанию.

Чинг уходит из дома, взяв с собой из прошлого лишь собаку по кличке Джерри. Поселяется у друга. Постепенно привыкает к новой жизни. И тогда в его жизни появляется женщина. Они и прежде были знакомы, но раньше Чинг был женат. Целое лето влюбленные провели в деревне за Волгой. Джерри тоже полюбила Полину. Но потом наступила осень, Чинг зашел в издательство за гонораром, там его выследила бывшая жена Миляуша… В общем, Чинг запил. Проснулся наутро… Полина ушла. Он поменял квартиру, не сообщив ей адреса. Переживал. А она все равно его нашла. Казалось бы, хэппи-энд… Но у Рустема Кутуя так хорошо не бывает. В финале повести собака Джерри умирает, как только Чинг женится на Полине. И в заключение – длинное стихотворение, посвященное собаке.

У Рустема Кутуя, когда он разводился, тоже была собака Джуля – ирландский сеттер. Он тоже жил в однокомнатной запущенной квартире на улице Производственной. А позже появилась другая Светлана, озарившая его жизнь новым светом. Когда-то они вместе работали на телевидении.

Казалось бы, на фоне строительства КАМАЗа – писать о разводе мелко… Так считали в то время литературоведы и литературные чиновники. Тем не менее, на семье держится государство, нация. С ее распада начинается упадок в обществе, в культуре. И Рустем Кутуй это понимал, во всяком случае, высказывался об этом. Пусть не сам, но устами своих персонажей. «Женщина стала разрушительницей», – такую причину разводов видит один из героев повести «Яблоко пополам». С таким коротким приговором можно спорить, возможно, автор именно на полемику и рассчитывает. Однако не будем забывать, что на памяти Рустема Кутуя отношения в традиционной татарской семье складывались по иерархическому принципу, на основе уважения к старшим, на осознанном подчинении главе семьи. Отец о каждом позаботится, никого не оставит голодным. При советской власти много говорилось о бесправии восточной женщины, однако на деле это оказалось всего лишь пропагандистским штампом. Побывав в Иране, я убедился, как защищены в исламской республике права женщин. А наше равноправие обернулось новым бесправием, беспределом. И страдали от него прежде всего дети.

У Виля Мустафина, как и у его друга, второй брак также сложился благополучно. И сына от первого брака он тоже не выпускал из поля зрения, из круга своего внимания, даже если общаться удавалось все реже… В чем-то Адель Кутуев и Эрик Мустафин показались мне неуловимо похожими. Да и не могло не быть совпадений, ведь они росли в одном городе, на одной «литературной грядке», на одной рок-музыке, на одной университетской «сковородке». И с одной далеко запрятанной болью – об отцах-поэтах. Кстати, оба не доучились в Казанском университете и загремели в армию. Но если Адель в КГУ потом так и не восстановился, развелся, женился и снова развелся… то Эрик , отслужив три года на флоте (Севастополь, Феодосия), вернулся домой, восстановился в университете, по окончании работал по распределению на КОМЗе, вырастил с женой трех дочерей. Литератором, как и Адель Кутуев, он не стал, но как и отец, всегда дружил с компьютерами – и сегодня работает в крупной фирме системным администратором.

Если говорить о продолжении себя в детях, пожалуй, в этом смысле Диас Валеев мог гордиться своей «наследницей по прямой»: Майя Валеева, как и ее троюродный брат Адель Кутуев, поступила на биологический факультет Казанского университета, однако в результате стала известным прозаиком, автором десяти книг, членом Союза писателей РТ. Правда, уже одиннадцать лет она живет с мужем и сыном в США.

Вот и дочь Рустема Кутуя от второго брака живет за границей, которую ныне зовут ближним зарубежьем. Ее муж работает в МИДе, служит в Литве. Дедушка Рустем успел застать внучку Сонечку. А в прошлом году Рената родила вторую дочь, Вареньку, и Светлана Григорьевна (схоронив Рустема Адельшевича) уехала к ней в Ригу – помогать с внучкой.

Сын Виля Мустафина от второго брака тоже покинул родной город. Окончив медицинский институт, он пошел работать врачом «скорой помощи». Но сегодня Артур Мустафин больше известен как создатель рок-группы «Крокодилли», так ярко блеснувшей в Казани, а ныне успешно работающей в Санкт-Петербурге – столице отечественного рока. Как и отец, он хорошо поет, пишет к своим песням тексты, которые ценители классической литературы вряд ли будут готовы назвать поэзией. Но я считаю, песни Артура Мустафина отмечены «папиной» печатью природного таланта.

 

 

Старик и горе

 

До конца жизни сын оставался для Рустема Кутуя тайною неутихавшею болью. Был ли он плохим отцом? Адель так не считал, а значит, и нам не следует так думать. Да, жизнь не сложилась, родители развелись, у отца появилась другая семья. Но с Аделем отец продолжал общение, не прерывал нити, протянутой лишь между ними двоими. И эта нить оставалась натянутой, звенящей. Хотя, возможно, это я так задним числом это воспринимаю и хочу, чтобы так и было. Но мне кажется, ту натянутую нить я ощущал и тогда, когда мы работали в журнале «Казань».

Надо ли говорить, что драмы в семье Кутуевых отражали общую тенденцию того времени. Как писатель талантливый и честный, Рустем Кутуй оставил нам литературное свидетельство о тех тектонических процессах распада семьи в современном обществе. В его повестях показывается, что происходит с человеком, который все потерял. Автор не вскрывает социальных причин явления, но не скрывает глубины душевного надлома в душе героев, которые столкнулись с предательством или сами совершили предательство. Его самого и многих его сверстников война сделала безотцовщиной. Они выросли с матерями и сестрами – и оказались неготовы к роли мужа, главы семьи.

До войны общество жило патриархальными традициями, разводы случались лишь в интеллигентской прослойке и были исключительными явлениями. Годы войны сделали женщин экономически самостоятельными, теперь они работали наравне с мужчинами. И старая роль бесправной домохозяйки, целиком зависящей от супруга-кормильца, жен теперь не устраивала.

Мне помнится, еще в шестидесятых годах разводы были случаями единичными. Так, в нашем роду лишь тетя Тамара решилась уйти от пьяницы мужа (певца Самарской филармонии). Все остальные многочисленные дяди-тети ее жалели, но за глаза все равно осуждали. К восьмидесятым годам разводы в Советском Союзе уже становятся делом обычным и распространенным. А судебная практика была такова, что при юридическом (теоретическом) равенстве родителей, детей при разводах судьи всегда оставляли с матерью – и женщины в этом почувствовали свое преимущество. Не случайно именно они чаще становились инициаторами разводов. Ведь им оставались дети, как правило, им доставалась квартира. Если ее можно было разменять, то мужу в любом случае (как в случае с Рустемом Кутуем) доставалась лишь комнатенка в коммуналке. Женки-разведенки переезжали в изолированную квартиру. К тому же суд обязывал бывшего мужа платить алименты – и в этом случае бывшая жена оказывалась в выигрыше. Да и дети были при ней. Наконец в глазах общественного мнения в любом случае казались жертвами обстоятельств, а все стрелы обывательских обвинений летели в незадачливого мужа…

Вот такое получилось у нас равенство перед законом. Мужчины при разводе лишались всего сразу и на работе начинали получать меньше на четверть (за одного ребенка) или даже на треть (за двоих). Женщины же при разводе избавлялись от нелюбимого мужа – и за это получали часть его зарплаты. Алименты тогда взыскивали строго, уклоняющихся от них (до 18 лет ребенка) практически не наблюдалось. В общем, при разводе мужчина терял куда больше.

Но главное – отца разлучали с сыном. И еще неизвестно, какая безотцовщина горше! Мальчик, став сиротой при живом отце, в отличие от военного поколения, уже не мог считать папу героем, погибшим за Родину. Эту драму Рустем Кутуй переживал тяжело. И его размышления нашли отражение в повестях «Свои люди» и «Яблоко пополам». Как всегда, реальных автобиографических подробностей он внес не так много, и отождествлять автора с главным героем вряд ли будет справедливо. Но назвать Шамиля и Чинга лирическими героями можно без всякой натяжки.

Как мы уже упоминали на одной из остановок нашего трамвая, для самого Рустема Кутуя в детстве стало потрясением известие, что у отца раньше была другая семья. Ближе к старости, когда уже и сам он завел другую семью, Рустема Адельшевича ожидало еще одно потрясение, когда он узнал подробности семейных отношений своего деда Нурмухамеда: «Дед был послушным сыном и, поразмыслив над словами родителя, исполнил его волю. А слова были та­кими: «Женись на родственной душе, не праздной. В нашем роду есть такая, пусть и засидевшаяся в девках. А придёт другая, помоложе да попригожее, к которой сердце потянется, и её приведёшь в дом. Время укажет, не сомневай­ся». Так и вышло. Дед женился на стойкой девушке Саяр из рода Кутуевых, что само по себе для нынешних времён нонсенс. Однако для семейного уклада прошлого дело обычное. Родственница родила деду двух сыновей. Обстоя­тельно вела хозяйство. А когда уже подтянулись сыновья и приготовились к прыжку в самостоятельную жизнь, тут и исполнилась вторая часть предска­зания родителя: дед привёл в дом совсем юную девушку Дину и просто сказал:

– Вот вам молодая мать, любите её и не обижайте.

В доме пахло блинами. Первая жена выронила сковороду с кипящим маслом.

Зардевшуюся, точно схватившуюся пожаром, жену – по тем правилам – дед выкрал. И девчушка Дина, ясное дело, заголосила, потихоньку запертая свекровью в чулане. Где ей было знать, в доме‑то без неё тесно, вон они, взрослые дети, на лавке сидят! Но умиротворяются и не такие страсти. Жизнь властно берёт своё: уселись две жены рядышком, перекрестили руки в за­боте. Первая стала – карт-эни (старой мамой), вторая – вечной невесткой. Я вникал в этот странный союз, в буквальном смысле очарованный умопомрачительной си­туацией. Старшая, по свидетельству окружающих, почиталась святой женщи­ной: она уступила своё место формально, оставшись именно «старой мамой» по сути, главенствующей, держащей столбы кровли. Уступив как женщина, она не лишила себя поста охранительницы очага. Учила молодую жену все­му – «не бросать с ходу дрова у печки, разжигать самовар пучком лучины, делать каймак», учила деликатности и предусмотрительности. Мало того, она перестала ходить с мужем в баню, оставив дорогу туда незаслонённой для молодой. И, наконец, зорко, как обеспокоенная птица, прикрывала крылья­ми нарождающихся детей. «Не заснула бы при кормлении, не выронила бы дитя» – вот камертон её священнодейства. А дети шли непрерывной цепоч­кой – пять мальчиков, пять девочек. Отец был пятым. Карт-эни выполнила свою миссию и через семь лет умерла… Разве не поразительна вся эта исто­рия?! Вот они – кладезь глубинной чистоты, религиозность нравственности, непререкаемость жертвенности. И отсюда, я убеждён, прочувствованность отца, как человека и писателя, – он воспринял этот оберегающий ветерок дыхания женского благородства, несуетливости и обязательности…»

С годами Рустем Кутуй все чаще возвращался в свое далекое детство. «И снова, и снова, углубляясь в раздумье, я невольно переносил былое действие в настоящее – в деревеньку Кызыл Байрак. Потому что там был дом, где мне безусловно были рады, где помнили меня с первых шагов. Из пионерского лагеря я бегал к его порогу каждый день – пить молоко, гладить собаку-волка, уплетать вишню и незаметно впитывать течение жизни татарской семьи. Мне было интересно, я был здесь своим челове­ком – «Улым килде!» (сынок пришел). Да и у матери в городе не болела голова от лишних страхов: за мной приглядывали, у меня за пазухой гостинец, я обласкан. А главное, здесь не исчезало присутствие отца – хоть словечко, но непре­менно о нём. Спустя годы я снимал домик на лето в Кызыл Байраке и дет­скую кроватку вёз туда. И дале, и дале… Когда образовалась новая семья, я опять объявился здесь с сомневающейся женой для начала замысленной жизни, несколько подуставший от перевоплощений. То лето ох, как памят­но мне – светоносное под золотистой пыльцой, с крупной до черноты спе­лой вишней, яблоками на рассвете из заброшенного сада, и полем, полем, по которому неслась со счастливым лаем моя собака Джуля – ирландский сеттер. Я точно только‑только вышел из баньки на краю оврага – вышел подростком в белой рубашке, и меня подхватил взволнованный воздух с реки, и я стал лёгким, как луковичная кожурка, промытым, ясноглазым. Перешёл овраг и оказался на высоком берегу в соседстве с кривой сосен­кой, потрогал её ствол, будто совершил причастье. Внизу стелилась Волга. Я пришёл на своё потаённое место. Возвратился к себе, под «розу ветров». (Аргамак №2, 2009).

Сын всегда повторяет судьбу отца. В чем-то, конечно, ему удается избежать ошибок. Но модель поведения, а значит, и следствия ведут его проторенной тропой. И Адель во многом повторил извивы судьбы своего отца. Он также рано женился. И тоже на своей сокурснице по университету. Была большая любовь. Красавица Ася Журавлева, дочь известного писателя, родила ему чудную дочь Яну. Но, как и у отца с матерью, у сына в семье не срослось. Адель и Ася расстались. Она вышла замуж за другого сокурсника. И он женился на другой… Галина работала на телестудии, родила сына Тимура. Только скоро они развелись.

Ту свою прежнюю жизнь Адель вспоминал не часто. Когда в редакции готовили к печати специальный номер, посвященный Волжско-Камскому государственному природному биосферному заповеднику, помню, Адель вдруг оживился и стал и увлеченно рассказывать, как вместе с Асей они работали в заповеднике. Но не на Раифском его участке, о котором все наслышаны, прежде всего, благодаря возрожденному там мужскому Богородицкому монастырю и возвращенной туда чудотворной Грузинской иконой Божьей матери, а на Саралинском. Тот участок расположился в уникальнейшем месте, где сливаются реки Волга, Кама и Меша. Его территория разделяется на «островную» часть, которая представляет собой гривы и дюны, по большей части затопленные с вводом Куйбышевской ГЭС, и «материковую» часть, откуда с Лысой горы открываются замечательные виды на Куйбышевское водохранилище – Жигулевское море, самое крупное из искусственных водоемов в Европе. Если смотреть с берега Волжско-Камского плеса, то другого берега не видать. В самом деле, море – ширина разлива здесь достигает 40 км. В состав заповедника, кроме бывших рукавов Волги, Камы и Меши, входит ряд живописных проток и заливов, на западе участка песчаный пляж тянется на восемь километров. Живописнейшие места! Вотчина великого поэта Гавриила Романовича Державина… В том райском уголке, как вспоминал Адель, прошли лучшие его годы.

В 2003-м году умерла его мать. Адель тяжело переживал эту потерю. Иногда он заглядывал ко мне в «Казанские ведомости», подолгу просиживал не раз в моем маленьком кабинетике с решеткой на окне, рассказывал последние новости и «жалился» на судьбу-злодейку. С третьей женой Лидией у него случился разлад, но развода не пришлось оформлять, поскольку брак их был гражданским. В двухкомнатной квартире на улице Окольной, где жила сестра Юля с двумя подросшими сыновьями, как можно догадаться, его тоже не ждали с раскрытыми объятиями. По словам Аделя, отношения с племяшами не заладились с самого начала. Не будем углубляться в подробности, но жизнь в той квартире, которую Адель считал своей (не знаю, кто в каких долях там владел жилплощадью), становилась все более невыносимой. Об этом я рассказываю не к тому, чтоб оправдать губительную наклонность Аделя. Да, он пил все больше, выглядел все хуже. И не видел из сложившейся ситуации никакого выхода.

Он говорил, что хочет уехать в заповедник, где ему когда-то было так хорошо… Как он это себе представлял? К тому времени я тоже был в разводе. И в глухой «завязке». Призывал Аделя тоже завязать с выпивкой. В ответ тот горестно вздыхал. И занимал «полтинник» («не учите меня жить, лучше помогите материально!»). Потом исчезал надолго. И снова приходил. Сестра пыталась его лечить. Но и ей хотелось устроить и свою судьбу, она ушла к любимому человеку. Дядю с двумя племянниками больше некому было останавливать…

Однажды Ирек Ахметов сообщил мне, что Адель пропал. К его исчезновениям сестра уже привыкла, так что в милицию заявила не сразу. Милиция всю зиму искала Аделя, сбившись с ног (простите за иронию, но о наших стражах порядка писать всерьез невозможно), но никак не могла найти человека.

Как вспоминала Светлана Григорьевна, однажды среди ночи Рустем Адельшевич вскочил с криком: «Адель! Адель!» – и начал собираться. Жена не могла его остановить. Все это выглядело странным, тем более, Кутуй последнее время редко вставал, ноги его плохо слушались. А тут вдруг встал, оделся и выскочил на улицу. Светлане Григорьевне стоило немало трудов уговорить его вернуться домой. Кутуй был растерян:

– Мы договорились встретиться с Аделем, а его нет. Нам надо ехать в Москву. Вот наши билеты…

И сам удивился, когда вынул из куртки трамвайный билет. Жена налила ему чаю, как могла, успокоила. По ее признанию, у Рустема Кутуя была совершенно животная интуиция. Возможно, именно в эту ночь с Аделем случилось страшное…

Он нашелся, когда снег растаял. На ментовском жаргоне таких называют «подснежниками». Позже в «Вечерке» я прочел статью (8.10.08):

«В понедельник Кировский райсуд огласил приговор бывшему диджею кафе "Мурена", который обвинялся в убийстве своего дяди. Это преступление можно было бы отнести к обычной, как говорят в милиции, бытовухе, если бы не личность погибшего: 49-летний Адель Кутуев – внук известного татарского писателя Аделя Кутуя…

О пропаже его сестра заявила в милицию еще в декабре прошлого года. Но поиски результатов не дали. А 22 апреля 2007-го, когда за гаражом в двадцати метрах от дома, где проживал пропавший, растаял сугроб, были найдены скелетированные останки человека с признаками насильственной смерти. Уже на следующий день было установлено, что останки принадлежат пропавшему в декабре Кутуеву. Сестра опознала брата по истлевшей одежде, а также по незажившему перелому челюсти, который он получил когда-то в пьяной драке. У погибшего были обнаружены и многочисленные повреждения костей свода черепа и лицевой части головы. Они-то, по заключению экспертов, предположительно, и стали причиной смерти. Позже было установлено, что мужчине нанесли не менее 11 ударов по голове тяжелым предметом.

Сотрудники уголовного розыска раскрыли преступление за два дня. Причем подозрение сначала пало на двух племянников, которые проживали с погибшим в одной квартире. Но допрос с помощью "Полиграфа" показал, что младший не причастен к убийству. В совершении преступления признался старший – 23-летний Д… Судя по материалам уголовного дела, убийство произошло на почве, как пишут в милицейских протоколах, внезапно возникших неприязненных отношений. Вот только эти самые отношения в семье потомков Аделя Кутуя возникли не так уж и внезапно.

… В скромной "двушке" на улице Окольной внук писателя Адель Кутуев проживал с детства. Вместе с матерью и сестрой. Потом сестра вышла замуж, родила двоих сыновей, но вскоре развелась и вернулась с детьми к матери. Адель после школы поступил на биофак КГУ, но практически не учился, вел слишком вольную студенческую жизнь, пристрастился к выпивке. Так что через год был отчислен за неуспеваемость, и его забрали в армию. Демобилизовавшись, работал в различных печатных изданиях. Дважды женился, но супруги долго не выдерживали его пьяных загулов. Третий, гражданский брак Кутуева тоже был недолгим. В 1998 году мужчина вынужден был вернуться в квартиру к матери, где к тому времени уже проживала и его сестра с сыновьями.

Женщина рассказала суду, что пыталась лечить брата, кодировала, но тот снова срывался – очень тяжело переживал разрыв с третьей женой. Даже говорил, что наложит на себя руки. А в 2003 году умерла их престарелая мать. Кутуев перешел на денатураты. К тому времени он уже нигде официально не работал, а все случайные заработки тратил на спиртное. Сестре приходилось не только содержать брата, но и разгонять его собутыльников. Но когда женщина ушла жить к новому мужу, Кутуев совсем опустился: стал воровать у племянников продукты из холодильника, ругался с ними из-за квартиры, заявляя, что они живут на его жилплощади и потому обязаны его содержать. Парни часто ругались на этой почве с дядей, но терпели. И вот один в конце концов не вытерпел.

Обвиняемый рассказал суду, что сейчас уже точно не помнит дату, когда все это случилось, но примерно в первой половине декабря. Младший брат в тот день дома не ночевал. А дядя пришел ночью, как всегда, пьяный и стал вынимать из холодильника продукты. Племянник сделал ему замечание, мол, не тобой куплены, но ругаться не стал, ушел в свою комнату. Через несколько минут в комнату вошел дядя. С ножом в руке. И стал размахивать им, требуя "уважения".

Как объяснил подсудимый, он испугался за свою жизнь, поэтому достал слесарный молоток и несколько раз ударил им дядю. Потом, дескать, ничего не помнит. Очнулся – рядом на ковре окровавленный труп с проломленной головой. Парень вынес тело на улицу и спрятал в сугробе за гаражом, а ковер, свою окровавленную одежду и молоток выбросил на помойку. Затем вымыл пол в квартире и на лестничной клетке. А когда младший брат вернулся и спросил, где дядя, сказал, что ушел и не вернулся.

Брат подсудимого рассказал, что сразу ему поверил, так как Кутуев часто уходил из дома на несколько дней. Правда, всегда возвращался. Но как-то в марте Д. признался, что убил дядю молотком, плакал и грозился вскрыть вены. Но так как он был в сильном алкогольном опьянении, младший брат ему не поверил. Судебно-психиатрическая экспертиза признала Д. вменяемым. По месту прежней учебы и работы он характеризовался вполне удовлетворительно. Правда, люди отмечали, что он всегда держится особняком, скрытен и замкнут. И при этом вспыльчив и неуравновешен, в стрессовых ситуациях часто грозится покончить с собой, а в состоянии алкогольного опьянения бывает агрессивен. Но подсудимый утверждал, что в ту роковую ночь был совершенно трезв…

По словам прокурора Кировского района Рафката Уразбаева, в суде Д. подтвердил свои первоначальные показания и полностью признал свою вину.

– Надо отдать должное родственникам погибшего и подсудимого, – говорит прокурор. – Несмотря на пережитую семейную трагедию, они вели себя достойно: давали правдивые показания, не пытаясь как-то выгородить подсудимого. Правда, характеризовали его только с хорошей стороны.

В итоге суд учел все смягчающие обстоятельства и назначил Д. не самое строгое наказание: 8 лет лишения свободы в колонии строгого режима».

Честно говоря, не знаю, почему корреспондент решил раскрыть подлинные имена участников той трагедии. На журфаке КГУ я не учился, но мне кажется, там должны учить элементарной журналисткой этике. Чтобы не причинять лишних страданий родственникам потерпевших. Я привел статью почти полностью, однако не стал называть имени старшего сына, ограничившись литерой. А привожу ее здесь потому, что именно эта статья добавила последнюю каплю в переполненную чашу горя Рустема Адельшевича. Как рассказала мне его супруга, Кутуй в те страшные дни очень хотел умереть.

Наверное, отношения на Окольной действительно были слишком накалены. Возможно, в тот вечер дядя и племянник оба были не трезвы. Могу даже предположить, что Адель первым начал. Но все равно не могу понять…

И до сих пор представляется жуткая картина: лежит Адель, заваленный снегом, а мимо ходят прохожие. И все это недалеко от старого заброшенного кладбища… А мать допытывается у сына, что у них случилось в тот вечер. И тот сочиняет что-то, похожее на правду. И отцу, Рустему Адельшевичу, тоже что-то сообщают успокоительное. А над ними невидимкой кружит уставшая исстрадавшаяся душа.

К сожалению, по числу убийств в России «бытовуха» далеко опережает все другие виды насильственных смертей. Мотивы порой поражают. Два друга выпивали на кухне, один другому не долил или себе налил чуть больше. Слово за слово, зуб за зуб… Кто первый схватил со стола нож – тот и остался жив… Другие варианты можно перечислять бесконечно: сын зарезал отца, муж убил жену. Поводов может быть миллион. Исход всегда один…

Заслуживал ли добрый и умный парень Адель Кутуй такой участи? Увы, нам не дано знать, какой счет предъявляют свыше каждому из нас, каким будет ответ… Судя по всему, суд ждет всех. А кому было много дано – с того и более спросится?

 

 

Трилогия тризн

 

Поздней осенью 2006 года мы отмечали юбилей Рустема Кутуя в Казанском Кремле, в музее-мемориале Великой Отечественной войны. На празднование его 70-летия министерство культуры выделило средства, я написал сценарий. Вечер вела Лилия Газизова, руководитель секции русской литературы и художественного перевода СП Татарстана. В тот день я последний раз виделся с Рустемом Адельшевичем. Но обстоятельно общаться с юбиляром я не мог, занятый организационными хлопотами, в основном, за кулисами. А Кутуй восседал в президиуме, точнее, в кресле юбиляра. К тому же на свое торжество он прибыл позже всех и, создавалось впечатление, меньше других понимал, что вокруг происходит. Рустем Адельшевич не снял больших черных очков, но собравшиеся все равно заметили, что за ними скрываются большие синяки. Возможно, действительно, упал неосторожно. В последнее время ноги его часто подводили. Говорили, что он перенес инсульт. В общем, выглядел Кутуй худо, приветственное слово у него совсем не вышло. А дальше, согласно моему сценарию, ему и делать-то ничего не пришлось. Вежливо выслушивал поздравления, перемежавшиеся концертными номерами.

В мемориал нагнали школьников, те честно отсидели на своих местах, не шумели и по окончании мероприятия быстро испарились. А кучка писателей, пришедших поздравить юбиляра, перекочевала в какое-то маленькое внутреннее помещение, где накрыли скромный стол и подняли одноразовые стаканчики – за Кутуя!

После первой Рустем Адельшевич несколько оживился, после второй подобрел, засветился, разговорился. Помню, много теплых слов сказала ему в тот вечер Нонна Орешина – однокашница по литературному объединению имени В. Луговского. Но все происходящее оставило в памяти грустное, щемящее ощущение. Жаль, Аделя на юбилее не было, с ним мы точно пообщались бы. А может, его уже тогда не было в живых?

В 2008 году юбилей отмечал уже Диас Валеев. Мы провели вечер в тюзе, опять по моему сценарию. И Лиля Газизова снова была ведущей. Чем я горжусь особо, на вечере мы показали сцены из «Карликового буйвола» – последней и единственной валеевской пьесы, которая никогда не шла в Казани. Разумеется, пришлось перекраивать текст, чтобы по двум небольшим эпизодам зрители могли представить все произведения. Народный артист РТ Роман Ерыгин замечательно сыграл роль Ворвачева. В общем, Диас Назихович остался доволен маленьким спектаклем, ведь этих своих героев он впервые увидал на сцене.

А 17 декабря Мустафин согласился провести презентацию моей книги «Драма диасизма» в Доме актера. И как потом выяснилось, это было последнее публичное выступление Виля Салаховича. И последняя встреча двух друзей. Презентации Мустафин вообще вел великолепно. Он очень подробно остановился на творчестве Валеева-драматурга, отдал должное его литературным заслугам, нашел много теплых слов в адрес юбиляра. Диас Назихович тоже долго говорил в тот вечер. О себе, о погубленных своих постановках… Для него это также стало последним выходом в свет.

Рустема Адельшевича на эти вечера мы даже не приглашали. Валеев сразу заявил, что двоюродного брата на юбилее видеть не хотел бы. А Мустафин сказал, что Кутуй давно из дома не выходит. И чувствует себя худо. На мой взгляд, с годами он хуже ориентировался в пространстве, потому что все дальше и дальше уходил во времени назад – в годы своего детства. Он не просто вспоминал свои ранние годы. Он жил в том воссозданном его произведениями мире, где жив был еще отец, а мама была молода и красива. Где старшая сестра Гульшат читала первые стихи брата…

Вот и последнее интервью журналу «Казань», которое он давал в Лаишеве во время вручения ему литературной премии имени Г. Державина, подтверждает: Рустем Кутуй по-прежнему ясно мыслит, умеет, как и прежде, выразить словом довольно тонкие психологические вещи, имеет собственный взгляд на происходящее. В тот праздничный для себя день в самой середине лета (14 июля 2009 года) он повторял, что по-прежнему считает детство – главным сокровищем души любого человека. «Мне часто является картинка: снег падает, у меня деревянная лопатка, людей нет, никому нет дела до меня. И мне так хорошо: я один… Ковыряю сугроб, чтобы выйти на другой край земли. Я вполне искренне уверен, что выйти на ту сторону земли возможно. Вот это и есть то, мое время – время обреченности, нищеты, голода… Я ощущал себя клопиком и таким же клопиком остаюсь по сей день. Мое зрение осталось там: я смотрю оттуда, через то время. Разве мне до СССР, РСФСР? Главное – во Дворец пионеров пойти, там подарки дадут… Партия ничего не рашает, тем более когда превращена в какую-то счетную организацию: что считают – сами не знают. Сейчас – дележка времени на части, прожитые отдельным человеком, которые совершенно не составляют первостепенной важности. Изначально же каждый стоит на своем детстве, в котором ему выпало жить. Никто ведь не справшивал: на Соловки тебя или… хоть куда приведут за шкирку. Время многолико. Приобретает смысл то, что важнее и потяжелее. И оно продолжает жить постоянно рядом. Живое существо времени ощущаешь как вполне материальную силу».

Так совпало, что Державинскую премию Рустем Кутуй получал через неделю после смерти Василия Аксенова – и тема скорого ухода в том интервью сквозит, пусть даже между строк. Акси-Вакси ушел красиво, в стиле своей разбитной битово-джазовой прозы. В последний приезд в Казань в 2007 году (на празднование своего 75-летия) Василий Павлович специально попросил организаторов «Аксенов-феста», чтобы ему устроили встречу с выпускниками той самой знаменитой 19-й школы, которую он окончил. Рустема Кутуя на той встрече, не было, но Виль Мустафин с однокашниками ходил, и после рассказал другу, как все прошло.

Городские власти к юбилею преподнесли земляку Аксенову шикарный подарок: обещали восстановить дом на улице Карла Маркса, где Вася жил в войну у родственников, чтобы потом подарить его писателю! Акси-Вакси от такой милости, конечно, не отказался. Он сразу заявил, что в том доме будет музей, джаз-клуб и маленькая гостиница. Но открыть его лично не успел – 15 января 2008 года Василий Аксенов вышел из дома (в Москве), сел в машину, поехал по делам. Вдруг потерял сознание и врезался во впередистоящий автомобиль, впрочем, большого вреда не причинил. Да он и не узнал о той аварии, поскольку больше не приходил в сознание. Его лечили в Склифе, оперировали в НИИ Бурденко. Аксенов так и не вышел из комы. Умер он 6 июля 2009 года. Сразу за ним следом отправились его казанские однокашники по школе №19.

Виль Мустафин в то время уже тяжело болел. О недуге его я узнал в мае 2009-го. Он позвонил и сказал, что его кладут в Республиканскую клиническую больницу, и он не сможет поехать на IV съезд Союза российских писателей. Сообщил, как о деле решенном, что в Москву надо ехать мне. Понятно, я не мог ему отказать. После съезда мы долго сидели на лавочке в больничном садике, он внимательно слушал мое «информационное сообщение» (я даже записи со съезда захватил, чтобы ничего важного не упустить), и в завершение заявил:

– Вот и славно! Значит, тебе и принимать дела. А мне, видать, уже не выбраться…

Из РКБ, где в течение месяца врачи не могли сбить ему температуру, Мустафина перевели в Республиканскую онкологическую больницу. Уговорили на операцию. Виль Салахович позвонил мне, спросил, не могу ли отвезти его до дома. Разумеется, я тут же сорвался с работы, помчался в онкологию. Мустафина отпустили на выходные домой, на понедельник назначили операцию. Виль Салахович был очень плох, все время кашлял. Дома ему стало немного лучше. Мы немного поговорили, обсудили последние новости в городе. Мустафин от души порадовался за друга, когда услышал, что Рустему Кутую вручили Державинскую премию.

Оперативное вмешательство, как обычно бывает в таких запущенных случаях, лечебного результата не дало. Удаление опухоли было нецелесообразным. В последние недели Мустафин сильно исхудал, знаменитая его борода как-то поредела. Но голос до последнего оставался молодым, глаза не утратили блеска. Мы с ним в последние дни готовили собрание Татарстанского отделения Союза российских писателей. Его городскую организацию Мустафин создал в 2002 году и все эти годы возглавлял. Кстати, собраний практически никогда не собирал, любил обходиться дружескими посиделками с каждым из писателей отдельно. А тут решил, что все лично должны проголосовать за нового председателя. Я согласился без особой радости, но Виль так коротко и просто объяснил, почему я должен продолжить его дело, что я не мог спорить. Да и как возразишь человеку, который уже заглянул… Мустафин не мне одному рассказывал, как выходил из наркоза.

К смерти Виль всегда относился спокойно. Вспоминал, как в детстве никак не мог понять: почему люди ее так боятся? Даже прыгал с подножки мчавшегося на всем ходу трамвая, чтобы испытать животный страх смерти… Не испугался, только руку повредил – не смог уже играть на скрипке. В юности он слышал голос, который предсказал, что смерть ждет его на цифре 74 (так оно и случилось). В последние дни рассказал, как в больничной часовенке у иконы целителя Пантелеймона услышал явственно во время молитвы: «Конец будет легким, боли не будет». Надо ли говорить, что именно так и вышло.

Меня не покидает чувство, будто он все знал заранее, все подгадал, даже сына вызвал из Питера «на недельку погостить». У меня тому есть косвенное доказательство: погода в Казани портилась, бабье лето кончалось, приближался циклон – и дожди начались… сразу после его похорон! Не удивлюсь, если Виль Салахович и об этом знал, а может, его невидимые помощники свыше обо всем его предупредили…

До последнего дня Мустафин оставался на ногах. Обзванивал друзей-коллег по СРП, приглашал на годовое собрание в редакцию газеты «Казанские ведомости». Собирался и сам там быть. Но когда я приехал за ним в день собрания, 16 сентября, он уже не мог говорить. Сын Артур, врач неотложки, предупредил – это агония. Виль Салахович еще пытался выговорить, что написал отчет, но не успел распечатать его на компьютере:

– Ты уж сам…

В последний день, перед лицом надвигающегося – самого важного и торжественного события в жизни каждого человека – он все еще беспокоился, как пройдет собрание! Я, как мог, успокоил его, дескать, все пройдет нормально. Тогда Виль закрыл глаза и погрузился в себя.

Ему было тяжело дышать. Артур поехал в аптеку за кислородной подушкой. Я посидел еще пару минут, хотя понимал, что в такой ситуации лучше удалиться. Пожал его горячую руку. Простился с Галиной Михайловной…

Вечером позвонил ей, передал, что собрание состоялось. Голосование прошло, как все задумал и подготовил сам Мустафин. А через два часа она перезвонила и сказала:

– Виль Салахович умер.

На панихиду, которая состоялась в литературно-мемориальном музее А.М. Горького, Диас Валеев пришел, однако выступать не пожелал. Рустема Кутуя не было. Однако известие о смерти Виля Мустафина стало для него сильнейшим ударом. Говорят, после этого он уже не смог оправиться. А тут еще упал – и сломал шейку бедра, что в его положении было крайне серьезно.

Примерно через полгода вышел посмертный сборник Мустафина «Дневные сны и бдения ночные», который собрал и издал друг поэта, доктор философских наук Владимир Курашов. Я привез книгу Диасу Назиховичу, а в следующий раз услышал от Валеева суровый приговор: чем дальше он читает мустафинские стихи, тем больше укрепляется в мысли, что Виль был неудачником.

– Был хорошим математиком, однако диссертацию так и не защитил – бросил, – говорил Диас Назихович, – подавал большие надежды в вокале, сам Назиб Жиганов пригласил его учится в консерваторию – бросил. В молодости писал отличные стихи, злые, острые… Но так и не стал профессиональным литератором, не издавал книг, не дрался, так и просидел всю жизнь в институте вычислительной техники. Вот я и думаю – он просто неудачник.

Признаться, такое суждение об умершем друге грустно было слышать. Годы не смирили Валеева, не сделали его более снисходительным, доброжелательным. Прозу Диаса Валеева долго не печатали. И он этим мучался. Стихи Виля Мустафина в советские годы вообще не публиковали, да и сам автор не предпринимал ничего, чтобы их обнародовать. Позже, став известным на всю страну драматургом, Валеев при встрече предлагал Вилю помощь – готов был посодействовать в издательстве, если тот соберет из всего уже написанного хотя бы небольшой сборник. Мустафин отшучивался, мол, не стоит беспокоиться. Он совершенно искренне не понимал, какая радость в том, что вышла твоя книга, ведь истинные мгновения счастья для поэта – это редкие минуты вдохновения, когда из высших стихий нисходит то, во что потом словесно облекаются стихи, и выше этого ничего быть не может. Но другу этого он объяснить не мог. Или тот не хотел понять. Потому считал Виля неудачником.

Видимо, в валеевских доводах можно углядеть некоторую логику. По его словам, Мустафин учился в аспирантуре у знаменитого казанского математика Александра Петровича Нордена, подготовил серьезную диссертацию. Выдающийся композитор, ректор Казанской консерватории Назиб Жиганов прочил ему будущее на оперной сцене, где хороший бас всегда редкость – Мустафин проучился три-четыре семестра и бросил консерваторию. Родился сын Эрик – надо было кормить семью. Всю жизнь Виль писал стихи, но так и не собрал пусть даже тоненького сборничка, чтобы попытаться его издать. Заранее отказался от борьбы, значит, оказался слабаком…

Виль о Диасе, сколько помню, всегда говорил с любовью и нежностью, хоть и не одобрял его проповеднических притязаний. Мустафин не скрывал, что религиозные воззрения Валеева считает, мягко говоря, ошибочными. Про валеевское эссе «Пятое евангелие» (пасквиль на Христа) вообще не захотел со мной говорить, лишь рукой махнул сокрушенно.

В один из последних моих визитов к Валееву тот вновь свернул на свою излюбленную тему. И кажется, впервые заговорил со мной о том, что и Виль мог быть тайным осведомителем КГБ…

– В самом деле, нас всех таскали на «Черное озеро», – сказал Диас Назихович, – а его почему-то не трогали! Хотя его стихи тех лет, казалось бы, не могли оставить равнодушными сотрудников госбезопасности. Никто у нас в литобъединении не писал большей антисоветчины, чем Мустафин. И я не могу поверить, чтобы в КГБ об этом не знали. Да Виль и сам признавался, что его товарищи по физмату пошли туда работать после университета.

С Вилем Салаховичем на эту тему мне также приходилось в свое время говорить. Мустафин к этой долгоиграющей теме относился философски, даже иронично. Доводилось слышать и от него нелестные суждения по поводу того или иного писателя тех лет, тем не менее, повторюсь, Виль искренне любил своих друзей. А было или не было… В КГБ тогда таскали всех, содействовать органам склоняли многих.

В одном из интервью Мустафин признался, что из своих друзей знал лишь двоих, кто отказался от сотрудничества с пресловутым пятым отделом: «Кого вызывают в первую очередь? Потенциальных стукачей. Была умная система отбора. После предварительного, негласного ознакомления с «кандидатом». Редкие люди после их обработки выходили не стукачами. Из моих друзей только двоих могу назвать, Мишу Белгородского, например. Он, кандидат наук, ушёл  в дворники, сказав в КГБ: «Я не смогу стучать». Ещё Булата Галеева, который создал СКБ «Прометей». Он тоже чудом выдержал. Пугали всех одинаково: лишим, отберём, запретим… И так же одинаково обещали в случае согласия: допуск, должность, чины… Как угрозы, так и обещания выполнялись. Кому-то чего-то надо было – соглашались. Но я не могу ругать стукачей. Мне их жалко. Удивительно, но просто жалко».

И Диаса среди несогласившихся сотрудничать с КГБ Виль не назвал. В этом они были квиты. Спросите, как же они со всеми этими ужасными подозрениями могли дружить столько лет? Не знаю, во всяком случае, с Николаем Беляевым, когда тот вдруг признался, что ходил на премьеру Валеева, чтобы написать «рецензию», Диас больше не общался. Мустафин же с Беляевым не переставал дружить даже тогда, когда тот переехал из Казани во Владимирскую область.

Сам Виль подтверждал, что его «на Черное озеро» не вызывали никогда. Хотя постоянно им интересовались: «Каждый, кто ходил на «собеседование» в комитет, потом говорил мне: «Знаешь, там тобой интересуются», – рассказывал Мустафин в том же интервью. – «Да ладно, – отвечал я, – им положено, у них работа такая». Следуя логике, которую Виль приписывал органам, нетрудно понять, что на Черное озеро его не вызывали по простой причине: вряд ли можно склонить к сотрудничеству человека, у которого в застенках НКВД безвинно убили отца!

Их поколению гэбистская тематика не давала покоя до последних дней, хотя для других она вряд ли сегодня актуальна. Видно, крепко шестидесятникам досталось от всесильного в советские годы ведомства. Виль Салахович не осуждал тех, кому не удалось избежать чекистских сетей. Валеев до последнего не был готов жалеть и прощать. Наверное, у него было на то право. И Рустема Кутуя, брата своего двоюродного, Диас так и не простил, хотя об этом его так просила Гортензия Никитина.

Что же касается Кутуя, то известие о смерти лучшего друга Виля он переживал крайне болезненно. В последние месяцы к нему уже редко кто приходил – все знали, что Рустем Адельшевич болеет. А тут еще надо было случиться беде: на ровном месте он упал и сломал ногу. Точнее шейку бедра, что в этом возрасте практически не лечится…

Привычным для него настроением стало то, что он описал в одном пейзаже: «Есть у Игоря Вулоха, художника когда‑то казанского, картина пред­зимнего поля, обносимого позёмкой. Картина моего настроения, если не сказать больше – среднестатистического состояния. Тоскливость сжавшейся равнины, дрожащие былинки и жесткий, широкодышащий ветер – говорят об одиночестве и бесприютности пронзительного про­странства. Картина эта часто возникает передо мной. А во сне и того примечатель­ней: в таком поле я встретился с отцом, он – в шинели, я – в демисезоне, почему‑то оба нараспашку. Обогрели друг друга, сомкнувшись. Я отчётливо видел двух мужчин одинакового роста среди поля. И так это было жутко-реально, что я, проснувшись, долго не мог избавиться от холода. Лежал, взбудораженный сиюминутностью свидания. Что‑то произошло: ко мне вернулся горький запах, далёкий, уже со­всем забывшийся, утренне-табачный, горьковатый запах отца в теплыни и благодати детского утра жизни, когда я слился с отцом до малой ко­сточки. Только теперь было холодно и одиноко среди белого, белого – пустынного».

Больше Кутуй не вставал с постели. Его не стало 7 января 2010 года – через три месяца и три недели после смерти Мустафина. Не сомневаюсь ни секунды, что там его первыми встретили сын Адель и друг Виль – раб Божий Владимир, как написано у Мустафина на могильном кресте.

В том же 2010-м не стало и Диаса Валеева. В последние годы он часто лежал в больнице, перенес инфаркт, судя по всему – не первый. Уже несколько лет ничего не писал, занимался составлением Свода своих сочинений в семи томах. Потом их стало восемь. Пять из них вышли в Татарском книжном издательстве – отдельными изданиями, без нумерации, но в едином оформлении, которое различается лишь цветом обложки. Три тома художественных произведений вышли в белом коленкоре, два философских – в коричневом. Но главное, все они изданы в авторской редакции, их тексты Диас Назихович называл каноническими. Остались неизданными три тома, их выход в свет планировался к 70-летию писателя, но в 2008-м грянул мировой кризис… Что ж, до 75-летия остается два года, может быть, к тому времени успеют издать?

Как я уже упоминал, Диас Валеев считал, что в маленькой квартире на улице Груздева уже лет пять доживает своей век некий Д.Н. – обычный микро-человек, литературный секретарь и душеприказчик истинных (мега- и макро-) уровней писателя Диаса Валеева, ушедшего невидимкой в некие выси… Впрочем, он не исключал возможности когда-нибудь еще что-то написать. Но уже под псевдонимом, совсем в другом ключе. Вариант такого псевдонима появился за полгода до смерти в «Звезде Поволжья», газета опубликовала последнее эссе писателя «Быть или не быть», подписанное «Саид Веелав» – палиндром легко читается справа налево и вызывает невольные ассоциации. Так, от фамилии Веелав прямо веет любовью (love). А имя сразу вызывает в памяти одинокого «неуловимого мстителя» из культового фильма «Белое солнце пустыни», которого в самом начале товарищ Сухов откопал из песка и к которому потом Саид приходит на помощь – всегда неожиданно, но вовремя. И на вопрос, откуда он взялся, отвечает неизменно: «Стреляли!»

Эссе Диаса-Саида тоже выстрелило. Речь в нем шла о коллайдере, который построили на границе Франции и Швейцарии и который грозит погубить все человечество. Валеев-Веелав вновь обратился к теме техногенного апокалипсиса, занимавшей его в последние годы. Помню, Диас Назихович признался, что писалась статья долго и давалась трудно. Поэт Евгений Сизов сразу разместил последнее эссе на созданном им сайте valeev-dias.narod.ru. Даже на пороге своей смерти писатель тревожила возможная гибель человечества по чьей-то жадности и тупости…

В последнее время Диас Валеев часто говорил о смерти. К уходу был давно готов. Однажды передал мне свое «Последнее слово». Мы хранили конверт, подписанный «Вскрыть после моего ухода», в сейфе у главного редактора «Казанских ведомостей» Венеры Якуповой. Насколько мне известно, другой экземпляр завещания находился в Министерстве культуры Татарстана. В нем Диас Валеев запретил трупорезам-патологоанатомам прикасаться скальпелем к его телу. Просил не предавать его тела земле, поскольку страдал клаустрофобией. Пожелал, чтобы на четвертый день после кончины его тело сожгли на берегу Казанки, за Арским кладбищем, у моста «Миллениум» через Казанку.

Известие о смерти Валеева было неожиданным. За три дня до этого он звонил мне на работу. Просил зайти как-нибудь. В разговоре обмолвился, что Дина Каримовна попала под машину, у нее сломана нога. В субботу, после занятий в театральном училище, я сел в машину и еще раздумывал – заехать ли к Валеевым (их дом всего-то в трех кварталах). Но подумал, что неудобно беспокоить, все-таки супруга больна… А на следующий день она позвонила мне по телефону и сказала:

– Диас Назихович умер.

В воскресенье 31 октября он чувствовал с утра себя неплохо, приготовил жене завтрак. Потом они смотрели по телевизору какой-то старый советский фильм из их молодости. В дверь позвонили. Дина Каримовна уже могла передвигаться по квартире при помощи специальной каталки, поэтому решила открыть сама. Внук принес молока и свежие газеты. Бабушка поговорила с ним совсем недолго, закрыла за ним дверь и вернулась обратно в комнату. Диаса уже не было в живых.

На следующий день с утра в минкультуры прошло совещание по столь печальному поводу. Мы с Гараем Рахимом составили некролог, который после подписывало высшее руководство республики – так положено по статусу лауреата Государственной премии имени Г.Тукая, заслуженного деятеля искусств РФ и РТ. О разведении погребального костра чуть ли не в центре Казани, конечно, вопрос не стоял. Договорились, что тело повезут в Москву на кремацию. Дело в том, что построенный еще в прошедшем тысячелетии на Самосыровском кладбище комплекс крематория в эксплуатацию до сих пор не запустили. Первому президенту республики показалось, что «это не наш метод».

Прощание с писателем состоялось в фойе музея Горького, где годом раньше мы прощались с Вилем Салаховичем. Кстати, тогда Равиль Исхаков снял нас вместе с Диасом Назиховичем – и это была последняя наша фотография на память… Прямо с панихиды заказанный микроавтобус увез его тело в Москву. А мне позвонила вдова и попросила помочь исполнить его последнюю волю.

В субботу я заехал за ними. Дина Каримовна поехать с нами не смогла – плохо себя чувствовала. Мы отправились на пляж «Локомотив» с Диной Диасовной и ее подругой Светланой Арсеновной. На прогулочном катере, владельцем которого был знакомый замдиректора «Ритуала», долго выбирались к устью Казанки. Все это снимали телевизионщики, чтобы вечером выдать в эфир душещипательный сюжет…

Все помнят жаркое лето 2010-го. Не менее аномальной выдалась и осень – реки обмелели настолько, что катер не смог пройти под железнодорожным мостом у Адмиралтейской слободы. Так что развеять прах Диаса Валеева пришлось напротив острова Маркиз, практически в акватории Волги, а не Казанки.

Оставшийся в траурной урне пепел мы повезли на Татарское кладбище, где с утра, по просьбе Дины, уже вырыли небольшой круглый шурф на могиле родителей Диаса Назиховича. В него дочь опустила урну с прахом. Позже над могилой совершили тенгрианский ритуал. Немного праха, оставшегося на бумаге, в которую была завернута урна, я отвез на то место, где просил Диас Назихович совершить ритуальное auto da fе.

Прямо у въезда на вантовый мост «Миллениум» есть знак «Река Казанка». Его я выбрал ориентиром. Справа от него, на взгорке, рассыпал пепел в умершей траве… Оттуда открывается прекрасный вид широкой панорамы казанского Заречья, которую так любили все трое наших друзей. Там я мысленно простился с ними, на высоком берегу Казанки, за Арским кладбищем – совсем недалеко от того места, где нашли свой последний приют Виль Мустафин и Рустем Кутуй…

 

 

Послесловие

 

Наш трамвай делает последнюю остановку. И настало время оглянуться на пройденный путь.

Рустем Кутуй рано заявил о себе, как о писателе, книги его выходили в Казани и Москве, его проза стала открытием 60-х. К драматургии Диаса Валеева театры проявили интерес в 70-80-е годы – и такой географии постановок не знал ни один из татарских драматургов ни до, ни после него. Что же касается поэзии Виля Мустафина, отдельные ее подборки стали появляться в конце перестройки, в 90-е годы прошлого столетия (и тысячелетия), а книги появились лишь в 2000-х. Настоящий масштаб мустафинской поэзии, думаю, будет оценен лишь в XXI веке… И все же, несмотря на жанровую разность их творчества и несовпадения их творческих взлетов – все трое прожили жизнь в одном городе, прошли путь в одной связке. Дружили, ссорились, даже враждовали… Конечно, было всякое за долгие годы. Но все же больше было общего.

Прежде всего, все трое писали на русском языке. И оставили заметный след – в прозе, драме и поэзии – и татарской, и русской литературы. Собратья во пере, бывало, обвиняли их за это чуть ли не в предательстве. Даже словечко с легкой руки Чингиза Айтматова (великого киргиза, писавшего по-русски) запустили в оборот: манкурты, манкуртизм… Убежден, все это скоро забудется. Израильские литераторы, например, справедливо гордятся нобелевскими лауреатами Борисом Пастернаком и Иосифом Бродским, как и другими евреями, которые писали на русском языке. А румыны, скажем, чтут славу Эжена Ионеско, хотя тот сочинял свои абсурдистские драмы по-французски.

Со временем, как мне кажется, творчество Рустема Кутуя, его брата Диаса Валеева и их друга Виля Мустафина будет признано классикой татарской литературы ХХ века. С той лишь оговоркой, что через двадцать лет еще останутся в Казани люди, которые будут читать и интересоваться литературой.

Рустем Кутуй ушел от нас на Рождество, 7 января 2010 года. Наверное, это должно что-то означать. Впрочем, Кутуй не был религиозен. «Христос проповедовал любовь, самое сильное, что может быть, – говорил он в последнем интервью. – Можно любить не только женщину – вообще отношение к жизни именно как предмету любви, например, к деревьям, цветам, небу, облакам, к тому, что находится между ними, всегда было присуще человеку. Он об этом не задумывался, а занимался своими делами: готовил еду, обустравивал жилище, занимался, скажем, деторождением… а, в сущности, сохранял в себе любовь – к теплу, к пещере и так далее. А сейчас? Именно этот промежуток зачем-то хотят травмировать всякими нанотехнологиями. По-моему, одна любовь держит весь мир…» Такая вот нехитрая языческая мифология от Кутуя. По свидетельству супруге, Рустем Адельшевич не был ни мусульманином, ни христианином, но считал себя верующим человеком. Он верил во Всевышнего, в Отца… Говорил:

– У меня с Ним свои отношения.

В отличие от двоюродного брата Диаски, который скончался в один миг, без единого вскрика боли, просто заснул, а также друга Вильки, который преставился достойно, без особых физических страданий, со всеми простившись и доделав все дела, словно превратив свою смерть в прощальную поэму – в отличие от своих друзей, Рустем Адельшевич умирал тяжело. И лишь одна жена Светлана Григорьевна знала, как ему было плохо. Возможно, слабым утешением Кутую служила сказка, которую он рассказал в середине лета молодой журналистке? «Я называю луну небесной княжной. Когда она появляется у меня на балконе, я определяю, какой будет погода. В сказке моей жизни так: она прилетит за мной, прежде чем мне исчезнуть с лица земли, скажет: «Пойдем прокатимся, я тебе космос покажу». И вся она воздушная, пушистая, теплая, по ощущениям вполне земная. А после путешествия состоится небесный совет во главе с Богом, который, как и моя небесная княжна, лика не имеет – это же духовная жизнь человека. На совете мы решаем, возвратить меня на землю, где я промаялся вполне достаточно, но уже в другом виде, или нет…»

Как видим, Рустем Кутуй до конца остался маленьким мальчиком – мошкой, клопиком, невидимкой! И эта верность экзюперианской теме в жизни и творчестве, согласитесь, потрясает. «Отец потерялся за стеной времени, давно, навсегда. Лишь моя дума, моё воображение способны воскресить его. Я виноват перед тобой, отец, про­сти, что пью доброе вино жизни в одиночку… Чувство родины, корня, отца-матери, порога не затухает, как сегодня пытаются нам внушить безродные вещатели, а, наоборот, усиливается, на­ливается по осени соком, крепнет. Это несомненно, это естественно, как ток крови. Только слепой не увидит этого, замкнувший уши не услышит. Пожалуй, главное знамение конца века и тысячелетия как раз возвраще­ние, а не отвращение к истоку, к беспрекословной истине – родине». В этом – родина кутуевского духа, его нравственный стержень, духовная доминанта.

К прошлому в своих лучших чувствах возвращался все время и Диас Валеев. Но видел там себя не маленьким мальчиком, а смелым юношей-революционером. В трагедийной хронике «1887», посвященной событиям студенческой сходки в Императорском Казанском университете и «боевому крещению» Володи Ульянова, уже в первой ремарке автор допускает, казалось бы, непозволительную для драматурга вольность: собственную исповедь! Напомним, вступительная ремарка пьесы обычно указывает, где происходит действие, в ней дается краткое описание декораций. Скажем, «Таганрог, 19 ноября 1825 года. Кабинет императора Александра Павловича в бывшем доме градоначальника Попкова». Вместо этого Диас Валеев первыми словами исторической трагедии обозначил время и место пребывания своего истинного «Я»: «Углы и комнаты, сдаваемые внаем, переулки, тупички, крест церкви и башенка минарета; чей-то сдавленный крик, светящееся в тумане окно – негаснущий лик конспиративной, подпольной России, устремленной в неведомое, глядит на меня из прошлого. И мне кажется иногда, что где-то там и родина моего духа. И там, с ними – я сам». Так написать мог только человек, в котором не угас юношеский максимализм, который ищет в жизни и творчестве ответы на проклятые вопросы… Таким Диас Назихович остался до самого конца. Не простил, не покаялся, и наверное, даже не понял в последний миг, что с ним произошло. Откуда вдруг перед глазами возникло то новое, ранее невидомое…

Виль Мустафин, как мне кажется, из всех троих подготовился к уходу так, как он это себе представлял. Такой же атеист по воспитанию, как и его друзья, он всю жизнь шел к Богу. «Самой доступной к шестидесятым годам оказалась литература по буддизму: к ней вели и Герман Гессе, и Шопенгауэр, и йоги, – писал Виль Мустафин в эссе «Мои отношения». – Затем появилась литература по древней философии Китая и Индии. Чуть позже стали доступны источники по католицизму, протестантизму. Еще позже по православию. Еще позже – русские переводы Корана. К этому времени уже были прочитаны книги Ветхого и Нового заветов. Из всего прочитанного симпатии мои распределились примерно в следующей последовательности: 1) православие, 2) буддизм, 3) протестантизм, 4) магометанство. Остальные реально существующие церкви я относил к «сатанинским» (туда же ушло и практическое мусульманство, которое я резко отделяю от идей и установок Магомета, изложенных в Коране; там же – и большинство книг Ветхого завета; там же – практический  иудаизм и все известные мне современные секты различных мировых религий). Следовательно, к тому времени, когда моя потребность «прислониться» к одной из исторически сложившихся земных церквей приобрела состояние «насущной», выбор мой пал на православие. Помехой для окончательной реализации этой потребности служили два фактора. Главный: мой дед по материнской линии Сулейман Мустафин, только благодаря заботам которого я остался среди живых на этом свете, был яростным мусульманином. Второстепенная: русская православная церковь вся сплошь состояла из ставленников ЧК, НКВД, МВД, КГБ – в исторической последовательности этих зловещих аббревиатур. Из факторов, способствовавших «свободе» моего собственного выбора, было то, что я не был – ни родителями, ни дедами – приобщен ни к одной из церквей, т.е. не был ни «обрезан», ни тем более – крещен. Вот в этой  «тесной широте» выбора, с тяжелыми переживаниями, многочисленными устными беседами со служителями различных конфессий, включая и русскую православную «катакомбную» церковь, я, наконец, принял крещение в русской православной церкви на Арском кладбище в Казани, где приобщил меня к святым тайнам мой давний друг (друг и Кости Васильева) протоиерей этой церкви (по светскому образованию – физик) отец Игорь Цветков, который чуть позже крестил и жену мою, и внучку Машеньку».

Таким образом, он пришел к православию. И в дальнейшем об этом не жалел, наоборот, все больше убеждался в правильности своего выбора. Мы не раз говорили с ним о религии, могу сказать, что я многому у него учился. Но так могут сказать многие, кто знал Мустафина. Тяжко болея, не пытаясь обманывать ни себя, ни других относительно скорой кончины, Виль Салахович вел себя как христианин, верующий, что смерть – это не конец, а начало нового пути. И встретил свой последний день в ясном сознании, в кругу жены и сына, в безмолвной многочасовой молитве…

Когда-то в музей Горького все трое приходили в литобъединение. Позже Рустем Кутуй и Виль Мустафин тем ЛИТО руководили. А между ними долгие годы занятия там вел их друг по прежнему литобъединению имени В. Луговского – известный казанский поэт Марк Зарецкий (теперь ЛИТО носит его имя).

О Диасе Валееве я написал книгу «Драма диасизма», которую подарил ему утром 1 июля 2008 года, в день его 70-летия. Теперь пишу книгу о поэзии Виля Мустафина. А своеобразную трилогию хотел бы начать с размышлений о прозе Рустема Кутуя. Вот только дал бы сил Господь справиться с этой творческой задачей…

Практически в течение года от нас ушли три больших казанских писателя – Виль Мустафин, Рустем Кутуй и Диас Валеев. В жизни их многое связывало. Если не дружба, то родство, если не взгляды на жизнь и литературу, то хотя бы общая точка старта. И к финишу, увы, все трое подошли одновременно.

И еще я верю, что там… они снова встретились – Виль, Рустем, Диас. Они были молоды и талантливы, они много успели на этом свете, в другой стране, в ином столетии. К сожалению, все это – уже другая история. Их невосполнимость в литературной жизни Казани – и вместе с тем их невидимое присутствие – до сих пор не я один здесь ощущаю явственно. Как знать, возможно, мы еще позавидуем им, так вовремя ушедшим из этого безумного мира.

Октябрь 2011 Казань

 

Автор сердечно благодарит за помощь в создании и издании книги

Светлану Григорьевну Хозину

Юрия Анатольевича Балашова

Ольгу Георгиевну Левадную

Николая Петровича Алешкова

Галину Михайловну Килееву

Владимира Игнатьевича Курашова

Флеру Сибгатовну Мустакимову

Рашита Агзамовича Залялиева

Маргариту Викторовну Небольсину

 

= наверх =

 

ПОРТАЛ ЖУРНАЛА

ПОРТРЕТЫ

ПРЕЗЕНТАЦИИ

  

  

  

  

ВСЕ ПРЕЗЕНТАЦИИ

ПЕСЕННОЕ ТВОРЧЕСТВО