по сайтам друзей

 

<<< назад

СЫН КАЗАНСКОГО ДВОРЯНИНА

 

На Поволжье «шалили» шайки разбойников, шишей и прочей гулящей вольницы, нападали на барские усадьбы, воровали имущество и скот, жгли помещичьи дома, и горе было тем дворянам, что попадали им под руку. Вполне возможно, что маленького Дмитрия могла постичь та же участь, что и его двоюродного брата пятнадцать лет назад, когда пугачевцы напали на имение Блудовых в Чистопльском уезде. Тогда погиб дядя Дмитрия вместе со всем семейством, и только грудного сына кормилице удалось как-то спрятать. Нашлись, однако, «добрые люди», которые доложили разбойной вольнице, что остался еще один из Блудовых. Те вернулись «и один из злодеев, – как писал о том друг и биограф Д.Н. Блудова Егор Ковалевский, – схватив за ноги ребенка, размозжил ему череп о стену на глазах бедной кормилицы».

Маленького Дмитрия спасла его мать, Екатерина Ермолаевна. Когда на ее имение в Спасском уезде напали разбойники, она мобилизовала на их отражение дворню и весьма искусно использовала для этого две пушчонки, имеющиеся при барском доме. Кроме того, по прошествии 15 лет после казни Пугачева, наглости у разбойников заметно поубавилось. Посему, собственные жизни и имение были сохранены, однако Екатерина Еромлаевна выехала из Казанской губернии в родовое имение Блудовых Романово, в Шуйском уезде Владимирской губернии, а затем и вовсе перебралась с сыном в Москву…

Дмитрий Николаевич Блудов родился в селе Романово 5 апреля 1875 года. Село это было пожаловано некогда первым из Романовых Назарию Васильевичу Блудову, сподвижнику Минина и князя Пожарского и командиру вяземских ополченцев. В память сей царской милости вотчина и получила такое название. А вообще, род Блудовых был древнее не придумаешь. Еще в 980 году Ивещей Блуд, в крещении Иона, будучи воеводой в Киеве, являлся главой заговора против великого князя Ярополка, который окончился воцарением на киевском престоле князя Владимира Крестителя. Сын Ионы Гордон попал в былинные песни в качестве богатыря, несколько Блудовых были послами и воеводами при Иване IV; Игнатий Борисович и его племянник Мина Михайлович брали в 1552 году Казань, и косточки Мины Михайловича Блудова в числе 198 дворян, погибших при взятии Казани, находились в священной раке в подземелии Памятника Погибшим воинам., покуда не пришло время Лицемерия, Беспамятства и Лжи. Один из Блудовых, Юрий Алексеевич, в 1667-1668 годах служил дьяком в Казани, после чего, очевидно, и стали они казанскими помещиками. По крайней мере, в последнее десятилетие правления Екатерины II, два брата Блудовых, Иван и Николай Яковлевичи были казанскими дворянами и владели в Казанской губернии имениями в Чистопольском и Спасском уездах. Николай Блудов и был отцом Дмитрия. Выйдя в отставку в чине прапорщика, он стал жить «открытым домом», и псовой охотой да карточной игрой быстро расстроил свое состояние. А потом, простудившись на охоте, заболел и умер, оставив жену с двумя детьми. 

Выдав старшую дочь замуж за костромского дворянина Писемского, Екатерина Ермолаевна, перебравшись в Москву, всецело отдалась воспитанию сына. Ее собственный дом на Арбате близ Смоленского рынка стали посещать лучшие ученые того времени, а профессора московского университета нанимались в качестве домашних учителей для Дмитрия.

Оказалось, что у него великолепная память. За несколько лет Дмитрий изучил французский, немецкий и итальянский языки. Чуть позже овладел английским и в 1800 году, хлопотами Екатерины Ермолаевны был определен на службу в Московский Архив Коллегии Иностранных дел.

С первых же дней службы Дмитрий Блудов поразил старших архивистов своим острым умом, памятью и знанием иностранных языков. 

Уже через год он был произведен в коллежские асессоры, что равнялось майорскому чину, а по восшествии на престол Александра I перешел на службу в Петербург. К этому времени он сошелся с князем Дашковым, Карамзиным и подружился с Жуковским. Стал увлекаться театром и литературой, писал шутливые стихи и сатирические статьи. Одно из первых его стихотворений «Объяснение портнаго в любви» было наполнено такими оборотами, как:

 

Нагрето сердце, как утюг.

Или:

 

О ты, которая пришила

Меня к себе любви иглой,

Как самый крепкий шов двойной.

 

Стихотворение кончалось весьма печально – в общем, все умерли. А одна из его сатирических статей – «Видение в Арзамасе» – дала название знаменитому литературному кружку «Арзамас», коего Дмитрий Николаевич был одним из учредителей и непременным и действительным членом и собрания которого по четвергам часто проходили на его квартире, покуда он всецело не отдался государственной службе.

С 1807 года начинается его дипломатическая карьера: Голландия, Швейцария, Великобритания. «Он часто удивлял меня своим умом, – писал в своих «Записках» Ф.Ф.Вигель, – а после возвращения его из Швеции… начинал он ужасать меня им».

Блудов служил делопроизводителем Верховной следственной Комиссии по восстанию 14 декабря 1825 года. В 1826 году Блудов был назначен статс-секретарем и товарищем (заместителем) министра народного просвещения; с 1832 по 1839 годы Дмитрий Николаевич управлял Министерством внутренних дел и параллельно Министерством юстиции, всегда отличаясь доступностью, честностью и блестящей исполнительностью. Император Николай Павлович, по воспоминаниям того же Вигеля, очень уважал и ценил Дмитрия Николаевича. Вполне заслуженно, ему в 1842 году было пожаловано графское достоинство и членство в Государственном Совете. Являясь председателем Департамента Законов, под его руководством и редакцией было разработано «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных» и выпущено два Свода Законов от 1842 и 1857 годов.

С 1857 года граф Блудов участвовал в подготовке крестьянской реформы, уже являясь Президентом Петербургской Академии Наук, каковую должность он сохранит до самого смертного часа.

Дмитрий Николаевич Блудов, потомок былинного богатыря, героя народного ополчения 1612 года и сын казанского дворянина умер 19 февраля 1864 года на посту Председателя Комитета Министров и Председателя Государственного Совета, – первейших должностях Российского государства.

 

ПРИЯТЕЛЬ ВОЛЬТЕРА

 

У меня, в моей обители, гостит теперь один из Ваших подданных из Казанского царства – г. Полянский… Это человек очень развитый и добрый, сердце котораго «искренне предано Вашему Величеству».

Из письма Вольтера Екатерине II.

 

Никогда в окрестностях Казани, на дворе загородного Архиерейского дома, слева от входа в тенистый парк, лежала большая чугунная надгробная плита. В верхней ее части, как  положено, был изображен восьмиконечный крест. Справа и слева от него располагались симметрично наклоненные копья, а внизу плиты был изображен череп, охваченный с боков лавровыми ветками, а под ним – две скрещенные берцовые кости.

В пространстве между крестом и черепом была выбита надпись:

 

Под сим знаком лежит прах

Надворнаго советника

Василия Ипатова сына Полянскаго,

Возродившагося в 1784 году, ноября 23 дня,

 А всех лет жития его было 58,

8 месяцев и пять дней.

Ты, читатель, вздохни к Вышнему

Господу Иисусу Христу.

Аминь.

 

Бросалось в глаза, что крест был назван «знаком», а вместо даты рождения покойного стояла дата его «возрождения», что, несомненно, придумал сам усопший. И действительно, был сей надворный советник Василий Ипатов сын Полянский человеком весьма неординарным…

Василий Ипатович Полянский родился в семье казанских дворян предположительно в 1741 году. Получил, по тогдашнему обычаю, неплохое домашнее образование и решил посвятить себя воинской службе.

Будучи офицером, сумел, служа в Сибири, отличиться, да так, что об этом узнали при Высочайшем Дворе. Это о нем Екатерина II писала Вольтеру: «Этот молодой офицер отличился честностию в Сибири».

Василий Полянский был принят при Дворе, всячески обласкан, а когда императрица узнала, что молодой офицер имеет «сильное желание образовать себя», то устроила ему за казенный счет образовательное путешествие за границу.

В мае 1771 года он посетил знаменитого ниспровергателя авторитетов, выдающегося философа-просветителя и писателя Вольтера. Большеголовый, «росту не выше двух аршин и двух вершков» (чуть более полутора метров), живой характером и умный, он очень понравился Вольтеру, о чем последний и отписал российской императрице, своей большой подруге по переписке. Между Полянским и Вольтером завязалась дружба, и последний предложил новому приятелю бывать у него во всякое время, чем и пользовался весьма охотно Василий Ипатович.

На обратном пути в Россию, Полянский проезжал какой-то немецкий городок «увидал у одного дома несколько экипажей.

– Кто тут живет? – поинтересовался он.

– Знаменитая ворожея-предсказательница, – ответили ему, и Полянский, ради интереса, зашел к ней.

Старуха-гадалка разливала кофейную гущу и по ней предсказывала своим посетителям  будущее.

Внутренне посмеиваясь, Василий Ипатович спросил ворожею: найдется ли пропавшая у него вещь? (Незадолго до того у него  пропало ружье.)

– Найдется, – ответила гадалка, разлив кофе, – но не скорее, чем за три дня до смерти.

Василий Ипатович рассмеялся и поехал дальше. И совершенно забыл о предупреждении».

В 1812 году Полянскй вернулся в Россию и получил хорошую должность секретаря Академии Художеств и членство в государственной комиссии по составлению законов. В частности, он работал над главой XXV1, называющейся «Учреждения о губерниях».

«Видныя способности, – писал биограф Полянского П.А. Пономарев в 1906 году, трудоспособность, солидное образование, дружба с Вольтером, благосклонность Императрицы – все это подавало надежды на быструю и блестящую карьеру». Однако, вышло иначе. И причиной этому была, конечно, женщина.

Случилось так, что Полянский влюбился в замужнюю женщину с известной, по всей России фамилией Демидова. И, похоже, взаимно. 

По крайней мере, она дала согласие сбежать с ним от мужа, и единственным разногласием между ними было то, что Полянский предлагал бежать в кибитке (так быстрее),  а она предпочитала ехать в карете. Василий Ипатович согласился, и в одну прекрасную ночь увез ее от мужа. Пусть предстоял долгий; Полянский  предпочел ехать с ней в Казанскую губернию, где у него были весьма доходные имения, а в самой Казани – мельница. Кроме того, в Казани проживали его сестра Надежда, вышедшая замуж за представителя казанского дворянского рода Юшковых, которая, несомненно, помогла бы ему устроиться. 

Но Демидов спохватился быстро и послал за беглецами погоню.

Полицейские, ехавшие верхом, догнали карету быстро. Полянский пытался было отбиться от них – встал на запятки кареты и, размахивая, шпагой, какое-то время не давал им приблизиться, но силы были не равны, и их взяли. Василия Ипатовича посадили в караульню при Сенате. И началось следствие по всем правилам.

Дознание вел генерал полиции Чичерин; он приходил аккуратно каждый день в определенный час и задавал одни и те же вопросы. Однажды, горячий характером и невоздержанный на язык Полянский заявил Чичерину примерно следующее:

– Чего вы ко мне придираетесь, ваше превосходительство! То, что сделал я, увез чужую жену, совершенно пустое, по сравнению с тем, что вытворяет наша императрица.

– Что?! – надулся пузырем предок виднейшего большевика и бессменного наркома иностранных дел. – Оскорблять личность государыни? Да тебе, мерзавец, знаешь, что за это полагается?

Чичерин ушел и более уже не появлялся. Продержись Полянский еще чуть, и ему все бы сошло с рук, но такую глупость ему простить не хотели, и по решению сенатской комиссии он был приговорен «за оскорбление личности государыни императрицы» к отсечению руки. 

Когда материалы «дела Полянского» попали к Екатерине II, она только не зло посмеялась над заявлением Василия Ипатовича и отменила приговор, а, генерал-фельдмаршал граф Захар Григорьевич Чернышев взял его на поруки или, как тогда говорилось «под отчет», заявив, что в молодости и сам совершал безрассудные поступки.

Граф, оставив должность президента Военной коллегии, служил тогда наместником Полоцкой и Могилевской губерний и определил его советником в могилевское наместническое управление. «Быстро ознакомившись с губернией и местными вопросами, – вспоминал служивший под началом Полянского чиновник Добрынин, – живой и стремительный советник схватил в руки весло управления и следующий 1779 году прошел для него уже в полной славе… Итальянский и французский языки, которые знал он, как свой природный; литература, танцы, карты,.. дар слова, скорая мысль, счастливая память, ловкость в письменном изложении… – все это создавало для него возможность доминировать в губернии, тем более, что губернатор Пассек был человек недеятельный».

Василий Ипатович любил блеснуть. В должности губернского секретаря и чине надворного советника он действовал стремительно, не задумываясь о последствиях и не всегда блюдя букву закона.

Его не любили, но уважали и побаивались. Потому в городе, да и в губернии порядок при нем был. И все бы ладно, но его опять попутал бес. То бишь женщина: Василий Ипатович влюбился в замужнюю женщину фон-Бинк, а она – в него.

Он просто заражал женщин своей энергией, и они совершали то, чего никогда бы не позволили себе с другим мужчиной, пусть и красавцем, но более благоразумным и менее предприимчивым. Фон-Блик согласилась уйти от мужа, и однажды ночью, когда старый генерал спал спокойно в своей опочивальне, она сбежала от него в заранее приготовленную Полянским квартиру в доме одного пастора.

Генерал, проснувшись и не найдя в доме супруги, поднял переполох, узнал, где скрывается опозорившая его женщина, но вернуть ее ему не удалось: дом пастора надежно охранялся караулом от наместнического управления, выставленным Полянским.

Днем к генералу пришли полицейские и штаб-лекарь, который заявил, что должен освидетельствовать его по приказу наместнического правления на предмет способности его к брачному сожительству.

– Что такое?! – заорал вне себя генерал, брызгая слюной. – Что вы себе позволяете?

– Прошу прощения, ваше превосходительство, – нимало не смущаясь, ответил штаб-лекарь. – Я только исполняю свои обязанности и приказ наместнического правления…

– Это этого сморчка Полянского что-ли? – совсем взбесился генерал. – Да я его, да он  у меня…

– … А кроме того, это воля вашей супруги, – отступая от генерала, продолжал штаб-лекарь. – Вот у меня и заявление ее на руках. Так что, – и он кивнул полицейским.

Те взяли генерала, бывшего в шаге от инфаркта под белы рученьки и сняли с него штаны. Затем произошла процедура «освидетельствования», о коей я сказать ничего не могу, ибо покуда не ведаю, как она производится, после чего штаб-лекарь и полицейские чины, заявив, что дело о разводе пойдет теперь «консисторским порядком», откланялись, и ушли, а оплеванный генерал решил мстить. Вот что рассказал сам Василий Ипатович Полянский могилевскому архиепископу Георгию (Конисскому):

«Лишь только въехал я в большой лес, как появился перед моею коляской Фелич, сам-третий верхами. Все были вооружены. Заградив мне дорогу, он закричал:

– Ну, герой могилевский, теперь ты в моих руках! Берите его!

Я ответил ему:

– Барон! Если хочешь быть справедлив, то делай, как принято в Европе: у тебя есть пистолеты, – дай мне один…

Не слушая ничего, двое из них соскочили с лошадей, чтобы вытащить меня. Я схватил штуцер и приподнялся, чтобы выстрелить. Но я не ведал того, что за коляскою, по сторонам, стояло еще два злодея. 

Один из них хватил меня прикладом по руке и штуцеру, а другой – по затылку. В это мгновение показалось мне, что я стою выше леса… Злодеи потащили меня в лес, и там отбили мне толстыми плетьми плечи, руки, спину, а особливо бедра и ноги».

На Полянском не было живого места. Он был, по словам П.А. Пономарева, «в самом безнадежном состоянии».

По его просьбе ему написали челобитную – он едва ее подписал. Челобитная получила ход, и по решению Сената генерал фон-Бинк, как заговорщик покушения на убийство был исключен из службы и вместе с исполнителем его мести, гусаром бароном Феличем был отослан в Ригу «где над ними наряжена была комиссия военнаго суда».

Вот такой расклад: из одной смазливой бабенки пострадало трое хороших мужиков. Явление, надо сказать, повсеместное, печальное и, к сожалению, вневременное.

Через несколько месяцев Полянский поднялся, но ноги у него ходили плохо, и даже по дому он передвигался с палкой. Службу, конечно, пришлось оставить, и, выйдя в отставку, Полянский в 1781 году вернулся в Казань. Вместе с ним поехала и бывшая Фон-Бинк.

В Казани они обвенчались. Через какое-то время, подлечившись, Василий Ипатович поступил на службу советником Казанского губернского правления, но через год окончательно вышел в отставку и уехал в одну из своих деревень недалеко от Казани. Здесь у Полянских родились двое детей, которые умерли в раннем возрасте, что вместе с потерей здоровья и привело его, в конечном счете, к упоминаемому в начале очерка, «Возрождению».

Он поставил где-то в лесу часовенку с гробом внутри, и едва-ли не ежедневно ходил в нее, как он сам говорил, «учиться умирать». К концу жизни религиозно-мистические настроения владели им уже безраздельно.

Однажды к нему в деревню приехал один из казанских знакомых, только что вернувшийся с Макарьевской ярмарки.

– Вот смотри, что я купил, – сказал он хитро и расчехлил ружье. – Хочу тебе подарить.

Василий Ипатович взял в руки ружье и изменился в лице. На стволе ружья было вытравлено кислотой: «В.И. Полянский». Это было то самое ружье, которое было утеряно во время его «образовательного» путешествия по Европе. Ему стало плохо, он слег и через три дня, как и предсказывала старуха-гадалка, он умер. Случилось это в 1800 году.

«Я сам всем моим бедам причиной», – сказал как-то своим друзьям Василий Ипатович. И он был прав. «Это был бы великий человек, если б имел столько счастья, сколько ума, или столько терпеливости и осторожности, сколько откровенности и смелости», – говорили про него те, которые хорошо его знали.

После смерти Полянского его сестры Надежда Юшкова и Марфа Романова передали его библиотеку и портрет Вольтера, подаренный ему самим философом, Первой Казанской гимназии. А еще они передали в дар гимназии портрет самого Василия Петровича, работы датского художника Дарбса, написанный в 1777 году.

Когда гимназия в 1814 году отделилась от университета и переехала в новое здание на нынешней улице Карла Маркса, портрет Полянского забыли, и он нашел себе место на стене университетского «Кабинета изящных искусств». Говорят, он там как и висел вплоть до 1918 года.

Василий Ипатович был одет в голубую шубу, из под которой виднелся расстегнутый ворот рубахи, на голове, как и положено, завитый парик.

Глаза его, под тонкими бровями на полном лице были очень выразительными, нос нахально приподнят, а тонкие сжатые губы будто едва сдерживали смех. Казалось, еще немного, и он не выдержав, прыснет заразительным хохотом…

 

 

ТАЙНЫ ПУГАЧЕВСКОГО БУНТА

 

Теперь приступлю вывести всю историю и начало самозванца и злодея Пугачева…

П.С. Потемкин. Из докладной записки Екатерине II.

 

 

ВОПРОСЫ, ВОПРОСЫ…

Всю правду о Пугачевском восстании нам уже, наверное, не узнать никогда. А то, что известно официально, о чем нам говорили в школах и на гуманитарных факультетах вузов, есть только наполовину правда, ее надводная часть, к тому же, весьма искаженная. Ведь история – это, скорее, не наука, а точка зрения на те или иные события и явления в определенный отрезок текущего времени.

 Это Стенька Разин был казаком и разбойником. Пугачев был государственным преступником.

Почему он стал выдавать себя за якобы спасшегося императора Петра III? Кто его надоумил?

Почему так разнятся Емельян Иванович Пугачев до заключения его в казанский каземат и Пугачев Емельян Иванович после побега из оного?

Что сопутствовало его успехам, ведь мятеж охватывал край от Яика до Волги, Камы, Вятки и Тобола? А, как известно, из нескольких десятков самозванцев, бывших на Руси, успехов добивались только те, за кем кто-либо стоял.  Кто стоял за Пугачевым?

Почему Екатерина II, пусть и с издевкой, называла Пугачева «маркизом»?

Как объяснить череду скоропостижных и «странных» смертей Бибиков –Голицын  – Михаил Потемкин – Павел Потемкин?

Чего «испугался» генерал Кар?

Что делали в войске Пугачева поляки, французы, немцы и пастор-протестант?

Что было в сундуках в доме «императрицы» Устиньи?

Чем так привязала к себе Пугачева дворянская вдова Лизавета Харлова?

Почему признанные невиновными обе жены Пугачева, его дети и теща были заключены  в Кексгольмскую крепость пожизненно?

Почему до сих пор не открыты все материалы по Пугачевскому бунту, в частности протоколы допросов его ближайших сподвижников?

Вопросы, вопросы…

 

ОТВЕТ, НЕ ПОДЛЕЖАЩИЙ СОМНЕНИЮ

На последний вопрос можно ответить сразу. Без версий и предположений. Сходу. Итак: почему некоторые материалы по Пугачевскому бунту недоступны? Да потому, что там содержатся ответы на все поставленные выше вопросы. Или на почти все. А это коренным образом изменит наши представления о таком масштабном явлении, как Пугачевщина. И в достаточной степени разрушит официально навязываемую нам схему исторического развития России. Тогда многое придется переписывать заново, а многочисленные труды по «Пугачевскому восстанию» закинуть куда подальше. Поколеблются ученые авторитеты, кормившиеся от этой темы десятилетиями. Рухнет целое направление исторической науки, связанное с так называемыми крестьянскими войнами. Кому это надо? Власти? У нее и так сегодня под ногами весьма зыбкая почва. Ученым? Да кто же рубит сук, на котором сидит? Пусть уж лучше остается все, как есть: «Крестьянская война 1773-1775 гг. в России охватила Приуралье, Зауралье,  Среднее и Нижнее Поволжье. Возглавлялась Е. И. Пугачевым…» Так пишут сегодня энциклопедические словари. 

Кроме того, открытие доступа ко всем имеющимся материалам может обидеть некоторые зарубежные правительства. Франции, например, или Польши. С Францией мы дружим – зачем бросать тень на такие теплые отношения? А полякам и так от нас доставалось на протяжении последних трех веков не мало – зачем усугублять? Словом, пусть покуда будет все так, как есть. Посему мы попробуем сами разобраться с поставленными выше вопросами. Имея на руках те материалы, что имеем.

 

КЕКСГОЛЬМСКИЕ СИДЕЛЬЦЫ

После смерти Екатерины II ее сын, Павел Петрович, в начале своего царствования делал многое принципиально наперекор деяниям своей великой матери. Он менял существующие порядки, законы и уставы, возвращал из ссылок опальных царедворцев и даже освобождал из тюрем преступников, посаженных по специальным указам императрицы. С целью проведения ревизий тюремных сидельцев, в том числе и на предмет освобождения, по крепостям и острогам были командированы чиновники, должные по возвращении предоставить полные отчеты по имеющимся заключенным. В крепости Кексгольмскую и Нейшлотскую был отправлен в 1797 году служивший при Тайной Экспедиции коллежский советник Макаров. В его отчете, частично цитируемом в журнале «Исторический вестник» за 1884 год, содержится следующие строки:

«В Кексгольмской крепости: Софья и Устинья, женки бывшаго самозванца Емельяна Пугачева, две дочери, девки Аграфена и Христина от первой и сын Трофим. 

С 1775 года содержатся в замке, в особливом покое, а парень на гауптвахте, в особливой (же) комнате.

Содержание имеют от казны по 15 копеек в день, живут порядочно.

Женка Софья 55 лет, Устинья – около 36 лет (в документе, должно быть, описка: 39 лет – Л.Д.)…

Присланы все вместе, из Правительствующаго Сената… 

Имеют свободу ходить по крепости для работы, но из оной не выпускаются; читать и писать не умеют».

Вне всякого сомнения, император Павел читал сей отчет коллежского советника Макарова. Но в отличие от государственного преступника Н. И. Новикова, коему Павел открыл ворота из Шлиссельбургского централа, и А. Н. Радищева, того самого, про которого Екатерина II сказала «бунтовщик хуже Пугачева» и коего Павел Петрович вернул из сибирской ссылки, жены и дети Пугачева в крепости БЫЛИ ОСТАВЛЕНЫ еще на неопределенный срок. Очевидно, там они и кончили свои дни, не получив свободу ни при Александре I, ни при Николае I.

Чего же так боялись целых четыре царственные особы, начиная с Екатерины II и кончая Николаем I?

Почему, признав, согласно пункта 10 правительственной «сентенции», что «ни в каких преступлениях не участвовали обе жены самозванцевы, первая Софья, дочь донскаго казака Дмитрия Никифорова (Недюжина) вторая Устинья, дочь яицкого казака Петра Кузнецова, и малолетние от первой жены сын и две дочери», их указом Сената все же «закрыли» пожизненно в Кексгольмской крепости? Это тоже ясно. Чтобы они не сболтнули чего лишнего там, где не надо, ибо они, в большей степени Софья с детьми, знали нечто такое, что не стыковалось с официальной версией пугачевского бунта. Версия сия была утверждена высочайше и сомнению не подлежала. Устинья это «нечто такое» могла знать, могла не знать, хотя, кое чем Пугачев, конечно, мог с ней поделиться в минуты откровений.

Что же такого могли знать кексгольмские сидельцы, из-за чего их до самой смерти держали в крепости? Что могли сболтнуть Софья Дмитриевна и ее дети, чего слышать не дозволялось никому? Полагаю, то, что казненный 10 января 1775 года в Москве государственный преступник Емельян Пугачев таковым вовсе не являлся, имел совершенно другое имя и мужем Софьи, а, стало быть, и отцом ее детям никогда не был. Но об этом – позже.

 

СОФЬЯ

Поначалу для Софьи, дочери служилого казака Дмитрия Недюжина станицы Есауловской все вроде бы складывалось ладно: двадцати годов вышла она замуж за служилого казака войска Донского Емельяна Иванова сына Пугачева и жила с ним «своим домом» в станице Зимовейской. Родила от него пятерых детей, из коих двое померли, что в тогдашние времена было делом обычным, и десять лет прожила мирно и покойно. Правда, муженек ее был довольно буйным и не единожды был бит плетьми «за говорение возмутительных и вредных слов», время от времени впадал в бродяжничество и «по казацким дворам шатался, – писал А. С. Пушкин в своей «Истории Пугачева», – нанимаясь в работники то к одному хозяину, то к другому и принимаясь за всякие ремесла». А в 1772 году, по собственным ее показаниям, муж «оставивши ее с детьми, неведомо куда бежал». По станице пошли слухи, что Емелька «замотался, разстроился, был в колодках и бежал» (А. В. Арсеньев. Женщины Пугачевскаго возстания.//Исторический вестник. СПб., 1884, т. XVI, стр. 612). Где его носило, она не ведала. Только однажды ночью в окно ее избы робко постучали. Софья глянула и обомлела: за окном стоял ее муж. Не сразу она впустила его.

– В бегах я, – ответил Емельян на ее немой вопрос. – Хлеба дай.

Для Софьи это был счастливый случай отомстить сбежавшему от нее и детей муженьку, о чем она, верно, мечтала со дня его побега. И она – женская месть не знает жалости – как-то изловчившись, смогла на время покинуть дом и донести о сем визите станичному начальству. Пугачев был «пойман и отправлен под караулом… в Черкасск. С дороги он бежал… и с тех пор уже на Дону не являлся». (А.С. Пушкин. Собрание сочинений. М., 1962, т. 7., стр. 53). Зато после очередного побега в мае 1773 года уже из казанского каземата, помещавшегося в подвалах старого здания Гостиного двора, Пугачев в сентябре явился на хуторах близ Яицкого городка уже под именем государя Петра III, мужа «неверной жены», как славил самозванец императрицу Екатерину II, у которой шел отнимать престол.

Военные успехи самозванца, распространение невыгодных для императрицы слухов, необходимость «уличения личности Пугачева и несходства его с погибшим Петром III» вызвали арест Софьи Дмитриевны с детьми и брата Пугачева Дементия в начале октября 1773 года. Их всех привезли в Казань, как было велено императрицей «без всякаго оскорбления» для уличения самозванца в случае его поимки. Начальник военных действий против бунтовщиков генерал-аншеф Александр Ильич Бибиков, во исполнение распоряжений Екатерины, писал в Казань начальнику Секретной Комиссии А. М. Лунину:

«Привезенную к вам прямую жену Пугачева извольте приказать содержать на пристойной квартире под присмотром, однако без всякаго огорчения, и давайте ей пропитание порядочное ибо так ко мне указ. А между тем не худо, чтобы пускать ее ходить, и чтоб она в народе, а паче черни, могла рассказывать, кто Пугачев, и что она его жена. Сие однако ж надлежит сделать с манерою, чтоб не могло показаться с нашей стороны ложным уверением; паче ж, думаю, в базарные дни, чтоб она, ходя, будто сама собою, рассказывала об нем, кому можно или кстати будет».

Позже, когда над Казанью нависнет угроза захвата ее Пугачевым, «пристойной квартирой» ей будет служить тот же каземат Гостиного двора, откуда несколькими месяцами раньше был устроен побег ее мужу, весьма и весьма интересный, коему будет посвящена позже отдельная глава. Время от времени ее водили на дознание в Кремль, и Софья Дмитриевна, как на духу, рассказывала все и о себе, и о муже. Из ее показаний и был составлено «Описание известному злодею и самозванцу» о 14 пунктах, к которому мы еще вернемся. А затем, 12 июля 1774 года, когда самозванец возьмет Казань и даст команду своим «генералам» выпустить всех тюремных сидельцев на волю, последует встреча ее и детей, соответственно, с мужем и отцом. Весьма, надо сказать, любопытная…

 

«ИМПЕРАТРИЦА УСТИНЬЯ»

В 80-е годы XIX столетия по городам и селам Урала разъезжало несколько групп комедиантов, в репертуаре которых было действо, изображающее свадьбу Пугачева и Устиньи Кузнецовой, второй «законной» жены самозванца. Как писали «Оренбургские губернские ведомости» в 1884 году, невесту изображала молоденькая артистка, и представления эти всегда привлекали «толпу зрителей», с любопытством и сочувствием смотрящую на изображение своей «народной героини». Лично у меня, говоря об этой юной казачке, которой крайне не повезло в жизни из-за ее красоты и молодости, появляется образ круглолицей румяной девушки с поднятыми в непроходимом удивлении бровями, полуоткрытым ротиком с пухлыми губами и глазами, в которых застыл немой вопрос: за что? Наверное, она так до конца и не смогла понять, что же такое с ней произошло. И так прожила до скончания своих дней, уткнувшись куда-то внутрь себя и не видя ничего вокруг, измученная вопросом, который она каждый день задавала неизвестно кому: почему я? Вот уж судьба, про которую так и хочется воскликнуть – чур меня…

Она, действительно, была очень молода и красива, дочь Яицкого казака Петра Кузнецова. Было ей лет шестнадцать, когда «генералы» самозванного «Петра III» задумали женить на ней своего царя.

Собран был казачий круг, который постановил послать к «государю» выборных с этим предложением.

Послали. Послал выборных и Пугачев, заявив:

– У меня есть законная жена, императрица Екатерина Алексеевна (эх, слышала бы эти слова Екатерина II! – Л.Д.). Она хоть и повинна предо мной, но здравствует покуда, и от живой жены жениться, – мол, – никак не можно. Вот верну престол, тогда видно будет…

Конечно, Емельян Иванович был не прочь «жениться» на прекрасной казачке и хотел просто обойтись без венчания, жить с ней, так сказать, в гражданском браке, «но казачий круг, – как писал в позапрошлом веке автор очерка «Женщины Пугачевскаго возстания» А.В. Арсеньев, – решительно этому воспротивился, представил убедительные доводы насчет недействительности брака с Екатериной, и Пугачев согласился венчаться на Устинье Кузнецовой со всею возможною в Яицком городке роскошью, как подобает царской свадьбе».

Венчание совершилось в январе 1774 года в Яицком городке, что ныне есть город Уральск в Казахстане. «Молодым выстроили дом, называвшийся «царским дворцом», с почетным караулом и пушками у ворот. Устинья стала называться «государыней императрицей», была окружена роскошью, изобилием во всем и «фрейлинами», набранными из молодых казачек-подруг.

«В царском дворце пошли пиры горой и разливанное море, – писал журнал «Исторический Вестник». – На этих пирах «императрица Устинья Петровна» была украшением и принимала непривычныя ей почести и поклонение, от которых замирало ея сердце и кружилась голова. Ей, не разделявшей ни мыслей, ни планов Пугачева, не знавшей – ложь это или истина, должно было все казаться каким-то сном на-яву».

Самозванец велел поминать во времена богослужений Устинью Петровну рядом с именем Петра Федоровича как императрицу, что и делалось. Например, в городе Саранске Пензенской губернии, при торжественном въезде в него в конце июля 1774 года, Пугачев был встречен хлебом-солью не только простонародьем, но купечеством и духовенством с крестами и хоругвями, а «на богослужении архимандрит Александр, – писал А.В. Арсеньев, – помянул вместе с Петром Федоровичем и императрицу Устинью Петровну (вместо Екатерины II Алексеевны – Л.Д.)».

Но «Петр III» не любил свою «царицу», хоть и была она писаной красавицей. Ума она была недалекого, другом не стала, хорошей любовницей быть не умела. Пугачев же был мужик ума острого и кипел жизнью, и женщина ему была нужна другая. Похоже, женитьба на Устинье не отвлекла Емельяна Ивановича от воспоминаний о Елизавете Харловой, да и в сравнении с прекрасной и умной майоршей, хорошенькая казачка, несомненно, проигрывала по многим статьям.

Устинья Петровна по большей части жила с «фрейлинами» и матерью, и Пугачев ездил к ней из-под Оренбурга в Яицкий городок раз в неделю исполнять супружеские обязанности. Более приближать ее к себе «Петр Федорович» не собирался. Примечательно, что позднее, на вопрос следователей «сколько они жили с Пугачевым?» недалекая Устинья ответила буквально, подсчитав только количество его приездов к ней:

– Десять дней.

Ее взяли 17 апреля 1774 года, когда генерал-майор Павел Дмитриевич Мансуров со своим «деташементом» снял осаду крепости Яицкого городка. Мятежникам было не до «императрицы», «фрейлины» разбежались, и Устинья вместе с матерью была заключена в войсковую тюрьму.

26 апреля 1774 года их отправили в Оренбург, где заседала «секретная комиссия», проводившая следствие, и где их допрашивал сам ее председатель, коллежский советник Тимашев.

Летом 1774 года «императрица Устинья» посетила Казань. Визит этот, конечно, не был добровольным; ее с матерью привезли скованными и поместили в гостинодворский каземат, откуда 12 июля 1774 года была освобождена вольницей Пугачева настоящая жена самозванца, Софья, вместе с тремя их детьми и где год назад сидел сам Емельян Иванович. Так что, вся семейка Пугачева в полном составе, включая и его брата Дементия, побывала, а кое-кто и не единожды, в славном городе Казани.

Казанской «секретной комиссией» заведовал троюродный брат знаменитого фаворита Екатерины II Павел Сергеевич Потемкин. Он, гвардейский капитан Галахов и майор Рунич допрашивали Устинью. Помимо прочего, она рассказала о сундуках своего мужа в их доме в Яицком городке. За ними спешно был послан нарочный, и сундуки под надежным конвоем были препровождены в Казань. Что было в них, о том бумаги «секретной комиссии» накрепко молчат, но, очевидно, если бы в них находилось только награбленное за Уралом добро, комиссия об этом не преминула бы сообщить: вот, де, истинные цели преступника, назвавшегося государем Российским – грабеж и личное обогащение.

В августе 1774-го привезли в Казань и Софью с детьми. И с этого момента обе жены Пугачева были связаны единой судьбой и были вынуждены терпеть одну участь.

После ареста Пугачева, Устинью и Софью отослали в Москву для новых допросов. Показания снимал сам начальник московского отделения Тайной Экспедиции обер-секретарь Сената Степан Иванович Шешковский, одно имя которого наводило ужас на всех не совсем законопослушных граждан.

После казни Пугачева 10 января 1775 года и приговора «отдалить» Софью и Устинью «куда благоволит Правительствующий Сенат», Устинья была истребована в Петербург: императрица пожелала взглянуть на недолговременную «императрицу».

Когда Устинью привели во дворец, Екатерина Алексеевна очень внимательно осмотрела ее и сказала окружающим вельможам:

– А она вовсе не так красива, как мне говорили…

С этого времени более двадцати лет об Устинье не было никаких сведений. И только после вступления на престол в 1796 году Павла I и ревизии тюрем стало известно, что Устинья и Софья находятся в Кексгольмской крепости, получают от казны содержание по 15 копеек в день и покидать крепость не имеют права.

Устинья так и не вернулась в свой Яицкий городок. Да и селения теперь такого уже не было; специальным указом Екатерины он был переименован в город Уральск. Но именно об Устинье еще долго жила в народе, особенно на Урале, память и сочувствие к ее нескладной судьбе. Не случайно представления о свадьбе Пугачева и Устиньи Кузнецовой давало кочующим комедиантам в XIX веке самые большие сборы.

 

НЕКТО ЕМЕЛЬЯН ПУГАЧЕВ

«Пугачев был старший сын Ивана Измайлова, простаго Донскаго казака Зимовянской станицы, служившаго с отличным усердием, храбростию и благоразумием Петру Великому в войне против Карла XII и турок; он попался в плен к сим последним за несколько дней до заключения Прутскаго мира, но вскоре с двумя товарищами спасся, и, при великих опасностях, возвратился в отечество; и по верности и усердию своему искав всегда случая отличаться, пал с оружием в руках во время войны противу Турок при императрице Анне Ивановне, в 1734 годе. Сын его Емельян, родившийся в 1729 годе,… по распутству матери и безпечности опекуна и дяди… предался с самой молодости сварливому, буйному и неистовому поведению…» 

Это писал сенатор А.А. Бибиков, сын генерал-аншефа А.И. Бибикова, младший современник Емельяна Пугачева. Прошу читатель обратить внимание на год рождения Пугачева – 1729-й.

Казак Емельян Пугачев участвовал в Семилетней войне с Пруссией и брал в 1769 году Бендеры у турок, за что получил младший офицерский чин хорунжего. Был на службе во 2-й армии. В 1771 году по причине болезни, называемой черной немочью, был отпущен для излечения. 

А теперь вернемся к показаниям Софьи Дмитриевны от 1773 года, отправленным из Казани в Военную Коллегию. Название они имели следующее: «Описание известному злодею и самозванцу, какого он есть свойства и примет, учиненное по объявлению жены его Софьи Дмитриевой». И содержали 14 пунктов.

«3. Тому мужу ее ныне от роду будет лет сорок, лицом сухощав, во рту верхнего спереди зуба нет, который он выбил саласками, еще в малолетстве в игре, а от того времени и доныне не вырастает. На левом виску от болезни круглый белый признак, от лица совсем отменный величиною с двукопеечник; на обеих грудях, назад тому третий год, были провалы, отчего и мнит она, что быть надобно признакам же. На лице имеет желтые конопатины; сам собою смугловат, волосы на голове темно-русые по-казацки подстригал, росту среднего, борода была клином черная, небольшая.

4. Веру содержал истинно православную; в церковь божию ходил, исповедывался и святых тайн приобщался, на что и имел отца духовного, Зимовейской станицы священника Федора Тихонова, а крест ко изображению совокуплял большой с двумя последними пальцами.

5. Женился тот муж ее на ней, и она шла, оба первобрачные, назад тому лет десять, и с которым и прижили детей пятерых, из коих двое померли, а трое и теперь в живых. Первый сын Трофим десяти лет, да дочери вторая Аграфена по седьмому году, а треть Христина по четвертому году…

7. В октябре месяце 772 года он, оставивши ее с детьми, неведомо куда бежал…»

Из показаний жены Пугачева следует запомнить, что ему на 1773-й год «от роду будет лет сорок и «росту он «среднего».

Для полноты картины я буду вынужден повториться: муж у Софьи был человеком довольно буйным, на язык невоздержанным, за что не единожды был бит плетьми, имел привычку впадать в бродяжничество и, вообще, не отличался большим умом. Показателем сему может служить его глупая авантюра, когда Пугачев в 1772 году пришел в Яицкий городок и стал подговаривать казаков уйти за Кубань «к турецкому султану, обещал по 12 рублей жалованья на человека, объявлял, что у него на границе оставлено до 200 тысяч рублей да товару на 70 тысяч, а по приходе их паша-де даст им до 5 миллионов». (А.С. Пушкин. Собрание сочинений, М., 1962, т.7, Примечания, стр. 122). Когда Пугачев уже сидел в 1773 году в казанском каземате и приводился на допросы в губернскую канцелярию, казанский губернатор генерал-аншеф Яков Ларионович фон Брант назвал его «вралем», о чем и отписал Сенату в своем рапорте от 21 марта 1773 года.

Кроме того, похоже, Емельян Иванович был еще и вороват. Атаман Зимовейской станицы Трофим Фомин показывал на дознании, что, отбыв в феврале 1771 года на излечение в Черкасск, Пугачев вернулся через месяц обратно «на карей лошади», будто бы купленной у одного казака в Таганроге. Но казаки на станичном сходе «не поверили ему», и Пугачев бежал. 

Емельян Иванович вообще почитался на станице человеком беспутным. Мог ли такой человек поднять семь губерний против дворян, правительства и самой государыни императрицы? Мог ли он стоять во главе столь масштабного движения, названного «крестьянской войной»? Да, причем, в одиночку. Или, пусть даже и со сподвижниками, мало чем отличающимися от него по характеру и способностям. Явно не мог. Запомним и это.

Кстати, идея назваться императором Петром III не была оригинальной. Слухи о том, что «государю Петру Федоровичу» чудом удалось избежать смерти, ползли по России с самого года его гибели – 1762-го. В конце 60-х годов они усилились, а в начале 1772 года некто Богомолов, из крестьян господ Воронцовых, беглый солдат 22-й полевой команды «явился близь Царицынской крепости под именем императора Петра III; но быв пойман и посажен в крепостную тюрьму, над коим и произведено было строгое следствие, которое комендант, полковник Иван Еремьев Циплетов с нарочным сопроводил к Астраханскому губернатору Бекетову, от коего получил предписание, отправить арестанта сего за воинским караулом к нему, губернатору, в Астрахань, что комендант и исполнил. Но между получения о том предписания, через неделю времени после следствия над сим злодеем, в самую полночь сделался в крепости бунт и народ собрался у тюрьмы, чтоб оную разломать и самозванца освободить; но расторопный и благоразумный комендант своим присутствием не допустил бунтовщиков разломать тюрьму, разсыпал оных и многих захватил; но во время сего действия брошенным в него кирпичом ранен в голову, о чем также донес г. губернатору.

Доставленный от коменданта арестант в Астрахань судился там несколько недель, и определено было возвратить самозванца в Царицинскую крепость для наказания на месте преступления, и быв в оную отправлен. Умер в дороге за 250 верст от Царицына. Неизвестность, куда давался самозванец, возродила в народе мысль, что он точно признан за настоящаго Петра III; после чего, месяцев через семь, явился новый император Петр III в дворцовой волости, села Малыковке – донской казак Емелька Пугачев». («Русская старина», СПб., 1870, т. II, стр. 124-125).

Знал об этом своем предшественнике Пугачев, или не знал – не важно. Важно, что об этом знали люди, стоявшие за ним (а что таковые были, я вполне допускаю и попробую объясниться об этом ниже) и вложившие в голову Пугачева № 2 (отныне Пугачев до побега из Казанской тюрьмы в середине 1773 года будет зваться номером первым, а после побега – номером вторым) идею назваться императором Петром III.

Конечно, утверждение о том, что вот за Богомоловым никто не стоял, потому-де, он и не состоялся, как самозванец, а Пугачев-де, был успешен потому, что за ним была некая сила, хоть и вполне логично, но всего лишь слова. Нужны факты. И они есть.

 

РАСКОЛЬНИЧИЙ СЛЕД

Итак, в октябре 1772 года Емельян Иванович бросает семью, а в середине декабря арестовывается в селе Малыковке за те самые разговоры бежать к турецкому султану. При нем обнаруживается «ложный письменный вид (паспорт – Л.Д.) из-за польской границы». Оказалось, что Пугачев №1 бежал за границу в Польшу и жил там какое-то время в раскольничьем монастыре близ слободы Ветка. Паспорт был ему дан на Добрянском форпосте для определения на жительство по реке Иргизу «посреди тамошних раскольников». Записан был в бумагах Емельян Иванович как раскольник.

Он показался подозрительным, был бит кнутом и «пересылаемый для допросов по инстанциям», попал в Симбирск, а оттуда «был отправлен в Казань, куда и приведен 4-го января 1773 года… Через несколько дней губернаторский секретарь Адриан Абрамов потребовал Пугачева в канцелярию и прочитал ему допрос, снятый с него в Малыкове; а когда Пугачев отрекся от взведенных на него показаний, то секретарь, не делая никакого письменнаго допроса, только плюнул и приказал с рук сбить железа. Вообще на этого арестанта не было обращено большаго внимания…» («Журнал министерства народного просвещения. СПб., 1874, ч. CLXXVI, стр.2).

Что его понесло в Польшу к раскольникам? Кто выправил ему подложный паспорт? Почему в нем он был именован раскольником? Что за поручение он выполнял, собираясь, как он сам показывал на дознании, «явиться в Симбирскую провинциальную канцелярию для определения к жительству на реке Иргизе»? Может, раскольники уже имели на него виды?

Стало быть, версия первая. Пугачев – ставленник старообрядцев-раскольников. Находясь в оппозиции официальной Церкви и правительству, они замыслили поднять в России мятеж с целью ослабить центральную власть, показать свою силу и затем потребовать прекращения гонений и разрешения свободно исправлять их веру. Центр старообрядческой эмиграции близ местности Ветка в Литве на территории Речи Посполитой, вероятно, обладал в России собственной агентурной сетью, одной из точек которой были раскольничьи поселения на Иргизе. 

Пугачев был выбран как один из подстрекателей или (и) вожаков раскольничьего мятежа, и на Иргизе, скорее всего, должен был получить поддержку деньгами и людьми. Что за ним могли стоять весьма могущественные силы, доказывает побег, устроенный Пугачеву из казанского каземата.

После того, как с Пугачева сняли колодки, он был помещен в общий каземат, где содержался вместе с другими арестантами без особых предосторожностей. Его не только посылали на всякого рода казенные работы, но под охраной одного-двух гарнизонных солдат выпускали на казанские улицы да церковные паперти просить милостыню себе на пропитание, а так же, как писал в своих «Записках о Пугачевском бунте» сенатор П.С. Рунич, «посещать в домах купцов и прочих… граждан». Павел Степанович Рунич знал, о чем говорит, ибо в начале 1774 года, будучи майором, был включен в состав особой Секретной Комиссии по делу Пугачева. Знал, о чем говорит и сенатор А.А.Бибиков. «19-го июля, за три дня до получения приговора, утвержденнаго в С.Петербурге, – писал он, – по безпечности и слабому присмотру, с помощью раскольничьяго попа подговорив стоящаго у него на карауле часового Пугачев месте с ним бежал».

Историк и бытописатель Казани А.И. Артемьев, служивший библиотекарем Императорского Казанского университета и имевший доступ ко многим материалам, коего не имел А.А. Бибиков, писал совершенно независимо от него следующее:

«Пугачева… не только посылали на разныя казенныя работы наравне с простыми колодниками, но выпускали также ходить по городу для сбора милостыни и к разным благодетелям. Благодетелей же он приобрел себе довольно, потому что, как говорил впоследствии, «вел порядочную жизнь, вина тогда не пил и временем молился Богу, почему прочие колодники, также и солдаты, почитали его добрым человеком». От этого и подаяния ему делались значительные: некоторые вдруг по рублю и больше, спрашивали при подаче именно: кто, де, здесь Емельян Пугачев? – вот, де, ему рубль. Таким образом у него постоянно водились и порядочныя деньги. Особенным благотворителем для него был зажиточный казанский купец Василий Григорьев Щелоков, ревностный раскольник приятель Иргизскаго игумена Филарета… Щелоков не только присылал ему неоднократно милостыню, но хлопотал за него у губернатора и давал взятки секретарю. Чрез Щелокова он подбился в милость к другому важному раскольнику, Московскому купцу Ивану Иванову Хлебникову, который также обещал ходатайствовать об его освобождении. Секретарь губернаторской канцелярии даже положительно обнадеживал в этом Пугачева: «Будет, мой друг время» – говорил он ему. Законнаго освобождения не последовало; но льготы и послабления в содержании открыли Пугачеву возможность побега. 

В числе арестантов был купец из пригорода Алата Парфен Дружинин, содержавшийся по каким-то казенным изысканиям, но ожидавший себе наказания кнутом и ссылки, отчего и поговаривал: «Бежал бы куда ни есть, только не знаю, где скрыться будет». С ним особенно сдружился Пугачев и поддержал в нем мысль о побеге, утешая: «Если бы, де, можно было отсель уйти, как бы я тебя вывел на Дон, а там бы верно нашли место, где прожить». Дело было полажено тем скорее, что содействовать побегу согласился еще один из солдат, в котором Пугачев заметил «малороссийскую наклонность к неудовольствию в его жизни». Дружинин поручил своему сыну приготовить лошадь и кибитку и в назначенное время поджидать их. Утром 28-го мая, Дружинин с Пугачевым отпросились у караульнаго офицера к одному знакомому попу для получения милостыни. Провожатыми их были два солдата, из которых один, как сказано, сам участвовал в замысле. Попа, однако, они не застали дома и потому возвратились в острог, а потом, часа через два, «в обед», опять отправились к нему. На этот раз поп оказался дома, радушно принял колодников и их конвойных и на данныя Дружинным деньги купил вина и меду. Заговорщики пили умеренно, «а более старались подпоить не согласнаго к побегу солдата», и вполне достигли своей цели. Тогда они распрощались с попом, сказав, что идут в острог; поп проводил их за ворота и хлопнул за ними калиткой. Как же скоро вышли, то сын Дружинина на одной лошади, запряженной в кибитку, едет на встречу, к которому Дружинин, хотя и знал, что сын его едет, но чтоб отвесть в смотрителях подозрение, закричал: «Ямщик, что возьмешь довезть до острогу?» А сын сказал: «Много ли вас?» А как ему сказано, что четверо, то запросил 5 копеек, за которую плату все четверо, а сын Дружинина пятый, и сели, и покрыл тот мнимый для других извозчик, привязанною к кибитке рогожкой, и так поехали, говоря несогласному солдату к побегу, что едут в острог. А как закрытые все рогожкою едут долго, то солдат спрашивал: «Что, де так долго едем?» На что ему Пугачев отвечал: «Видно, де, не в ту дорогу поехали». Когда же выехали на Арское поле, то рогожку открыли, и солдат удивился, что за чудо, и спрашивал, зачем выехали из Казани. «Оставайся, де, с благополучием!» А сами в путь поехали; онаго солдата отнюдь не били…

Такия подробности о побеге сообщил сам Пугачев, когда его допрашивали 16-го сентября 1774 года в отдельной секретной комиссии в Яицком городе».

Другой казанский летописец, Николай Яковлевич Агафонов, сообщал, что после побега Пугачев какое-то время скрывался в приказанских слободах Кирпичной и Суконной у опять-таки купцов-раскольников Крохина и Шолохова (может, Шолохов и Щелоков есть одно лицо?). У Шолохова он посещал мельницу на Казанке, где была тайная молельня, а у Ивана Крохина, имеющего собственный дом с садом прямо под Первой горой, на которую ведет ныне улица Ульяновых, какое-то время даже пожил. Дом Крохина стоял недалеко от Георгиевской церкви, и в его доме так же была тайная молельня раскольников, а в горе за домом купца – оборудованная для жилья пещера, в которой укрывали Пугачева. Отсюда же, смыв в баньке тюремный дух и одевшись в цивильное, Пугачев отправился – куда бы вы думали? – в раскольничий скит на реке Иргиз. Более того, он опять был снабжен письменным видом, сиречь паспортом, добытым, очевидно тем же Крохиным. И не просто отправился, а его отправили тайными отработанными тропами, переправив через Волгу и сдав с рук на руки настоятелю старообрядческого Средне-Николаевского монастыря Филарету. Об этом пишет в своих «Записках» П.С. Рунич. А вот из монастыря вышел уже иной человек, Пугачев №2.

Почему раскольники устроили побег Пугачеву? Чем обуславливалась такая забота о нем? Ответ напрашивается сам собой: на Пугачева была сделана ставка, возложена миссия. И он вскоре начал ее выполнять, для чего и были совершены раскольниками все действия, описанные в этой главе: в сентябре 1773 года он объявил себя императором Петром III.

Побегом и доставкой Емельяна Ивановича в «Филаретовский монастырь» не исчерпывались благодеяния раскольников. Их усилиями, а, точнее, подкупом должностных лиц, донесение о побеге было составлено лишь 21 июня. И еще семь дней пролежало не отправленным, что дало Емельяну Ивановичу месячную фору. Да и потом распоряжения о поимке беглецов «по ошибке» были разосланы по таким местам, где Пугачев ну никак не мог оказаться…

В августе 1773 года из Средне-Николаевского монастыря в сопровождении нескольких монахов тайно вышел человек, получивший напутствие от самого настоятеля Филарета. Вскоре он был переправлен через реку Иргиз в степь и взял путь на Яицкий городок. Был он быстроглаз, проворен, широк в плечах и чем-то походил на беглого донского казака Емельяна Пугачева. Только был человек сей пониже ростом и много моложе…

 

НЕКТО ЕМЕЛЬЯН ПУГАЧЕВ

(Продолжение)

Помните, я просил запомнить из показаний жены Пугачева: что росту он был среднего, а возрасту – «лет сорок»? И обратить внимание на год рождения Пугачева, которое совершенно конкретно дает сенатор А.А. Бибиков – 1729? Сын генерал-аншефа самостоятельно занимался изысканиями о Пугачеве (еще до А.С. Пушкина), и о номере первом написал еще кое-что: «Дерзкий же самозванец Пугачев был смугл, довольно велик ростом и весьма крепкаго сложения». А вот что написал академик Петр Иванович Рычков, лично видевший уже арестованного самозванца, то есть Пугачева №2:

«… Глаза у него чрезвычайно быстры, волосы и борода черные, росту небольшаго, но мирок в плечах…»

Согласитесь, данные Бибикова и Рычкова о Пугачеве совершенно не сходятся: «довольно велик ростом» и «росту небольшого» – совершенно разные вещи. Да и «средний» рост у Софьи и «небольшой» то, есть, малый, у Рычкова тоже не есть одно и тоже.

Еще замечание. Официальная версия гласит, что Пугачев родился в начале 40-х годов XVIII столетия. Сегодняшние энциклопедические словари, поддерживающие эту версию, пишут следующее: «Пугачев Ем. Ив. (1740 или 1742-1775)…» Выходит, в 1774 году, когда допрашивали Софью Пугачеву, ему было чуть за тридцать. А она заявила – «лет сорок», то есть, примерно, 38-43 года. Есть разница с возрастом 31-33 года? Есть! Это почти десять лет. Так ошибиться Софья Дмитриевна никак не могла.

Бибиков, докопавшийся до отца Емельяна Ивановича и весьма уважительно о нем написавший, сообщает, что казак Иван Измайлович убит турками в 1734 году. Как он мог народить сына в 1740-м?

Но главное, Бибиков дает нам точную дату рождения Емельяна Пугачева – 1729 год. Выходит, в 1773 году ему было 44 года, как, собственно, и следует из слов Софьи Дмитриевны.

Отсюда, версия вторая. Пугачев до побега из казанской тюрьмы и Пугачев после побега, а точнее, после его выхода из «Филаретовской обители» – разные люди. Пугачев №1, настоящий, довольно высокого роста, и ему за сорок лет. Пугачев № 2, подменный, роста небольшого, и ему чуть за тридцать.

Куда подевали настоящего Пугачева – не столь важно. Может, он в последний момент чем-то не устроил своих покровителей, ведь по своим качествам он мало подходил на роль вождя. А может, он уже исполнил свою миссию, и его ликвидировали за ненадобностью. Так или иначе, через три месяца самозванец, объявивший себя государем Петром III поднимает все Яицкое казачье войско, берет одну за другой крепости и города, осаждает Оренбург. Пугачев №2 разительно отличается от Пугачева №1 и по характеру. Это не прежний беспутный казак, а человек острого ума, сумевший заставить поверить в себя и казачьих старшин, и огромные массы народа, ведь в самое «короткое время мятежное брожение умов охватило… край, занимаемый нынешними губерниями Оренбургскою, Самарскою, Уфимскою, Казанскою, Вятскою, Пермскою, Тобольскою. Везде образовались шайки, предводители которых, титулуя себя атаманами, есаулами и полковниками «государя-батюшки Петра Федоровича», распространяли Пугачевские манифесты, захватывали казенное имущество, грабили и убивали всех остававшихся верными законному правительству», – писал «Журнал министерства народного просвещения». «Злодеев-дворян… противников нашей власти и возмутителей Империи, – гласил один из манифестов Пугачева, – ловить, казнить и вешать…»

Пугачев № 2 подозрительно легко разбивает посланные против него войска и создает собственные органы управления, наподобие штабов и Военной коллегии, обладающей к прочему еще и судебными правами. В его войске была железная дисциплина. (В «Оренбургских записках» Пушкина есть свидетельство, что «в Татищевой (крепости) Пугачев за пьянство повесил яицкого казака»).

Кто надоумил его в этом? Ведь не казацкие же старшины, не его сподвижники типа «генералов» Чики Зарубина, начальника всех яицких казаков хромоногого Овчинникова, Чумакова или Творогова с Федуловым, которые впоследствии и повязали Пугачева? Что они могли знать о структуре той же коллегии? Это могли ведать только профессиональные военные, и только они могли устроить в армии Пугачева нечто подобное. И таковые «советники» у «государя Петра Федоровича» были…

 

ПОЛЬСКИЙ СЛЕД

В ослаблении России больше, чем кто бы то ни было, была заинтересована Польша, Речь Посполитая – объединенное польско-литовское государство, подвергшееся разделу между Россией, Австрией и Пруссией в 1772 году.

Поэтому версия третья: за спиной Пугачева № 2 стояла родовитая польская шляхта, крайне желавшая устройства в России смуты для отвлечения внимания и сил от Речи Посполитой и, в конечном итоге, освобождения от ненавистного им короля Станислава Понятовского, ориентированного на Россию.

Все началось с сейма в Варшаве, на котором усилиями России был избран в 1768 году королем Речи Посполитой Станислав Понятовский. Оппозиционно настроенные польские вельможи составили в подольском городе Бару конфедерацию – вооруженный союз польской шляхты против короля и, соответственно, России.

«Императрица, – писал П.С. Рунич, – повелеть соизволила для усмирения и прекращения возникшей в Польше конфедерации (и волнения) вступить в оную своим войскам; ибо одни королевские не в силах были взволновавшиеся партии конфедераций низложить и прекратить; почему начались с обеих сторон военныя действия…»

Вначале успеха в русско-польской войне не было никакого, и императрица ввела в Речь Посполитую новые силы. Это заставило обеспокоиться многие зарубежные правительства, в том числе австрийское, французское, прусское и шведское, из коих «особливо первые два двора все употребляли интриги возбудить Порту, яко соседственную Польше державу, объявить России войну, чтобы тем подкрепить… в Польше конфедерацию». («Русская старина», СПб., 1870, т. II, примечания, стр. 127-128). И это им удалось: в ноябре месяце 1768 года Турция объявила России войну, окончившуюся 10(21) июля 1774 года подписанием выгодного для России Кучук-Кайнарджийского мира.

В 1772 году так называемая Барская Конфедерация сложила оружие. Но не сложили оружие конфедераты. Когда Турция объявила России войну, один из главных действующих лиц королевской оппозиции, старший из братьев Пулавских с отрядом «конфедерационнаго войска оставя свое отечество перешел с оным, – как писал П.С. Рунич, – к Порте, находясь при турецкой армии всю войну»; младший Пулавский, сосланный в Казань, как военноепленный в 1772 году, жил в губернаторском доме, был принят фон Брантом, как писал А.С. Пушкин в примечаниях к своей «Истории Пугачева», «как родной» и владел всей информацией по состоянию дел в Казани, очевидно, уже интригуя в пользу Пугачева, когда вдруг скоропостижно скончался 9 апреля 1774 года главнокомандующий военными действиями против самозванца генерал-аншеф Бибиков, и «возникло, – как писал его сын, – разногласие между начальниками и нерадивое исполнение между подчиненными». Пулавский-младший немедленно дал знать об этом Пугачеву и, вероятно, призывал его взять Казань, справедливо полагая это вполне возможным. И самозванец, захватив Троицк и Осу, переправился в июне 1774 года через Каму и, взяв Сарапул, Мензелинск, Заинск и Елабугу, стал подбираться к Казани. После ее взятия 12 июля, Пулавский-младший был принят с почестями в войско Пугачева, где уже находились в качестве советников пленные иностранные офицеры, объединенные ненавистью к России. (Ох, не спроста все таки бежал Пугачев именно в Речь Посполитую. Да и после, на Иргизе, он был привечен настоятелем монастыря Филаретом тоже не спроста, ибо был сей Филарет выходцем из Польши, как и кое-кто из монастырской братии. А не были ли связаны барские конфедераты с раскольниками на почве оппозиционности официальному православию и российскому правительству? Тогда в «деле Пугачева» это многое бы проясняло).

Так же другой виднейший конфедерат Потоцкий, разбитый русскими войсками, бежал в Венгрию, и австрийский двор предоставил ему полную возможность интриговать из-за границы в пользу Пугачева. А первый польский вельможа, магнат князь Радзивил, тоже плененный и содержавшийся «с величайшим уважением» под присмотром генерал-майора Кара в Калуге, мог вообще купить пол-России. Скорее всего, начал он с генерал-майора Кара. Этот умный и мужественный военачальник, уже «приобредший, – как писал А.И. Артемьев, – большую известность своими воинскими способностями», был отозван из Калуги и высочайшим указом от 14 октября 1774 года назначен командующим войсками, собранными против Пугачева из Петербурга, Новгорода и Москвы. И сразу же, растеряв вдруг свой воинский талант, повел себя против самозванца нерешительно, стал терпеть одно поражение за другим и в конечном итоге бросил свое войско, под предлогом «во всех костях нестерпимаго лома», вполне отдавая себе отчет, что ему впоследствии грозит. Как гласил Указ Военной коллегии от 30 ноября 1773 года, «в самое то время, когда предстал подвиг должному его к службе усердию и мужеству, … он, о болезненном себе сказавши припадке, оставил известной ему важности пост, сдал тотчас порученную ему команду и самовольно от оной удалился… Почему он из воинского стата и списка выключен».

Сбежав от войска, Кар препоручил оное генерал-майору Фрейману, но тот стал повторять все ошибки Кара. Удивляться тут особо было нечему, после Кара именно генерал Фрейман приглядывал за князем Радзивилом в Калуге. 

Вообще, в главных очагах мятежа – Оренбургской и Казанской губерниях, было много высланных из Польши конфедератов. «Несомненно, – писал «Журнал министерства народного просвещения», – что некоторые из конфедератов чрезвычайно деятельно интриговали в Казани, а другие пристали к шайкам  Пугачева и явились ловкими их руководителями». Насколько большое влияние конфедераты имели на самозванца – остается невыясненным, но что таковое имело место, я не сомневаюсь совершенно. Правда, тогда у них получилось не очень, зато приобредшая опыт Польша попыталась повторить это в России в 1863 году, когда в Казани была совершена попытка вооруженного восстания в поддержку Польского восстания 1863-1864 годов. Кстати, тоже неудачная. Ну, не ладились заговоры у поляков, и не они дергали за веревочки Пугачева №2. Была еще одна сила, более мощная, о которой будет рассказано  в главе «Французский след». Что же касается командования военными силами, сражавшимися против самозванца, то после генерала Фреймана специальным рескриптом императрицы от 29 ноября 1773 года «начальником военных действий» против Пугачева был назначен Александр Ильич Бибиков, генерал-аншеф, купить коего было нельзя. А вот убить оказалось возможным…

 

«ОН БЫЛ ИСКУСНЫЙ ВОЖДЬ ВО БРАНЯХ»

Человек, о котором пойдет речь, принадлежал к самым выдающимся именам эпохи Екатерины Великой. В блеске деяний, знаменитости подвигов а, стало быть, и славе он уступал многим, но ни один из них не превосходил его в самоотверженности, бескорыстии и любви к Отчизне. Имя этому человеку Александр Ильич Бибиков.

Бибиковы происходили по линии мужской от крымских беков, родственных ханам из так называемой Синей Орды. Родоначальник фамилии Бибиковых Жадимир выехал из Орды в Россию еще в начале XIII века. А Иван Григорьевич Бибиков в 1555 году успешно бил шведов, будучи главным воеводой русского 30-тысячного войска.

Александр Ильич родился в Москве 30 мая 1729 года в семье инженер-генерал-поручика, который записал его в 1744 году кондуктором в Инженерный Корпус. Саша жил и воспитывался дома, служба шла, но в июле 1746 года он был произведен в инженер-прапорщики и переведен в Санкт-Петербург. «Здесь юность, пылкость нрава, праздность и отдаление от близких родственников, – писал в своей книге его сын сенатор А.А. Бибиков, – вовлекли его в опасныя общества. Он начал было посещать трактиры и картежные собрания…» Отец, узнав об этом, добился разрешения отозвать его в Москву, что и случилось в 1748 году. В 1749-м, после прочувствования им всей неблаговидности его прежнего поведения, он был командирован к строительству Кронштадского канала, в том же году получил подпоручика и был переведен в артиллерию, а в 1751 году был «пожалован порутчиком артиллерии и аудитором». Исполняя волю отца, Александр Ильич в 1751 году вступил в брак с дочерью его друга, княжной Анастасией Семеновной Козловской, которую со временем полюбил и «сохранил во всю жизнь свою, – по словам А.А. Бибикова, – нежнейшую к ней дружбу, доверенность и уважение».

С 1752 года он стал выполнять важные поручения за границей так успешно и расторопно, что чины и награды посыпались один за другим: обер-аудитор, обер-квартирмейстер, подполковник, «начальник» 3-го «мушкатерского полка». В таком качестве он и вступил в Семилетнюю войну весной 1758 года. Уже в августе Бибиков отличился со своим полком в знаменитом сражении под Цорндорфом, после которого прусский король Фридрих II изрек следующую фразу:

– Русского солдата убить можно, но способа победить и принудить его к отступлению я не нахожу.

Сражение под Цорндорфом вошло в историю Семилетней (1756-1763) войны как очень кровопролитное и жестокое. Полк Бибикова потерял убитыми и раненными 60 офицеров и более половины рядовых. Но стоял насмерть. Мужество полка было отмечено самой императрицей  Елизаветой Петровной, сам командир был в начале 1758 года пожалован чином полковника.

Вторично отличился полк Бибикова 1 августа 1759 года в сражении (победном) при Франкфурте: полк потерял около тысячи человек рядовых, то есть каждого пятого, сам Александр Ильич был ранен, а лошадь под ним убита. Несмотря на ранение, он принял поручение стать комендантом Франкфурта и за короткий срок исполнения этой должности заслужил уважение местного населения гуманностью и бескорыстием своего управления городом.

В 1760 году Бибиков командовал уже бригадой, с которой отличился в кампанию 1761 года, состоя под началом генерала графа Петра Александровича Румянцева, уже приобретшего славу знаменитого полководца сражениями под Ларгою и Кагулом. Александр Ильич с двумя батальонами егерей и отрядом кавалерии наголову разбил прусский корпус генерала Вернера, взяв его самого с остатками корпуса в плен.

В генерал-майоры его произвел уже Петр III в феврале 1762 года (Елизавета Петровна умерла 25 декабря 1761 года). А Екатерина II, став императрицей, пожаловала его в сентябре 1762 года орденом святой Анны…

В Казани, куда генерал-аншефу А.И. Бибикову надлежало прибыть для принятия командования над правительственными войсками после получения рескрипта императрицы, он уже бывал.

Первый приезд генерала Бибикова в Казань 4 января 1764 года, был связан с усмирением мятежа приписных к заводам крестьян в Казанской и Симбирской губерниях. Он не только блестяще справился с поставленной задачей, предпочитая увещевание непосредственно наказанию, но и выяснил причины возникновения беспорядков, часто связанные со злоупотреблением чиновников, о чем и было обстоятельнейшим образом доложено императрице.

Второй его приезд в Казань состоялся в мае 1767 года, ибо он находился в свите ее императорского величества во время ее путешествия по Волге.

Третий приезд Александра Ильича, уже кавалером ордена Александра Невского – первейшего из орденов, в чине генерал-аншефа, не носил характер «визитации», но являлся прямой государственной необходимостью: разбойные действия самозванца выросли до общероссийских масштабов и приобрели характер гражданской войны. Полномочия Бибикова, утвержденные императрицей, были весьма обширны. 

«Чем более интересует общее империи благо, безопасность, да и самую целость оной скорое и совершенное прекращение сего великаго зла до последних его источников, – гласил рескрипт Екатерины II, – тем надежнее избираем мы вас к тому, яко истиннаго патриота, коего усердие к особе нашей, любовь и верность к отечеству,… способности и дарования испытаны уже нами во многих случаях… Мы вам, с полною и неограниченною доверенностию, вверяем изыскание и употребление всяких средств и мер к прекращению возрастающих теперь безспокойств,… и во всем пространстве государственных наших военных и гражданских законов, уполномачиваем мы вас сверх того делать от себя и собственным вашим именем всякие письменныя и печатныя публикации, если вы когда в том нужду признаете для пользы и поспешествования порученнаго вам дела…»

В ночь на 25 декабря 1773 года Бибиков приехал в Казань и нашел ее, как он сам сообщал в своем письме супруге от 30 декабря 1773 года, «в трепете и ужасе: многие отсюда, или лучше сказать большая часть дворян и купцов с женами выехали, а женщины и чиновники здешние уезжали без изъятия…» С приездом в Казань Бибикова и, главное, приходом батальона гренадер и двух эскадронов гусар, «опустевший город… стал оживляться: начали съезжаться дворяне, воротился и губернатор». («Журнал министерства народнаго просвещения». СПб., 1874, ч. CLXXVI, стр. 11). Губернатор, генерал-аншеф Яков Ларионович фон Брант был уже плох и, по выражению самого Бибикова, «насилу уже таскается».

Александр Ильич принялся за порученное ему дело с огромной энергией. Его грамотными и точными указаниями без особых потерь была освобождена от бунтовщиков Самара, под его начальственным оком было сформировано казанское ополчение, он перекрыл дороги Пугачеву на Москву, Самару, Уфу и Яицкий городок, который вскоре был освобожден генерал-майором Мансуровым. Пугачев был вынужден топтаться на месте, теряя драгоценное время. «День и ночь работаю как каторжный, – писал Александр Ильич своему другу генералу Михаилу Михайловичу Философу в конце января 1774 года, – рвусь, надседаюсь и горю как в огне адском…»

Бибиков оставался в Казани до начала марта 1774 года. «Казань была успокоена, – писал «Журнал министерства народного просвещения», – и разосланные Бибиковым отряды везде действовали с успехом, так что все стали надеяться на близкое окончание дела». Была очень довольна императрица, слала Бибикову благодарственные письма и объявляла ему раз за разом свое «Высочайшее благоволение».

15 марта 1774 года, дабы ускорить военные действия против самозванца, Бибиков перенес свой штаб из Казани в Кучуевскую крепость (между Чистополем и Бугульмой), а затем в Бугульму. Здесь пришло к нему известие об успехах в Башкирии подполковника Ивана Ивановича Михельсона, и о поражении Пугачева под крепостью Татищевой от генерал-майора князя Петра Михайловича Голицына, следствием чего явилось снятие осады Оренбурга. «Богу благодарение! Оренбург освобожден, – писал Александр Ильич дражайшей супруге. – Правда, что и стоило мне это дельце! Много крови испортило…»

Об успехах было доложено императрице, и та пожаловала его званием сенатора и кавалером ордена святого Андрея Первозванного, служившего особой степенью награждения. Но Александр Ильич «не получил сих лестных изъявлений монаршей души, с служением его сопряженныя, к тому же небрежение разстроеннаго здоровья, произвели сильную горячку и апостему в груди, которая в несколько дней лишила Россию однаго из усерднейших ея сынов. Александр Ильич скончался 9-го апреля 1774 года на 44-м году, в малом и бедном татарском селении Бугульме». (А.А. Бибиков. Записки о жизни и службе Александра Ильича Бибикова. М., 1865, стр. 141).

Он умирал в твердом уме и доброй памяти. Сознавая всю опасность своего положения, он официально передал свои дела старшему после себя по званию генералу князю Ф.Ф. Щербатову. Известны и его последние слова:

– Милосердная государыня, конечно, их (его жену и детей – Л.Д.) призрит, но более всего жалею и стражду, оставляя в бедствии отечество…

Императрица, конечно, не забыла вдову и детей Александра Ильича: пожаловала им 2500 душ в Белоруссии, старшего сына произвела в полковники и свои флигель-адъютанты, второго сына, возрастом 10 лет пожаловала в гвардейские офицеры, а дочь Елизавету (будущую супругу М.И. Кутузова) сделала фрейлиной.

Державин оплакал его в своей оде, последняя строфа которой предлагалась им для надгробной надписи на могиле Бибикова в имении его вдовы, деревне Баршовке в 70 верстах от Казани…

Он был искусный вождь во бранях,

Совета муж, любитель Муз,

Отечества подпора тверда,

Блюститель Веры, правде друг;

Екатериной чтим за службу,

За здравый ум, за добродетель,

За искренность души его – 

Он умер, трон обороняя:

Стой Путник! Стой благоговейно!

Здесь Бибикова прах сокрыт!

 

Но не все было так, как описал в своих «Записках» один из сыновей Александра Ильича. Раскрылась тайна смерти Бибикова, тщательным образом скрываемая – Александр Ильич был убит. Молва приписывала смерть его яду, будто бы данному одним из пленных конфедератов. Это раскопал пущенный в архивы Министерства иностранных дел Александр Сергеевич Пушкин. «Я прочел со вниманием все, что было напечатано о Пугачеве, – писал Пушкин, отвечая своим критикам, – и сверх того восемнадцать томов разных рукописей, указов, донесений и проч.» Почему замалчивалась возможная насильственная смерть выдающегося военного деятеля? Да потому, что это противоречило официальной доктрине появления самозванца. «Нет ни малейшего следа, чтобы он был орудием какого-либо государства или чтобы он последовал чьему бы то ни было внушению, – писала Екатерина II в своем письме  от 22 октября  1774 года Вольтеру, отвечая на его вопрос от себя ли действовал Пугачев «или кого другаго». – Должно предполагать, что г-н Пугачев сам хозяин-разбойник, а не чей-нибудь холоп».

О, как круто завирала государыня! Как ей не хотелось, чтобы за Пугачевым замаячили лица представителей иностранных дворов. Как она не хотела конфликтовать, например, с Францией, искавшей тогда союза с Турцией и раздраженной успехами России. Но не зря императрица называла Пугачева в своих письмах Вольтеру «господином маркизом». Резон хоть и с издевкой, но величать самозванца дворянским французским титулом все же был. Ведь помимо молвы об отравлении А.И. Бибикова, были по сему поводу и «историческия описания того времени, напечатанные в чужестранных землях», подтверждающие причиной «скорой кончины Александра Ильича отраву», причем «данную Французом из конфедератов». (См. примечание указанного сочинения А.А. Бибикова, стр. 141).

 

ФРАНЦУЗСКИЙ СЛЕД

Самым глубоким, на мой взгляд, следом, оставленным в «деле Пугачева», был французский. И версия четвертая звучит следующим образом: Пугачева вылепили французы и они же дергали его за ниточки, причем в данном случае за самозванцем стояли не отдельные лица типа князя Радзивила или младшего Пулавского, как в «польском следе», но целая государственная машина с ее специальными службами. Это был заговор одного государства против другого. И на одно из предположений Вольтера, звучащее в письме Екатерине II от 1773 года, как: «Вероятно, фарсу эту (бунт Пугачева) поставил кавалер Тотт», французский консул, я бы ответил:

– Вполне вероятно.

Пьеса, по которой был поставлен в России в 1773-1774 годах спектакль-трагедия, была написана во Франции. Первый акт спектакля, корректируемого по ходу действия, начался сразу, как только Петр Великий прорубил окно в Европу. В Россию хлынули толпы авантюристов. «Между ними, – писал «Журнал министерства народного просвещения», – являлись личности способныя и достойныя высокой карьеры, какой оне и достигали впоследствии: большинство же, само собой разумеется, состояло из всякого сброда людей, имевших одно призвание – удить в мутной воде». Особенно много таковых было из Франции, решившей, что наступил благоприятный момент сбросить мешающий ей людской балласт в варварскую страну. Кроме того, была великолепная возможность наводнить развивающуюся Россию разведчиками, ибо она начинала доставлять Франции беспокойство своими успехами. Сии секретные посланцы, используя массу своих соплеменников, осевших в России в качестве домашних учителей детей знатных вельмож и государственных деятелей, могли знать все, что происходит в России, без особых трудностей добывали секретные сведения, являющиеся государственной тайной и могли влиять на всю имперскую политику внутри страны и за ее пределами. Это явление было до того явным, что французское посольство, дабы упредить могущее возникнуть в отношении его недовольство российского правительства, предложило ему обратить внимание на поведение французских эмигрантов в России. В вышедших в Париже в 1803 году мемуарах, де-ла-Мессельер, бывший секретарь французского  посольства, прибывшего в Россию в июле 1757 года писал:

«Мы были осаждены тучею французов всякаго сорта, из которых большая часть, после разных столкновений с Парижскою полицией, отправилась промышлять в страны северные. Мы изумились и огорчились, встретив в домах многих вельмож дезертиров, банкротов, развратников и множество женщин того же рода, которые лишь потому, что были французы, занимались воспитанием детей в самых знатных семействах. Эта накипь нашего отечества, говорят, распространилась до пределов Китая: я встречал их везде. Господин посланник признал приличным предложить русскому правительству произвести розыски о поведении этих лиц и наиболее вредных из них выслать за границу».

Второй акт спектакля произошел уже в 60-е годы XVIII столетия, когда были схвачены французские «секретные посланцы», сиречь шпионы, пытавшиеся уничтожить на одной из российских верфей строящиеся корабли.

Французы помогали Турции в ее войне с Россией, и явление в третьем акте этой пьесы Пугачева преследовало несколько целей. Первая и, на мой взгляд, главная, это, собственно, развязывание гражданской войны в России, как для ее ослабления, так и для появления второго фронта уже внутри страны, который бы оттянул воинские части и умных военачальников на себя, тем самым не дав им участвовать на фронте турецком. В этой части имеющийся в «деле Пугачева» ТУРЕЦКИЙ СЛЕД след в след (извините за тавтологию) совпадал с ФРАНЦУЗСКИМ СЛЕДОМ, и проводником общих интересов Франции и Турции и служил вышеупомянутый барон Тотт, заклятый враг России. Венгр по происхождению, в 1757-1763 годах Тотт служил при французском посольстве в Константинополе, в 1767 году был французским консулом в Крыму, где помогал хану Керим Гирею против России. Потом служил (был командирован, как советник?) Мустафе III и улучшал турецкую артиллерию и инженерные части. Затем снова – французский консул в Турции. В «деле Пугачева» он, конечно, приложил руку, но были и более мощные силы, заинтересованные в успехах Пугачева. Прав был Вольтер, признававший Пугачева за орудие турецкой политики. Но прав был только в части совпадения турецких интересов с французскими. Когда же эти интересы расходились, было ясно видно, что Пугачев – французская кукла.

Екатерина II, как я уже писал, всячески замалчивала участие иностранных государств в «деле Пугачева». Это было в интересах российской политики. Так же и люди, следовавшие этой политике, умалчивали, а то и специально подчеркивали отсутствие какого бы то ни было влияния на Пугачевский бунт извне. Так генерал-аншеф Бибиков  в одном из донесений государыне писал то, что она и хотела слышать, а именно: 

«Подозрение на чужестранных совсем необосновательно», хотя в одном из писем к Д.И. Фон-Визину и писал, что «Пугачев – чучело, которым… играют». Сенатор П.С. Рунич, оставивший «Записки о Пугачевском бунте», уже в «Преуведомлении» пишет:

«… Я со всею смелостью повторяю, утверждаю и доказываю самою истинною событий, что… иностранных дворов политические виды не имели никакого участия в яицком возмущении; ибо мне совершенно известно, что при Пугачеве и его сотоварищах их в какое время не находилось ни одной нации иностранцев…»

Таковое заявление, стоящее уже в «преуведомлении» сразу заставляет сомневаться в его искренности. Более правдоподобной было бы поместить его в тело основного повествования, снабдив доказательной базой. Начальник «Секретных комиссий» генерал-майор Потемкин, о котором будет рассказано ниже, подобных заявлений, например, никогда не делал. И участие иностранной политической интриги, и именно французской, в «деле Пугачева» было признаваемо некоторыми государственными мужами, правда, после смерти Екатерины II. Так в одном официальном документе Оренбургского губернатора князя Г.И. Волконского от 1805 года сказано про Пугачевский бунт следующее:

«Тогда хитрые Французы не упустили отправить в Уральск (так стал зваться после переименования его по указу Екатерины II Яицкий городок – Л.Д.) своих секретных посланцев, кои, может быть, имели ВЕЛИЧАЙШЕЕ ВЛИЯНИЕ (выделено мной – Л.Д.) на тогдашние кровопролитныя произшествия».

Как было уже написано, французский сценарий корректировался по ходу действия пьесы «Пугачев». Одной из таких корректировок было отравление генерал-аншефа А.И. Бибикова конфедератом из французов: талантливое руководство его действиями выделенных правительством войск для подавления мятежа могло раньше времени завершить кровавый спектакль!

ПОЛЬСКИЙ СЛЕД тоже какое-то время совпадал со СЛЕДОМ ФРАНЦУЗСКИМ: Франция посылала в ряды конфедератов своих офицеров, которые следили, чтобы действия антикоролевской и антироссийской оппозиции находились в рамках устроенного Францией спектакля в России.

Еще одной целью Пугачевского бунта была… репетиция Великой Французской революции 1789-1799 годов. Заговор во Франции зрел давно, и полигоном для отработки тактики и приемов будущей революции была выбрана Россия. Как увидим позже, многое из того, что происходило по ходу «крестьянской войны Е.И. Пугачева» было взято на вооружение силами, готовившими революцию во Франции.

Впервые это подметил еще в первой трети XIX века сенатор А.А. Бибиков. «Пугачев… обольстил великое множество народа совершенно непросвещеннаго, – писал он, – загрубевшаго в предразсудках, большею частию рудокопов, подлой черни, посланцев сего обширнаго края и разнаго роду бродяг, для воровства и грабительства готовых на все законопротивные поступки. Начальствуя сею сволочью, он возбуждал к мятежу крестьян против господ, подчиненных против начальников, обещая первым вольность…, поселяя везде неповиновение и ненависть к законным властям; словом употреблял те же меры и шел той же дорогою, коими в последствии времени успевали в действиях своих к пагубе и несчастию своего отечества и ко всеобщему ужасу Мараты и Робеспиеры (выделено мной – Л.Д.)». 

Как началась Великая Французская революция? Штурмом парижской тюрьмы Бастилии 14 июля 1879 года. Для этого нужны были люди и, как показывал опыт Пугачевского бунта, лучше всего «из подлой черни и разного роду бродяг, для воровства и грабительства готовых на законопротивные поступки.» В Париже таковых было из 800 тысяч едва тысяча. Маловато. И тогда на юге Франции руководители заговора наняли разное отребье, разбойников, бродяг, ту самую «подлую чернь», в том числе искавших во Франции теплого местечка всякого рода авантюристов и уголовников из Италии и Германии. Об этом писала в своей книге «Французская революция», изданной в Лондоне в 1919 году Неста Уэбстер.

Но одних только готовых на все бродяг было мало. Чтобы случилась революция, необходимы были определенные условия, то есть, по науке, революционная ситуация.

В России таковые условия были: совсем недавно, в 1770-м году по стране прошло, кося людей тысячами моровое поветрие – чума; в связи с Польской и Турецкой воинами подорожали продукты, что вызвало обнищание масс и народное недовольство, плюс слух о чудесно спасшемся от убийц Петре III. 

Словом, момент для появления Пугачева был выбран крайне удачно.

Во Франции таковых условий не было, и именно опыт Пугачевского бунта подсказал решение: надо такие условия создать.

Для начала заговорщики спровоцировали обнищание масс, дабы создать народное недовольство и тем самым присоединить достаточное количество людей к уже нанятым  головорезам. « За непродолжительное время было напечатано 35 миллионов ассигнатов… В ответ правительство ввело нормирование продуктов и этим далее продолжало вызывать раздражение народа». (Р. Эпперсон. Невидимая рука. СПб.,1996, стр.117).

Затем герцог Орлеанский, один из заговорщиков, скупил огромные запасы зерна и спрятал его или вывез за границу, чем и породил дефицит и дороговизну зерновых продуктов. А адепты заговорщиков создали в народе мнение, что это король своими ошибочными действиями (или даже намеренно) создал этот дефицит. Те же адепты на всех углах клеймили «жестокое» правление короля Людовика, замалчивая, естественно, о том, что Франция являлась в то время самой процветающей страной в Европе. Неправда о Людовике была сродни лжи о том, что Пугачев – Петр III.

Народ стал роптать. И явился готовым для принятия революции.

Так родилась классическая схема революционного заговора, тактика коего зиждилась на примере Пугачевского бунта. Потом эта схема подготовки революций, конечно, поданная здесь в очень упрощенном виде, будет не раз приносить плоды. В том числе и в нашей стране. Применялась она у нас и в 1917-м, и в так называемый перестроечный период прошлого столетия. С большим, надо сказать, успехом. Вот каким образом аукнулось нам Пугачевское восстание.

 

НЕКТО ЕМЕЛЬЯН ПУГАЧЕВ

(продолжение)

Есть еще один факт в «деле Пугачева», удивительный и загадочный. Он освещает некоторые личностные качества самозванца, и тоже дает некую пищу для размышлений. Его, оказывается, было за что любить даже женщине, у которой тот убил мужа, отца и мать.

Случилось это так. В конце сентября 1773 года Пугачев, двигая на Оренбург, подошел к крепости Нижне-Озерной, комендантом которой был Майор Харлов. Чувствуя, что от разбойных полчищ самозванца крепость ему не удержать, «Харлов, – как пишет А.В. Арсеньев, – заблаговременно отправил свою молоденькую и хорошенькую жену, на которой недавно женился, из своей крепости в следующую по направлению к Оренбургу, Татищеву крепость, к отцу ея, командиру той крепости, Елагину».

Пугачев Нижне-Озерскую взял, Харлова, с выбитым копьем глазом и еле живого «судили» и повесили вместе с двумя другими офицерами.

Следующей по направлению к Оренбургу была Татищева крепость. Пугачев осадил ее и к концу дня 27 сентября взял крепость штурмом. «Мятежники ворвались в дымящиеся развалины, – пишет А.С. Пушкин во второй главе своей «Истории Пугачева»: – Начальники были захвачены… С Елагина, человека тучного, содрали кожу; злодеи вынули из него сало и мазали им свои раны. Жену его изрубили. Дочь их, накануне овдовевшая Харлова, приведена была к победителю… Пугачев поражен был ее красотою и взял несчастную к себе в наложницы, пощадив для нее семилетнего ее брата».

Вскоре Емельян Иванович стал относиться к Харловой иначе, как к простой наложнице, воспылал к ней, красивой и умной дворянке, чем-то похожим на любовь, «и удостоил ее, – как писал журнал «Исторический Вестник» в 1884 году, – своей доверенности и даже принимал в иных случаях ея советы… Она имела право всегда, во всякое время, даже во время его сна, входить без доклада в его кибитку, – право, каким не пользовался ни один из сообщников… Харлова стала около Пугачева не только близким, но и любимым человеком…».

Где проводила время майорша Елизавета Федоровна Харлова, дворянка, полковничья дочь, не будучи рядом с Пугачевым? В компании с дворянами, бывшими в войске Пугачева. Но таковых было в армии самозванца раз, два – и обчелся. Больше было советников из французов, – для них появление Харловой было просто находкой, ибо, сдается мне, генералы Пугачева, в отличие от него самого, не жаловали иноземцев и смотрели в их сторону косо. Видя же расположение «государя Петра Федоровича» к наложнице, они, верно, роились вокруг нее, и когда Елизавета Федоровна была призываема к Пугачеву или сама шла к нему, то было ясно, что «советы» принимавшиеся от нее «государем», были нашептаны французами.

А вот удивительным было другое. Харлова тоже привязалась к Пугачеву и даже стала испытывать к нему «нечто другое, – как писал А.В. Арсеньев, – противуположное страху и отвращению». Словом, симпатия их была взаимной. Вряд ли красивая и умная дворянка смогла бы ею воспылать страстью к Пугачеву №1. А вот к Пугачеву №2 ее чувства были более оправданы.

Конечно, «генералы» самозванца ревновали его к ней. Стали требовать от Пугачева удаления от себя Харловой, но тот не соглашался. В конце концов, Елизавету Федоровну с ее малолетним братом нашли застреленными и брошенными в придорожных кустах Бердской слободы под Оребнургом, где находилась ставка Пугачева. «Пугачев, скрипя сердце, – писал А.В. Арсеньев, – покорился этой наглости своих сообщников и, вероятно, загоревал о потере любимой женщины, ибо мы видим, что вскоре после этого казаки принялись высватывать Пугачеву невесту настоящую, чтобы стала женою, как следует великому государю…» Таковой и стала бедная Устинья Петровна. 

Кстати, весьма интересный факт: Пугачев приблизил к себе ее брата, «с коим, как писал в своих «Записках» П.С. Рунич, – повседневно переодевался потому, что никто не мог узнавать настоящаго Пугачева». Брат 16-17-летней Устиньи был не намного старше ее – как бы мог Пугачев №1 1729 года рождения, то есть человек 45 годов от роду подменяться с 20-летним (пусть и с 30-летним) парнем? А вот Пугачев № 2 1740-1742 годов рождения – мог. Да, все-таки версия вторая, что Пугачев до побега из казанской тюрьмы и Пугачев после него, точнее, после выхода из «Филаретовской обители» совершенно разные люди имеет больше, чем право на жизнь. 

Вот еще один факт, работающий на эту версию. Когда 12 июля 1774 года была взята Казань, все колодники были выпущены из тюрем, в том числе и Софья Пугачева с детьми. Узнав об этом, он велел представить ее себе. Дело происходило на Арском поле, куда, спалив и разграбив Казань, отступил к вечеру с добычей самозванец. Ее привели и представили пред «государевы очи» вместе с детьми. (Помните, из показаний Софьи Дмитриевны: «Первый сын Трофим десяти лет, да дочери вторая Аграфена по седьмому году, а третья Христина по четвертому году…»?) Может, ставшие на год старше Трофим и Аграфена и понимали, что происходит; может, они до того были «проконсультированы» генералами и самой Софьей вести себя пред государем сдержанно и спокойно. Но как убедить в том четырехлетнего ребенка? Если бы Пугачев №2 был, действительно, их отцом, в любом случае реакция на это детей была бы заметна особенно у Христины. Что было бы вполне естественным. Но ничего подобного не произошло. София с детьми предстали перед Пугачевым, как другие освобожденные колодники – не больше, не меньше. И он повелел взять их в свой обоз, сказав при этом им и окружающим его «генералам»:

– Был у меня казак Пугачев, хороший мне слуга, И ОКАЗАЛ МНЕ ВЕЛИКУЮ УСЛУГУ. Для него и бабу его жалею… (См: «Исторический вестник», СПб., 1884, т. XVI, стр 622; «Журнал министерства народного просвещения», СПб., 1874, ч. CLXXVI, стр. 22).

Может, правду говорил самозванец про Емельяна Пугачева? А великой услугой Пугачева №1 тому, кто сидел в бархатных креслах на Арском поле, было то, что он передал свой образ Пугачеву №2, погибнув при этом? Историю про встречу с женой и детьми Пугачева №1 и многое другое Пугачев № 2 расскажет на допросах в сентябре-октябре 1774 года начальнику Секретных Комиссий генерал-майору Павлу Сергеевичу Потемкину…

 

БРАТ ФАВОРИТА

В последних числах сентября 1774 года от Рождества Христова, в присутствии двух членов Военного Суда, какого-то подполковника и майора Зиновьева и начальника охраны Пугачева майора Рунича, Начальник Секретных Комиссий в чине генерал-майора приступил к допросу государственного преступника Емельяна Пугачева. Был генерал-майор молод, имел за плечами 31 год, временно исправлял обязанности генерал-губернатора Казани, являлся троюродным братом всесильного фаворита императрицы и звался Павлом Сергеевичем Потемкиным.

А теперь предоставим слово майору Павлу Степановичу Руничу, члену Секретной Комиссии, присутствовавшему на допросе.

«Генерал-майор Потемкин сам начал по пунктам допрашивать Пугачева, котораго своими вопросами доводил до крайняго (в ответах) замешательства (так что по допросам сим в пот кидало злодея; но споря и добиваясь он от него признания, что не подкупен ли он был какими иностранцами, или особенно кем из одной, или другой столицы, Петербурга и Москвы, на беззаконное объявление себя императором Петром III); но злодей, хотя сильный пот все лице его покрывал, с твердым голосом и духом отвечал, что никто его как из иностранцев, так из Петербурга и Москвы никогда его не подкупал и на бунт не поощрял и что он ни в том, ни в другом городе никогда не бывал и никого в оных не имеет знакомых.

Наконец, сколь ни велико терпение генерал-майора Потемкина около двух часов слушать на все (его) вопросы отрицательные его, Пугачева, ответы; он вдруг с грозным видом сказал ему: «Ты скажешь всю правду».

Постучал в колокольчик и по сему позыву вошедшему экзекутору приказал ему вести в судейскую четырех моих гренадеров и с ними палача, тотчас приказал гренадерам раздеть Пугачева и растянуть его на полу и крепко держать за ноги и руки, а палачу начать его дело; который помоча водой всю ладонь правой руки, протянул оною по голой спине Пугачева, на коей ту минуту означились багровыя по спине полосы.

Палачь, увидя оные, сказал: «а! он уже был в наших руках».

После чего Пугачев ту минуту вскричал: «помилуйте, всю истину скажу и открою».

И Пугачев начал говорить, что как-то зашел в одну корчму выпить вина, «в которой двух гренадер (Преображенского полка) в хороших тонких мундирах с галунами на воротниках и обшлагах сидящих за столом увидел».

–… А потом оне пригласили меня за их стол и сказали, что я, значит, шибко схож лицом и статью  с императором Петром III. А через время..

– Молчать, – остановил Пугачева Потемкин и велел всем удалиться в другую комнату, после чего допрос продолжался еще час. Из дознавательской Павел Сергеевич вышел очень задумчивым и тотчас сел за составление докладной записки императрице. Но донесение это, где содержались откровения Пугачева, было Екатериной по прочтению тотчас уничтожено, и о причинах начала самозванства, и о тех, кто стоял за спиной Пугачева, стало быть, было известно только двоим: Екатерине Великой и генералу Потемкину.

Примечательно и то, что, по словам Рунича, «Пугачев с самаго того времени, как оставался у генерал-майора Потемкина на последних допросах, все время, что содержался в Симбирске под присмотром, в крайнем находился унынии и задумчивости, не говорил почти ни с кем ни слова». 

Что такого рассказал Пугачев Потемкину? Что содержалось в докладной записке Павла Сергеевича Екатерине II, и почему она была так спешно уничтожена? Я полагаю, как раз то, чего так рьяно и последовательно отрицала императрица как до ее появления, так и после: доказательства участия иностранных дворов, в частности, французского, в подготовке и проведении бунта и признательные показания в этом самого Пугачева. Примечательно, что, имея некоторую склонность к литераторству (он, по сведениям Я. К. Грота, переводил Руссо и Вольтера и даже писал пьесы), Павел Сергеевич Потемкин имел на руках более обширное, чем докладная записка императрице, сочинение, которое Дмитрий Николаевич Бантыш-Каменский, российский историк и археограф, назвал в своем «Словаре достопамятных людей Русской земли», представляя в нем П.С. Потемкина, «Историей о Пугачеве». Но сначала – немного о самом Павле Сергеевиче.

Павел Сергеевич Потемкин был младшим сыном секунд-майора Сергея Дмитриевича и Анны Михайловны, урожденной княжны Крапоткиной. Он родился в 1743 году, окончил Московский университет. Службу начал в 1756 году в лейб-гвардии Семеновском полку. «Перейдя в действующие войска в первую турецкую кампанию, – писал биограф П.С. Потемкина П.П. Каратыгин, – будучи уже капитан-поручиком и камер-юнкером, он, 22-го сентября 1770 года, получил орден св. Георгия 4-й степени» за оказанную храбрость в сражениях против турок. Благодаря покровительству троюродного брата, Григория Александровича Потемкина, Павел Сергеевич быстро продвигался по службе и был известен Екатерине Великой как храбрый и способный офицер.

В начале 1774 года он был произведен в генерал-майоры, отозван из действующей армии и назначен начальником Секретных Комиссий по расследованию Пугачевского бунта. С особой инструкцией, которая состояла из десяти пунктов и давала Потемкину обширные полномочия, Павел Сергеевич был откомандирован в Казань и Оренбург «для изследования причин возмущения, приискания мер к устранению их и установлению прочнаго порядка на Яике». («Исторический вестник», СПб., 1883, т. XIII, стр. 347).

Потемкин прибыл в Казань в ночь на 8 июля 1774 года, «из которой ранним утром писал императрице о необыкновенном унынии, – констатирует П.П. Каратыгин, – в котором им найден город». Он изъявлял готовность идти навстречу Пугачеву с отрядом в 500 человек и заканчивал донесение следующими словами: «Боже дай успех в делах моих, соответствующий ревности моей к службе священной вашего величества особе, и не пощажу ни трудов, ни самой жизни моей к приобретению желанного спокойствия в народе».

Губернатор фон Брандт был растерян, и Потемкин, как мог, пытался организовать оборону города. 12 июня, в день наступления Пугачева на город, силами в 450 человек гарнизона и конным отрядом чуваш в 200 сабель он пытался остановить разбойную вольницу Пугачева, насчитывающую до 25 тысяч человек и шедшую на Казань четырьмя колоннами, но, конечно, не смог, был смят и едва успел укрыться за стенами кремля, приведя туда 300 человек. «Я в жизнь мою так счастлив не бывал, – писал Павел Сергеевич 12 июля 1774 года Г.А. Потемкину, – имея губернатора ничего не разумеющаго и артиллерийскаго генерала дурака, должен был, по их распоряжению, к защите самой скверной, помогать в семи верстах дистанции. Теперь остается мне умереть защищая крепость, и если Гагрин, Михельсон и Жолобов не будут, то не уповаю долее семи дней продержать, потому что с злодеем есть пушки и крепость очень слаба. Итак, мне остается одно средство – при крайности пистолет в лоб, чтоб с честию умереть…»

Думается, крепость не продержалась бы и трех дней. Пушкари у Пугачева были толковые и лупили по Кремлю с Булака, Гостинного двора и с паперти Богородицкого монастыря так, что последствия видны и по сей день: из тринадцати башен Кремля на нынешний день сохранилось только восемь, причем три или четыре из них уничтожил именно Пугачев. 

Положение осажденных спас подполковник Михельсон, вовремя подошедший к Казани. Потемкин, выйдя из крепости, помог ему вытеснить самозванца из разграбленного и подожженного города, после чего Михельсон 15 июля у села Царицыно, что лежало в семи верстах от города, разбил силами своего отряда в 800 человек карабинеров и гусар более чем 20 тысячную армию Пугачева. Самозванец, потеряв около двух тысяч убитыми, ушел с отрядом в 500 человек по Кокшайской дороге в леса и около Мариинского Посада переправился на правый берег Волги.

«Между тем, – писал еще один биограф Потемкина А. Ельницкий, – после разбития Пугачева, его скопища разсеялись по всей губернии и еще более усиливали волнение. Для уничтожения бродячих шаек был сформирован отряд и подчинен Потемкину… Болезнь, а потом и кончина Казанского губернатора Я.Л. фон Брандта заставили Потемкина остаться  в Казани и временно вступить в управление губернией.

Павел Сергеевич был вынужден посвятить себя деятельности административной. «Всеми его распоряжениями, весьма разумными и целесообразными, – писал «Исторический вестник», – Екатерина была вполне довольна».

Перво-наперво Потемкин занялся обеспечением горожан лесом, причем бесплатно, ибо выгорело почти три четверти всей Казани. И каждый день писал рапорты императрице о своих мероприятиях по восстановлению спокойствия и порядка в губернии и, конечно, о своих успехах в этом деле.

Не забывал он и о первейшей своей обязанности как начальника Секретных Комиссий – исследования корней пугачевщины. Он же допрашивал «императрицу Устинью», жену самозванного Петра III, венчанную с ним в январе 1774 года в Яицком городке, арестованную в апреле и препровожденную в Казань летом 1774 года. «Императрица» рассказала все, в том числе и про сундуки мужа в их «дворце» в Яицком городке. За сундуками спешно был послан нарочный, и они были доставлены в Казань. Что было в них, о том бумаги Секретных Комиссий молчат.

Допрашивал Потемкин и Софью Пугачеву, привезенную в Казань в августе 1774 года, и показания ее, весьма любопытные, опять-таки приводятся в документах Секретных Комиссий не полностью. 

Из Казани в Москву Потемкин был отозван Высочайшим повелением в ноябре 1774 года. «Деятельность Потемкина в течении пяти месяцев его пребывания в Казани, – писал П.П. Каратыгин, – имела последствием совершенное утешение мятежа до его последней искры, и умиротворение края, разумными и, по возможности, не жестокими мерами».

Эта деятельность Павла Сергеевича была оценена императрицей пожалованием золотой шпаги с алмазами. С этого момента он становится помощником своего могущественного родственника, и для него открываются широкие возможности для получения чинов и наград.

В 1777 году он получает Анненскую ленту, через год – орден святого Александра Невского и камергерский ключ.

В 1783 году именно он приводит к присяге жителей Крыма и именно он, уже в чине генерал-поручика убеждает кахетинского царя Ираклия II принять русское подданство.

Он женится в 1785 году на первой петербургской красавице – Прасковье Андреевне Закревской, младше его в два раза.

А потом – наместник и генерал-губернатор Кавказа; участие в 1787 году в очередной русско-турецкой войне и в войне с польскими мятежниками в 1794-м под началом Суворова.

После взятия Праги и Варшавы Суворовым, Павел Сергеевич получил генерал-аншефа, а с 1 января 1795 года стал графом Российской империи. А потом он заболел и в апреле 1796 года умер. Слухи об этом ходили разные. Говорили, что он будто бы «самоотравился» ядом, опасаясь отдачи его под суд за убийство в 1786 году персидского принца и присвоение его сокровищ.

Может, это было действительно так. А может, и нет. 

Например, «Словарь» Бантыш-Каменского пишет, что граф Потемкин скоропостижно скончался после свидания с небезызвестным  мастером заплечных дел Шешковским, будто бы испугавшись и вслед за этим «самоотравившись». Но это неверно. Генерала Шешковского уже в 1794 году не было в живых.

Почему-то духовное завещание Павел Сергеевич написал еще в 1794 году, имея за плечами 51 год и находясь в полном здравии и блеске своих успехов. 

«Чиню на всякий случай сие завещание» – писал он в первых строках этого документа, оставляя все «имение» свое жене и детям, прапорщикам Преображенского полка Григорию и Сергею. Конечно, на войне его могло убить, но он что, первый раз участвовал в боевых сражениях? Вероятно, была еще причина позаботиться о жене и детях. Какая? Ответ напрашивается такой: он знал тайны Пугачевского бунта и, очевидно, обмолвился о существовании своего сочинения «История о Пугачеве». А силы, крайне заинтересованные, чтобы вся правда о Пугачеве никогда бы не стала общеизвестной, были, как внутри России, так и за рубежом. Вероятно, Павел Сергеевич дал слово императрице помалкивать о тех фактах, что были в уничтоженной ею докладной записке и его «Истории». Но после смерти Екатерины II его бы уже ничего не связывало. Именно в 1796 году, в год ее кончины, «странной смертью умер… Павел Сергеевич Потемкин». («Исторический вестник», СПб., 1883, т. XIII, стр. 347).

Так, «самоотравился» граф Потемкин, или его отравили? Если отравили – почему? Может, он собирался опубликовать свою «Историю о Пугачеве», ведь в последние годы жизни он очень увлекался литераторством и даже писал стихи? И его просто напросто упредили?

До этого, в ночь с 13 на 14-е декабря 1791 года «странной» смертью умер его брат, генерал-кригс-комиссар Михаил Сергеевич Потемкин, коего прочили в государственные казначеи. При жизни светлейшего князя Таврического генерал-фельдмаршала Григория Александровича Потемкина вряд ли были возможными две таких «странных» смерти его троюродных братьев, но светлейший почил в бозе в 1791-м, и эти смерти случились. Возможно, Михаил Потемкин знал секреты Пугачева от своего брата и не умел держать язык за зубами – вот его и убрали? Кто? Свои ли, или чужие – нам уже вряд ли дано узнать.

 

УБИТ НА ДУЭЛИ

Между гибелью генерал-аншефа Бибикова и смертью братьев Потемкиных была еще одна «странная» смерть – генерал-поручика Петра Михайловича Голицына. Полагаю, это была чистой воды месть, подготовленная и проведенная поляками или французами по классическому сценарию, повторенному потом в России неоднократно, когда необходимо было более-менее «законно» разделаться с так или иначе неугодными (опасными, мешающими, ставшими ненужными) людьми. Так произошло с Пушкиным и, возможно, с Лермонтовым. А более-менее «законный» метод – дуэль. Посему версия пятая: смерть генерал-поручика Голицына так же, как Бибикова, Михаила и Павла Потемкиных была «странной» и выполненной по заказу внешних сил, руководящих Пугачевским бунтом. 

Итак, «Октября 5-го появился он (Пугачев – Л.Д.) в виду Оренбурга, – писал А.А. Бибиков, – и расположился в 5 верстах лагерем». Так началась почти 6-месячная осада Оренбурга, не будь которой, Пугачев, по словам П.С. Рунича, «дошел бы до самой Москвы». То же признавал и нижегородский губернатор Ступишин: «нельзя ручаться за безопасность Москвы». Но Пугачеву был нужен Оренбург, чтобы сделать его своей столицей и надежным тылом перед походом на Москву, куда толкали его иноземные советники. И он бы взял его, если б не умелое руководство А.И. Бибикова и поражение под крепостью Татищевой 22 марта от генерал-майора Петра Михайловича Голицина, закрывающего по поручению Бибикова дорогу на Москву. «Сим поражением, – отмечал в своих «Записках» А.А. Бибиков, – Оренбург был освобожден». 1 апреля Голицин разбил Пугачева при Каргале и отбросил его к уральским горам, после чего вольницей Пугачева вплотную занялся подполковник Михельсон. За эти победы над мятежниками князь Голицин был пожалован чином генерал-поручика, орденом святого Александра Невского и двумя тысячами душ.

Примечателен один любопытный факт. Когда Пугачев был уже схвачен, его пожелал видеть князь Голицин. «Став против Пугачева, и постояв несколько минут, кн. Глицин спросил его, Пугачева:

«Емельян, знаешь ли ты меня?»

(Пугачев) видя пред собою генерала в орденах, поклонился низко и спросил:

«А кто ваша милость»?

Князь отвечал ему:

«Я – Голцин».

Пугачев вдруг спросил князя:

«Не вы ли князь Петр Михайлович?»

«Я», – сказал князь.

Пугачев, привстав со всем уважением, сколько мог сидящий на нарах и прикованный к стене, нижайше поклонился князю и громко, чтоб все бывшие в избе слышали, сказал:

«Ваше сиятельство прямо храбрый генерал – вы первый сломили мне рог».

Князю возданная похвала скоро промчалась всюду, но скоро и обратилась в его погибель». («Записки сенатора Павла Степановича Рунича о Пугачевском бунте», … примечания. Стр. 217).

А вот когда пожелал видеть Пугачева Иван Иванович Михельсон, то Пугачев, узнав, кто перед ним, «опустил глаза, ни слова ему не сказал и не сделал Михельсону той похвалы, – писал П.С. Рунич, – какую прежде воздал князю Петру Михайловичу Голицину…», хотя Михельсон бивал Пугачева аж 18 раз!

Князь Голицин участвовал в войне с конфедератами, бил их и в хвост, и в гриву, а в «деле Пугачева» его действия были решающими в нарушении всех стратегических планов кукловодов Пугачева. Я думаю, в подготовке ликвидации Князя Голицина, как и в отравлении главнокомандующего Бибикова, ПОЛЬСКИЙ СЛЕД совпал с ФРАНЦУЗСКИМ. Обеим сторонам Голицин был, как бельмо на глазу, и его устранение было бы приятным действом как для французских советников, так и для потерявших все польских конфедератов. И они подстроили дуэль между Голициным и неким Шепелевым, в результате которой 11 ноября 1775 года князь Петр Михайлович был убит. Ходил слух, что Голицин был убит «нечестно». П.С. Рунич приводил в своих «Записках» существовавшее тогда мнение, «что кн. П.М. Голицин был отравлен», что, собственно наиболее часто практиковалось тогда разного рода заговорщиками. Так или иначе, но факт: князь Голицин был устранен и умер насильственной смертью.

 

НЕКТО ЕМЕЛЬЯН ПУГАЧЕВ

(окончание)

В сентябре 1774-го Пугачева обложили крепко: «к преследовавшим мятежника Михельсону, Меллину и Муфелю присоединился Суворов (тогда генерал-поручик – Л.Д.); они переправились за Пугачевским через Волгу и там осетили его со всех сторон, отрезав всякую возможность вырваться». («Исторический вестник», СПб., 1884, т. XVI, стр. 623). Ставка самозванца была на реке Узени близ урочища, именуемого Александров гай. Пугачев намеревался, переправившись через Узень, повернуть к Каспийскому морю, овладеть Астраханью, где, умножившись живой силой, соединиться в дальнейшем с яицкими, донскими, терекскими и гребенскими казаками, в чем Пугачев, по его собственным словам, немало не сомневался. Совет «генералов» согласился на это предложение Пугачева 13 сентября. В поход решено было выступить 15-го. «Но образумившиеся Чумаков, Творогов и Федулов, – писал П.С. Рунич, – видя, что они с Пугачевым погибнут, дабы спасти себя, сделали в ночь заговор: на 14-е число Пугачева схватить и предать в руки правосудия: положили нарядить в сей день на караул к ставке своего императора и в конвой к нему своих единомышленников, а к конвойному начальнику приказали, вместо соловаго его коня оседлать ему самую худшую лошадь… 

Приехав сии три генерала рапортовать своего государя о благосостоянии армии, находят у ставки трех монахов из скитов, кои объявили, что пришли императору поклониться и поднести ему два арбуза, узнав что завтрашний день изволит его величество выступит в поход».

Монахов впустили, арбузы у них приняли, и Пугачев, «вынув нож свой, который всегда имел при своем поясе, подал оный Чумакову, сказав ему: «разрежь этого великана, мы его отведаем и поведем к лагерю».

Чумаков, приняв нож, мигнул Творогову и Федулову, а сам держа в руке нож, вдруг громким голосом закричал: «мы обманывались – ты не государь, а изменник и бунтовщик!»

Пугачев, словно ожидавший подобное, стрелой выскочил из шатра, крича:

– Лошадь мне! Измена, измена!

Казак  подвел ему лошадь худую, и самозванец, не заметив подмены, вскочил на нее и поскакал к лагерю. «Генералы» -заговорщики быстро догнали «государя» (с ними уже было человек сорок казаков) и, изрубив в куски брата «императрицы Устиньи», который бросился было с саблей отбивать родственника, окружили Пугачева. 

Самозванец, увидев безнадежность своего положения протянул Творогову руки:

– Вяжи!

Самозванца повезли в Яицкий городок, у ворот коего их нагнал генерал-поручик Александр Васильевич Суворов и «взял Пугачева под свое ведение и распоряжение», приписав поимку самозванца себе. Потом, в деревянной клетке привез его в Симбирск и сдал его главнокомандующему правительственными войсками (После А.И. Бибикова) графу Петру Ивановичу Панину, после чего уже генерал-аншеф Панин приписал себе заслугу поимки Пугачева. Кстати, на ведущую роль в том, что с Пугачевым случилось так, как случилось, претендовали еще генерал-майор Потемкин и, отчасти, гвардии поручик Гавриил Романович Державин, крайне деятельно проявивший себя в подавлении Пугачевского бунта.

А потом начались допросы, на одном из которых Пугачев и раскрыл перед Потемкиным тайну своего явления «императором Петром Федоровичем». Кстати, на одном из допросов, он поведал уже графу Панину свое происхождение: родом он был, как и Пугачев №1 донской казак, тоже был женат на казачке, но вот детей у него не было. Об этом граф Панин доложил Екатерине, а императрица не замедлила сообщить Вольтеру (см. письмо Екатерины II Вольтеру от 22 октября 1774 года). 

Из Симбирска Пугачева 5 ноября повезли в Москву. На 8 или 9-е число, по приезду в Арзамас, случилась попытка отравить Пугачева. Почему – было ясно: самозванец на допросах рассказал не все, что знал. А кто-то из его охранения был уже подкуплен. Странным было и то, что отправляя Пугачева из Симбирска, было нарушено (и ясно почему) предписание иметь в подобных случаях при сторожевой команде лекаря. Кому-то было очень нужно, чтобы Пугачев не доехал до Москвы и замолчал навеки. Когда к самозванцу вызвали Рунича, Пугачев был очень плох («сильно и отчаянно сделался болен») и, увидев Рунича, едва выговорил:

– Я умираю.

Потом он сказал:

– Велите выйти всем вон из избы, я вам одному открыть должен важнейший секрет.

«Приказав выйти всем из избы, – вспоминал Рунич, – я приказал позвать к себе гренадера Дибулина; велел ему, как можно скорее, нагреть чайник воды, остался с Пугачевым один, который прерывчивым голосом со вздохом сказал мне: «если не умру в сию ночь или в дороге, то объявляю вам, чтобы доведено было до ея величества государыни императрицы, что имею ей одной открыть такия тайныя дела, кои, кроме ея величества, никто другой ведать не должен; но чтобы был к ней представлен в приличном одеянии донскаго казака, а не так, как теперь одет».

Что хотел сообщить Пугачев императрице? Что он – не Емельян Пугачев? Но таковая версия уже официально существовала, и менять ее Екатерина не собиралась. Что он – марионетка в руках французов? Об этом государыне, верно, было известно из докладной записки генерал-майора Потемкина. Что в деле Пугачева замешан ее сын Павел? (Имелось несколько интересных совпадений, могущих подвигнуть Екатерину к сей мысли). Но у Императрицы с сыном и так была взаимная неприязнь, и если бы даже Пугачев представил неопровержимые доказательства участия Павла Петровича в смуте, Екатерина не обнародовала бы их и уж, конечно, не поступила со своим сыном так, как поступили со своими Иван Грозный и Петр I. Посему донесение Рунича о «тайных делах», что упоминал в разговоре с ним Пугачев, ее не заинтересовали, и желание Пугачева было «оставлено без внимания».

А потом, когда Дибулин принес горячий чайник, Рунич из кипятка, сахара, чая и французской водки сделал «добрый пунш» и поил Пугачева, промывая желудок до тех пор, пока на лице самозванца не показался «крупный пот». Дав «императору» еще стакан пуншу (кажется, четвертый), Рунич ушел, велев поить Пугачева до тех пор, пока тот не заснет.

Очевидно, некто Емельян Пугачев все же рассчитывал на помилование его императрицей. Ведь он все рассказал его превосходительству начальнику Секретных Комиссий Потемкину. Он ведь только исполнитель, чучело, кукла. А главные в этом деле – те, кто все придумал и всем руководил! Они должны быть наказаны. И сильнее его, исполнителя, как всегда и бывало. Но помилования не последовало. Разуверившись в его возможности, самозванец так ослаб, «что принуждены были, – как писала Екатерина II Вольтеру в одном из писем, – с осторожностью подготовить его к приговору из опасения, чтобы он не умер на месте от страха…»

Казнь Пугачева и его «генералов» состоялась 10 января 1775 года в Москве на Лобном месте. Пугачева привезли на санях и привели на высокий эшафот. Затем зачитали царский манифест, и экзекутор дал знак палачам. Те бросились раздевать его: сорвали белый бараний тулуп, содрали, разорвав, малиновый полукафтан. Пугачев вдруг всплеснул руками, будто собираясь взлететь, но его опрокинули навзничь, и через мгновение окровавленная голова, схваченная палачом за волосы, уже висела над толпой москвичей. Глаза самозванца были полуоткрыты и смотрели на толпу сверху вниз, как будто ему все же удалось взлететь…

 

 

«НАСТОЯЩИЙ ХЛЕСТАКОВ»

 

1.

Екатерина Александровна Сухозанет была из тех женщин, которым до всего есть дело. Она участвовала во множестве благотворительных обществ, попечительских советов и, казалось, знала весь Петербург. Однажды, вызвав к себе на доклад своего управляющего Евстафия Мартынова, она увидела с ним прехорошенького бойкого мальчика.

– Неужели это Саша? – всплеснула она руками. – Как вырос!

– Дети, Катерина Александровна, они ведь… быстро растут, – смущенно ответил Мартынов.

– Да, да. И куда вы намерены его определить?

– Пока записал его в Петропавловское училище, а дальше – не знаю. Ему ведь нет еще и десяти…

– Эх, господин Мартынов. В наше время чтобы из детей вышел толк, определяться с ними надо очень рано. А отчего вы не отдадите его в какое-нибудь казенное заведение? Например, театральное училище. Там он может выучиться какому-нибудь искусству; сделается танцовщиком, музыкантом или актером.

– Вы знаете, ведь у нас происхождение не позволяет учиться в казенном заведении. Да и материальные средства не…

– Ну, это все можно устроить, – перебила управляющего Екатерина Александровна. – Знаете что, я похлопочу за вашего сына.

Хлопоты госпожи Сухозанет начались с того, что она пригласила на обед самых влиятельных на тогдашнее время членов Театрального комитета: князя Гагарина, графа Виельгорского, графа Кутайсова и князя Долгорукова. Князь А.С. Гагарин, от которого в первую очередь зависело определение Саши Мартынова в театральное училище, почему-то не пришел, но Екатерина Александровна быстро нашла положительный момент и здесь: послала к нему с письмом обоих Мартыновых. 

«Князь принял их очень ласково и приказал явиться к управляющему императорскими театрами Остолопову, который послал их к члену театральной конторы Гемнигу. Мартынов-отец пошел к нему один и был принят им очень неласково так что решился отказаться от надежды определить сына…» («Русская старина», СПб, 1891, т. 72, стр. 192).

Как-то, возвращаясь бегом от своей тетки, жившей близ Казанского моста, Саша услышал за спиной:

– Куда это ты бежишь, Мартынов?

Александр обернулся и увидел князя Гагарина.

– А почему ты не в училище?

– Ну-у, – замялся Мартынов.

– Отчего ты не в училище? – строго повторил князь.

– Меня не приняли, – испуганно ответил Саша.

– Как? – удивился Гагарин. – Ведь я же…

Повозмущавшись, Гагарин велел придти к нему с отцом на следующий день в восемь утра.

«В назначенный час, – писал в «Русском Инвалиде» от 21 августа 1860 года друг Александра Мартынова Василько Петров, – Мартыновы были у князя, который сказал им, чтобы они пришли к десяти часам в училище. В десять часов все формальности были кончены и Александр Мартынов уже зачислен в число казенно-коштных воспитанников». Случилось это в 1826 году.

Саша попал в танцевальный класс знаменитого балетмейстера и хореографа Шарля Луи Дидло, преподававшего тогда в Петербурге. Он стал показывать такие успехи, что 57-летний маэстро «поставил его в первую пару», что значило специальную подготовку Мартынова в «первые танцовщики». Он бы и стал таковым, но Дидло через два года получил более выгодное предложение и оставил Петербург. «Место его заступили другие, – писал В.Петров, – далеко не столь знающие и даровитые, и все танцевальное дело пошло на выворот… Мартынов… был отдан в ученики декоратору Конопи», так как был лучшим учеником и рисовального класса.

Три года он учился у своего нового учителя, который уже готовил из Мартынова своего преемника. И быть бы Александру хорошим декоратором, но в 1831 году Конопи умер. Ничего не оставалось, как посещать драматические классы и учиться актерскому мастерству, куда его всегда тянуло.

Скоро он обратил на себя внимание нового директора императорских театров А.М. Гедеонова великолепной игрой в учебном спектакле «Знакомые незнакомцы». Это был водевиль. Данное направление в театральном искусстве и определило дальнейшую судьбу Мартынова. Гедеонов просто приказал ему готовиться в актеры и отдал его в руки П.А. Каратыгина, бывшего в то время «репетитором» драматического искусства в училище.

Играть на Петербургской сцене Александр Евстафьевич начал еще будучи воспитанником училища. Первый его выход случился в 1831 году в роле жокея в пьесе «Дочь волшебного мира», а настоящий дебют – роль Мирошки в водевиле Григорьева 2-го «Филатка и Мирошка, соперники или Четыре жениха и одна невеста» – был в Александринском театре в 1832 году. Затем он сыграл с оглушительным успехом в пьесе «Глухой или Полный трактир», а после пьесы «Жених Лунатик» его в первый раз публика вызвала одного, а не вместе со всеми задействованными в спектакле актерами. А ведь это была знаменитая «Александринка» – старейший столичный императорский театр, где служили лучшие российские актеры. Всего же, будучи еще учеником театрального училища, Мартынов сыграл в нем около 70 ролей, – случай беспрецедентный в истории театра.

В 1835 году Мартынов окончил театральное училище и был принят в труппу Александринского театра, правда, пока за «самое незначительное жалованье». Ему приходилось разучивать свои роли при свете луны за неимением даже сальной свечи, ходить на репетиции в истертом сюртуке и в сапогах с заплатками и позволять себе обедать только хлебом и квасом.

Публика его любила, но дирекция театра видела в нем только комика, умеющего рассмешить публику, и не баловала драматическими ролями. Кажется, первые разглядели в Мартынове великого актера иностранцы: французский актер Аллан и итальянский бас Луиджи Лаблаш, певший в то время в столичной опере.

Алан вообще был самым первым ярым поклонником таланта Мартынова, и когда его спросили, кого из русских актеров он считает лучшими, француз, не раздумывая, ответил:

– Господина Мартынова. Таких, как он, нет даже на европейских сценах.

А огромный Лаблаш, когда бывал на спектаклях с участием Мартынова, всегда густо гоготал, сотрясаясь всем своим толстым телом и вызывая раздражение у окружающих.

– Чему вы смеетесь? Вы разве понимаете?

– По-русски я не понимаю ни слова, – отвечал Лаблаш, вытирая платочком слезы, выступившие от смеха. – Но я понимаю Мартынова.

Этот случай был описан в «С.-Петербургских Ведомостях» за 1859 год. И он был весьма характерен по отношению к актеру Мартынову в то время.

А как он играл Бобчинского в «Ревизоре»! А Митрофанушку в «Недоросле»! Какой виртуозной была способность к перевоплощению, каким неповторимым было мастерство мимики, жеста, любого движения!

Уже тогда, в этих ролях «дыхание трагического определяло грустный характер комизма Мартынова, комизма, в котором звучало затаенное страдание». (Театральная энциклопедия. М., 1964, т. III, стлб, 719).

Медленно завоевывал Александр Евстафьевич то место, которое принадлежало ему по праву. Только к 40-м годам и зритель, и руководство театра стало догадываться, насколько широко талантлив Мартынов, и как им всем повезло, что они являются его современниками.

В 1840-м он поразил публику ролью Синичкина в водевиле Дмитрия Тимофеевича Ленского «Лев Гурыч Синичкин», и Виссарион Григорьевич Белинский, давно узревший в Мартынове великого художника, считал его лучшим исполнителем этой роли.

Еще более поразил публику Александр Евстафьевич в 1843 году своим Гарпагоном в «Скупом» Мольера, и зритель, наконец, в сцене потери денег, увидел такой потрясающий трагизм, который заставил их перестать только смеяться над образами, вводимыми Мартыновым. А в спектакле «Не в деньгах счастье», по пьесе Чернышева он уже «заставил несколько тысяч зрителей плакать и тепетать». Сей факт зафиксирован в журнале «Русская старина» издателя М.И. Семеновского за 1891 год. С этого момента публике открылась громадность и всеобъемность таланта этого великого актера, его трагическая сторона, которую, впрочем, Александр Евстафьевич в себе давно вполне сознавал. И пришла слава. А вместе с ней и хороший достаток. В это же время Мартынов женится на Марье Павловне Шелиховой, женщине нежной и доброй, которая подарит ему пятерых детей: трех сыновей и двух дочерей, одна из которых станет впоследствии актрисой.

 

2.

В Казань Мартынов приехал вместе с актером Александринского театра А.Е. Смирновым весной 1845 года. Он уже довольно широко гастролировал по России, пользовался огромной популярностью у публики и принял приглашение «держателя» казанского театра Ефима Фомича Стрелкова приехать в Казань на шестинедельные гастроли за гонорар в 5 тысяч рублей. Сумма была оглушительная (на нее можно было купить в Казани, например, парочку двухэтажных домов с 10-15 комнатами, садом и приусадебными службами или 36 тысяч кур), Стрелков оказался, по словам самого Мартынова, «человеком добрым и честным», казанская публика, знакомая с игрой великих Мочалова и Щепкина, вообще была уже избалована знаменитостями, театр, как писал в одном из своих писем из Казани Смирнов был «хорошенький, сцена тоже», так что ударить в грязь лицом никак было нельзя. Да, собственно, Мартынов никогда и не позволял себе несерьезно относиться к гастрольным поездкам. К гастролям в Казани же, по словам историка этого театра И.А. Крути, Мочалов отнесся с «величайшей серьезностью».

«Труда много, – писал в одном из своих писем из Казани Александр Евстафьевич, – каждый день с 10 часов утра до 2 часов на репетиции, а в 7 – спектакль…»

Он был всегда разным. Превосходно гримировался – его научил этому в театральном училище декоратор Конопи, великолепно двигался – уроки балетмейстера Дидло тоже не прошли даром. В своих ролях был предельно искренен, естественен и точен. Все шесть недель гастролей на его спектаклях был аншлаг. А на первом, когда его встретили бурными аплодисментами – так встречали только великих Мочалова в 1833-м и Щепкина в 1836-м – даже приставные стулья и проходы были заняты публикой. «Прекрасная, отчетливая игра Мартынова, – писали «Казанские губернские ведомости» после его первого спектакля, – с перваго выхода на сцену уже давала нам понятие о его высоком таланте».

Исключительным успехом пользовался его Гарпагон в «Скупом» Мольера. Казанская публика помнила, как его играл М.С. Щепкин и имела возможность сравнить. И сравнение это было в пользу Мартынова: он был более реалистичен и трагичен.

«Талант Мартынова был необычайно широк по своему диапазону, – писала «Театральная энциклопедия». – От остро сатирического, иногда пародийно-гротескного комизма актер переходил к подлинной трагедии. Его игра, основанная на страстной защите простого человека, на тончайшем раскрытии его душевного мира, глубокой искренности и художественной простоте, оказывала сильнейшее воздействие на зрителей».

В Казани в то время был не лучший состав труппы. «Про труппу история умалчивает», – писал из Казани товарищ Мартынова Смирнов. Сам же Александр Евстафьевич, делясь впечатлениями о казанских актерах, выразился более определенно: «Всех их счетом шесть женщин и восемь мужчин. Из женщин одна Новикова имеет человеческую физиономию, а прочие хари на харе». Но даже такой состав труппы не смог испортить публике впечатления о незабываемом искусстве Александра Евстафьевича. 

В Казани Мартынов впервые показывал своего Хлестакова. В зале прямо-таки неистовствовал в восторге от игры петербургской значимости щуплый юноша в студенческом мундире – студент Императорского Казанского университета по «турецко-арабскому разряду» Левушка Толстой, предпочитавший театральные представления, балы, пикники и дружеские вечерухи с вином и девицами сидению в университетских аудиториях. Он громче всех аплодировал, вскакивал с места после окончания актов и кричал противным голосом подвыпившего подростка «браво». На него обращали внимание.

Несмотря на юный возраст, Толстой превосходно разбирался в искусстве. В нем уже просыпался великий художник слова, а художник художника всегда поймет. Понял Толстой и Мартынова, игравшего Хлестакова так, как до него еще никто не играл. Позднее Толстой напишет, что «Мартынов был первым настоящим Хлестаковым, которого до него все изображали или шутом гороховым, или человеком бывалым, себе на уме. У Мартынова… на всем исполнении роли лежала печать искреннего поэтического увлечения ролью, и публика смеялась добродушно, хотя и до слез. Лучшего исполнения и более верного понимания Хлестакова и не представлял и не представляю…»

Обе стороны – И Мартынов, и публика, остались очень довольны друг другом. Публика – за великолепную игру и полную самоотдачу артиста, Мартынов – за аншлаги, горячий прием и 5500 рублей гонорара вместо оговоренных с антрепренером 5000 рублей. 

Прощаясь, казанцы преподнесли актеру золотые часы с надписью: «А.Е. Мартынову. Казань. 1845г».

Все остальное, что обычно писалось на подобного рода подарках: «за доставленное несказанное наслаждение от Вашей незабываемой игры», «в знак признательности за Ваш безграничный талант» и прочие сентенции в данном случае отсутствовали. Все это подразумевалось без слов, ибо иначе касательно такого артиста, просто и быть не могло.

И еще, к слову. После отъезда Мартынова казанская труппа стала играть лучше, и харь в ее составе значительно поубавилось.

 

3.

«Болезнь… иногда медленно, но всегда верно-действующая, обнаружилась явно три года назад, – писал Василько Петров в 1860 году. – Он захворал летом, в Павловске, так что опасались за его жизнь; но предпринятая им поездка за границу, благословенное небо Италии и эмския воды возстановили его упадавшия силы. Впрочем, он не совершенно поправился; весною 1859 года снова отправился в Германию, снова пил эмския воды, и, на этот раз возвратился в Петербург с запасом новых сил… Всю прошедшую зиму трудился он неутомимо, являясь безпрестанно в наиболее трудных, наиболее требующих физических и нравственных усилий, ролях своего обширного репертуара».

Было сыграно уже более 600 ролей. Был Подколесин в «Женитьбе», Фамусов в «Горе от ума» и 8 ролей в пьесах А.Н. Островского.

Он сыграл Тихона в «Грозе» – роль, в которой наиболее ярко и выпукло показал громадность своего драматического таланта.

И продолжал играть в водевилях, находя в их «призрачной сфере опору для своих реалистических устремлений». (И.А. Крути. Русский театр в Казани. М., 1958, стр. 60). Он уже считался основоположником русской школы сценического реализма. Он достиг высшей ступени своего художественного слова. Но, как Пушкин, Гоголь, Брюллов, Иванов, Глинка и вообще большая часть гениальных русских художников, он не успел сказать своего последнего слова…

После ряда представлений в Москве, Александр Евстафьевич вместе с А.Н. Островским летом 1860 года поехал на юг.

– Теперь уж я не лечиться еду, а денег добывать, – успокаивал он свою жену, собираясь в путь, из которого ему было не суждено вернуться.

«От Москвы до Одессы мы поехали на Воронеж; первая ошибка Александра Евстафьевича была, что он почти не отдохнувши с дороги играл в Воронеже три больших спектакля сряду. (Деньги, заработанные в Воронеже он сразу же отослал жене – Л.Д.) Из Воронежа мы приехали в Харьков, здесь, не смотря на просьбы мои… он не захотел даже отдохнуть и мы поехали в Одессу… Одесса в июне – это печь, – сорока-градусные жары, ни одной капли дождя, адская пыль, – все это едва переносимо и для здороваго, а для больнаго чахоткою убийственно. Влияние одесскаго климата оказалось скоро, – на третий-же день открылись у Александра Евстафьевича изнурительные поносы, – сверх того каждый спектакль добивал в нем последние силы… В Крым он поехал с силами совершенно разбитыми, так-что едва вошел на пароход.

В Ялте, – как за последнее средство, он взялся за кумыс… В конце июля он стал собираться домой… Мы ехали опять через Одессу… Выехали из Одессы 2-го августа… Кашель все становился хуже, мокрота увеличивалась, а силы слабели… В Харьков мы приехали 8-го числа и он предполагал пробыть дней 5-ть или 6-ть. К концу болезнь начала развиваться быстро, пропала всякая надежда даже временно возстановить его силы… Он уже не мог сам перейти до дивана… Доктора ничего уже не могли сделать – легких не было. В понедельник (15 августа – Л.Д) Александр Евстафьевич уже не мог сам подняться с подушки. Во вторник был консилиум; но уж кончина приближалась… В 5 часов он еще принял лекарство, в 6 уже не принимал; я спросил у него: «не зажечь-ли огня?» Он тихо проговорил: «зажгите» и это были последния его слова. Часов в 7 он как-то странно обвел глазами комнату… взор его остановился, он глядел, уже не видя ничего. Потом он начал дышать тише и тише и через пол часа жизнь перешла в смерть…» (Из письма А.Н. Островского инспектору Дирекции императорских театров П.С. Федорову от 21 августа 1860 года).

Он умер 16 августа, во вторник, в половине восьмого вечера. 

В среду его положили в гроб и понесли в кладбищенскую церковь, до которой было три версты. Весь путь его несли на руках артисты и студенты. В пятницу его отпели и закрыли гроб…

Расходы на отправку тела Мартынова в Петербург взял на себя директор Харьковского театра Иван Александрович Щербина. Гроб с телом великого актера прибыл в Петербург (через Москву, где 5 сентября состоялась панихида в той же церкви, где отпевали Гоголя) 30-часовым пассажирским поездом в понедельник, 12 сентября 1860 года. А в понедельник, 10 октября в Мариинском театре «в пользу вдовы и детей артиста А.Е. Мартынова русскими придворными актерами, при участии артистов: итальянской, русской оперной, балетной, французской и немецкой трупп» представлено было, как гласили афиши, расклеенные по всему Петербургу, три спектакля: «Завтрак у предводителя или Полюбовный дележ», комедия в одном действии И.С. Тургенева, «На хлеб и на воду», шутка в одном действии, и «Старый друг лучше новых двух», премьера «картин из московской жизни в 3-х действиях» А.Н. Островского. Главную роль пансионерки Сашеньки в водевиле «На хлеб и на воду» играла «девица Александра Мартынова»…

 

 

«… ОДНА ЛЮБОВЬ К ОТЕЧЕСТВУ ДВИЖЕТ ПЕРОМ МОИМ»

 

Стояло некогда верстах в семи от уездного города Цивильска губернии Казанской сельцо Мамино. Находилось оно в окружении лесов и разделялось на две неравные части двумя глубокими оврагами, Маминским и Безымянным. Здесь, 1 декабря (12 декабря по новому стилю) 1774 года в семье со старинной дворянской фамилией Арцыбышевы, известной еще с первой половины XVI века, родился первенец, коему родители дали имя Николай.

Детские годы Николеньки Арцыбышева прошли в Мамино, насчитывающем чуть более четырех десятков крестьянских дворов. 

У отца была весьма богатая библиотека, и как только Николай выучился читать, это занятие стало одним из его любимейших. Особенно нравились ему книги исторического содержания, которые, очевидно, и заложили в нем фундамент интереса к прошлому.

В 1781 году умер отец Николая, отставной поручик Сергей Абрамович Арцыбышев. Год сирота прожил в Вологде у дяди, Петра Яковлевича Чернявского, а в 1782 году отчим (мать Николая, Олимпиада Яковлевна, урожденная Чернявская вышла замуж за уфимского дворянина Кубицкого) забрал его из Вологды, привез в Казань и отдал на воспитание в пансион немца Вюльфинга, лучшее тогда учебное заведение в городе. В пансионе Николай проучился четыре года и обрел друзей, в том числе Гавриила Петровича Каменева, будущего известного поэта и родоначальника романтического направления в русской поэзии.

В 1786 году скоропостижно умерла Олимпиада Яковлевна, и Кубицкий отвез Николая с братом опять в Вологду, передав с рук на руки их деду, Якову Михайловичу Чернявскому. А тот, недолго думая, отдал Николая в Санкт-Петербургский пансион ганбургского уроженца Николая Бамани, заведение «высшаго типа», имеющее превосходную репутацию. В нем Арцыбышев проучился до 1789 года.

Затем, очевидно, по протекции дяди Петра Яковлевича Чернявского, служившего офицером в гвардейском Семеновском полку, Николай был зачислен сержантом в гвардию, несшую в годы правления Екатерины II весьма необременительную службу. «Вырвавшись из-под опостылевшей учительской опеки, – пишет в своем обширном «очерке жизни и творческой деятельности Н. С. Арцыбышева» «Цавильский затворник» Ю.В. Гусаров, – юноша с головой окунулся в полную соблазнов и развлечений столичную жизнь». Он был, по сведениям В.В. Аристова, «среднего роста, белокур или рус и очень… ловок и недурен собою». В сочетании с образованностью, эти его качества привлекали к нему многочисленных светских дам, успехом у коих Арцыбышев с удовольствием пользовался. 

В столице он увлекся театром, в особенности пьесами Вольтера и Расина с античным сюжетом, – сказывался заложенный еще в детстве интерес к прошлому. Вскоре он всерьез заболел историей, и наряду с этим стал делать первые попытки выразить себя в стихах. Сначала он переводил французские поэмы, и две из них анонимно опубликовал в столичном журнале «Приятное и полезное препровождение времени».

В 1798 году, под неполной подписью в журнале «Иппокрена, или Утехи любословия» было напечатано уже оригинальное стихотворение Арцыбышева «Скука», гимн чистой, бескорыстной дружбе, которая единственно может спасти человека от пресыщенности и разочарования в мнимых ценностях: богатстве, карьере, роскоши…

 

Ах! Если б можно нам отраду

И бед малейшую преграду

Найти хоть в дружестве одном!

 

А затем, как сообщал сам Николай Арцыбышев, он немало поместил в разных журналах «мелочных и беглых сочинений в стихах и прозе».

По воцарении на престоле Павла I вольностям и тунеядству гвардии был положен конец. Новый император вводил в армии дисциплину и порядок и заставил гвардию «забыть, – по словам ученого и писателя, старшего современника Арцыбашева А.Т. Болотова, – все прежние шалости и дури, привыкать к трудолюбию, порядку, добропорядочному поведению и несению прямой службы». Гвардейцы зароптали и стали увольняться из армии. Арцыбышев в январе 1797 года добился перевода в Казанский гарнизонный полк прапорщиком, а в сентябре того же года подал прошение об отставке и уехал в Вологду к деду.

В 1799 году он вернулся в Казань, где служил выборным представителем дворянства, а в 1801-м, решив посвятить себя литературе и наукам, вышел в полную отставку и «активно включился, – как пишет Ю.В. Гусаров, – в общественную и культурную жизнь Казани». Николай Сергеевич сразу сделался членом некоего казанского «культурного гнезда», объединявшего лучшие на то время творческие силы города и местных любителей литературы и искусства. В это некое подобие кружка входили его товарищ по пансиону поэт Гавриил Каменев, родственник по матери И.И. Чернявский, литератор И.А. Второв. Лидером кружа был замечательный поэт и переводчик Савва Андреевич Москотильников. Собрания кружка происходили в доме Каменева, где, по словам самого Арцыбышева, «сходилось все то, что со стороны познаний было лучшее» в Казани.

«Благодаря кружку, – пишет Ю.В. Гусаров, – прежде спорадические литературные занятия Арцыбышева приобрели систематический характер. Пример товарищей и атмосфера творчества, писал он позднее, «подстрекали меня писать и дали повод к рождению моим стихотворным и прозаическим мелочам». В числе первых был поэтический отклик на воцарение Александра I, которое с ликованием встретили все его друзья. Стихотворение не сохранилось, однако со слов автора известно, что оно вышло «поудачнее первых» и было высоко оценено его казанскими и петербургскими знакомыми». В своей работе «Литературные тропы: поиски, встречи, находки», вышедшей в Казани в 1991 году В.Г. Загвозкина писала, что в центре внимания Арцыбышева-поэта «было обличение царей-тиранов, разоблачение вельмож, ведущих праздный образ жизни за счет эксплуатации своих крепостных, дружба, скрашивавшая человеку жизнь». И еще он писал о Боге, наделившем человека правом выбора.

 

Виновен ли создатель света,

Что гордость здесь, корысть, обман;

Что чтут пророком Магомета,

На троне царствует тиран?

Что ханжества костры пылают,

Что мир войны опустошают?

Он дал нам жизнь и бытие,

Он дал нам часть ума и воли;

Зачем же к точке лучшей доли

Не правим сами мы ее?

 

Это из его оды «Случай» («Слепой случай»), одной из лучших в его поэтических творениях. Она написана в 1805 году и долго считалась принадлежащей перу Г.Р. Державина. В 1841 году она была опубликована в журнале «Русская беседа» со следующим примечанием: «Эта превосходная, до сих пор не напечатанная ода великого нашего Державина – едва ли не лучшая из всех его од, после оды «Бог».

К тому времени Арцыбышев уже состоял (с 1802 года) членом-корреспондентом Санкт-Петербургского Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, в трудах которого он и стал публиковаться («О первобытной России и ее жителях» – 1809; «Приступ к повести о русских» – 1811 и др.).

В 1817 году в трудах Общества любителей отечественной словесности, возникшем при Императорском Казанском университете, была опубликована одна «Бессмертие» – Николай Сергеевич был членом сего общества с 1811 года. Это был гимн человеку-творцу и бессмертию его творений…

 

По правилам земли законов

Давно изтлел уж труп Невтонов;

Но что он сделал, то живет

И будет жить на свете вечно;

Когда ж творенье безконечно,

То, как Творец его умрет?

 

Природы сильный обладатель,

Стихий угрюмых властелин,

Зверей свирепых обуздатель,

Умом и делом исполин;

Котораго лишь мановенье

Дает перунам направленье,

Уставы пишет естеству;

Который мыслию единой,

Связуя действия с причиной,

Себя приближил к Божеству;

 

Кому прогулкой служат бездны;

Кто огнь палящий разделил;

Кто смерил верно округ звездный,

Кто выше облак воспарил,

Отверз природы сокровенность,

Постиг порядка постепенность,

Познал: что есть добро и зло;

Кто в глубь спускался Океана;

Кто буйность испытал волкана;

В миры проник через стекло;

 

Кто образ творческия силы,

Рожденный светом обладать, – 

Не может для одной могилы

Носить изящности печать – 

Достоин лучшаго предмета. – 

Не наша бедная планета

Его всех подвигов венец – 

Все грубо здесь пред ним и мало!

Не здесь стези его начало,

Не здесь ей будет и конец.

 

Помимо стихосложения, Арцыбышеву не давал покоя, заложенный еще в детстве интерес, к прошлому. Он постоянно пополнял свой исторический багаж, и настал момент, когда количество знаний достигло критической массы и переросло в новое качество: Николай Сергеевич стал формироваться, как ученый-историк.

«Еще в 1802 году, – писал В. Иконников в «Критико-биографическом словаре русских писателей и ученых» С.А. Венгерова, – Арцыбышев задумал составить свод известий о России, на основании летописных и других источников и в течение 30 лет безпрестаннаго труда успел довести его до конца царствования Иоанна Грознаго. Между тем, занимаясь до конца жизни этим главным своим трудом, Ацыбышев напечатал, как в отдельном виде, так и в исторических сборниках и периодических изданиях, ряд статей и изследований, относящихся к области русской истории…»

Как и Карамзин, он начал с исторической прозы. В 1804 году в «Северном вестнике» была напечатана его историческая повесть «Рогнеда, или Разорение Полоцка». Отдельной книгой повесть выйдет в 1818 году. Эпиграфом к ней будут служить следующие слова: «…Одна любовь к Отечеству движет пером моим». Повесть была литературно выверена, интересна современникам и рассказывала об обстоятельствах знакомства и женитьбы киевского князя Владимира Святославовича на полоцкой княжне Рогнеде. И как пророчество и предостережение для сильных мира сего звучали в ней слова языческого жреца: «Величество земное – тень одна, оно подобно легким парам, клубящимся над бурным Волховом: подует ветер и они исчезнут. Великодушие одно созидает твердые памятники в сердцах народов».

Стихи Арцыбышев стал писать все реже, исторические работы – все чаще. Ради занятий исторической наукой он даже покинул Казань и поселился (с братом Александром) в своем родовом поместье, – большой город отвлекал, а Николай Сергеевич не хотел, чтобы ему мешали. Большую известность принесли Николаю Сергеевичу его критические статьи по поводу «Истории государства Российского» Карамзина, причем первая такая статья появилась в 1822 году в «Казанском вестнике». Затем, в «Московском вестнике» и «Вестнике Европы» появилось еще семь статей, посвященных главному труду Карамзина, в коем Арцыбышев был глубоко разочарован. В одном из частных писем 1818 года он писал:

«Третьего дня получил я «Историю» Карамзина, разрезал листы ее с жадностью и принялся читать со вниманием. Что ж представилось глазам моим: Ей-ей не верю еще до сих пор себе: безобразное смешение посторонщины, недоказательности, безразборности, болтливости и преглупейшей догадочности! Думаешь читать о русских, но сталкиваешься с гуннами, готфами, аланами и Бог знает какими еще народами, которых деяния описываются как будто бы они принадлежали к деяниям русских… Тщетно целый век ученые старались очистить историю русскую от нелепостей! Является дурачина и вводит их в еще большем свете… Вот тебе историограф и давно ожиданная история!»

В печати развернулась широкая полемика между Арцыбышевым и сторонниками Карамзина, окончившаяся в 1830 году с небольшим, на мой взгляд, перевесом в пользу Николая Сергеевича. Он был более научен, им был поднят и ныне актуальный вопрос политической ангажированности историка в свете «требований текущего времени», а, кроме, того, был исправлен ряд фактологических неточностей в карамзинской «Истории». Более действенным ответом Арцыбышева и пикой знаменитому историографу явился выход в свет в 1838 году первого тома главного и фундаментального исторического труда Николая Сергеевича «Повествование о России». Предваряя его, он писал:

«Я сличал слово в слово, а иногда буква в буку все летописи, какия мог иметь, соединял их, дополняя одну другою, и таки образом составлял изложение: после вычищал то от всего именно летописнаго – или занимательнаго только для современников, но совсем не нужнаго для потомства – и от лишесловия, свойственнаго тогдашнему образу сочинений; и наконец переводил оставшееся на нынешний российский язык, как возможно буквальнее, соображал мой перевод с древними чужеземными и архивными памятниками, дополнял ими летописи…»

С 1838 по 1843 годы вышли три тома «Повествований» (до 1698 года) – труд поистине титанический, ибо только перечень использованных источников и литературы содержит около 500 наименований.

Третьего тома он уже не увидел: 27 августа 1841 года Николай Сергеевич умер от апоплексического удара и был погребен в селе Рындино Цивильского уезда Казанской губернии.

Ныне могила его, до того оскверненная активистами-безбожниками в 30-е годы прошлого столетия, срыта, и прах его теперь невесть где. Приказала долго жить и деревня Мамино, где родился поэт и историк Николай Сергеевич Арцыбышев, исчезнув с карт и лица земли в лихие перестроечные годы…

 

 

ШЕФ

 

Весь путь от Санкт-Петербурга до Нижнего Новгорода сенатор, член Государственного Совета и Кабинета Министров, Шеф Жандармского Корпуса, начальник III Отделения собственной Его Величества канцелярии, герой Отечественной войны 1812 года и Заграничных походов 1813-1815 годов, Георгиевский кавалер и кавалер особой степени награждения – ордена святого Андрея Первозванного, генерал от кавалерии граф Александр Христофорович Бенкендорф ехал с государем императором в одной коляске – так захотел сам Николай Павлович. Во время нахождения в Нижнем Новгороде, где государь пробыл до 18 мая 1836 года, испортилась погода: зарядили дожди, солнце не показывалось из-за туч вовсе – осень осенью. «Дождливая погода и топкая грязь, – писал в своих «Записках» сам его сиятельство граф Бенкендорф, – побудили государя продолжать путь из Нижняго в Казань не сухим путем, а Волгою… 18 августа государь сел на… пароход. 20 августа на разсвете, мы завидели берега Казани и, чтобы не приехать слишком рано, уменьшили наш ход…»

На берегу их ждали толпа встречающих, губернская и городская верхушка с сияющими лицами во главе с военным губернатором Степаном Степановичем Стрекаловым. Сияли и экипажи, поданные на берег для переезда государя со свитой в город. Государь сел вместе с губернатором, и Александр Христофорович поехал один.

Когда въехали в город, граф не узнал его. «Мне, бывшему в Казани 34 года тому назад, она показалась совсем новым городом», – писал он.

Впервые Бенкендорф, еще простой дворянин, прадед которого Иоанн, дослужившись до старшего бургомистра Риги, тем самым получил потомственное дворянство, был в Казани в 1802 году. Ему было лишь девятнадцать лет, и визит его в Казань в бытность еще флигель-адъютантом, носил, по сути, курьерскую надобность. Дед его Иван Иванович, генерал-лейтенант и обер-комендант Ревеля, умер в 1775 году, но жива еще была бабка, София-Елизавета, урожденная Левенштерн, взятая в 1777 году ко Двору воспитательницей великого князя Александра.

Жив был и отец Александра, Христофор Иванович, старший из четырех сыновей Ивана Ивановича, генерал от инфантерии, несколько лет назад вышедший в отставку и живший под Ревелем.

Казань образца 1836 года, действительно, разительно отличалась от той, которую видел Александр Христофорович в 1802 году. Выросло множество каменных домов, многие овраги, испещряющие город, были засыпаны, улицы казались прямее, и те, по которым ехали они, были замощены. 

Казань удивляла «опрятностию, множеством украшающих ее изящных церквей и других зданий и видом общаго довольства…» (А.Х. Бенкендорф. Записки. // Н.К.Шильдер. Император Николай Первый, его жизнь и царствование. СПб., 1903, т. 2, стр. 733).

Другим был и сам Александр Христофорович. После 1802 года произошло в его жизни столько всего, что не измениться было просто невозможно. Начиная с 1803 года, Бенкендорф не пропустил ни одной военной компании, ведущейся Россией. И зарекомендовал себя весьма деятельным офицером, тактически грамотным и отчаянно храбрым.

В Грузинской компании в 1803 году он с геройской стороны показал себя при взятии крепости Ганджи, а в 1804 г – в сражении с лезгинами, за что и был высочайше пожаловал орденами Анны и Владимира 4-х степеней.

Во французской 1806-1807 годов кампании он, капитан-кавалерист, на самых опасных участках фронта. В 1807 году Бенкендорф уже его высокородие господин полковник и кавалер ордена святой Анны 2-й степени.

В Турецкую компанию 1809 года он записался в армию охотником, то есть добровольцем. «Во всю кампанию находясь в авангарде, – писал о нем Русский биографический словарь, – становился всегда во главе самых рискованных и трудных поручений. Особенным отличием, доставившим Бенкендорфу орден св. Георгия 4 степени, были его действия под Рущуком, где стремительною атакою чугуевских улан, он опрокинул угрожавший тылу нашего леваго фланга значительный отряд турок. В 1812 году, Бенкендорф командовал авангардом войск… и в первом же сражении… за блистательную атаку против неприятеля был произведен в генерал-майоры. Вслед затем, на него было возложено опасное поручение – открыть коммуникации главной армии с корпусом графа Витгенштейна. Отправившись с 80-ю казаками, Бенкендорф успел, проходя в тылу и между отрядами французских войск, захватить более 500 пленных. С началом отступления наших сил, Бенкендорф принял начальство над арьергардом… Присоединив к своим силам два казачьих полка, он произвел смелое и искусное движение на Волоколамск, напал на неприятельские партии, разбил их и взял в плен более 8000 человек. Состоя по занятии Москвы командиром столицы, он успел захватить 3000 французов и отбить 30 орудий; при преследовании же наполеоновской армии до Немана, находясь в отряде генерал-лейтенанта Кутузова, взял в плен трех французских генералов и более 6000 разных чинов».

В 1813 году Александр Христофорович снова отличился, принудив к капитуляции город Фюрштейнвальд. Он брал Берлин, участвовал в сражениях под Дрезденом, где с ним бок о бок сражался командор Николай Никитич Чичагов, командующий Казанским ополчением. При взятии Бенкендорфом Люнебурга его нашел орден Георгия 3-й степени. Следом за ним он был пожалован «Анной» 1-й степени, а за взятие крепостей и городов Гевель, Мюнден, Роттердам, Дортрехт, Госуворт, Гертрюденберг, Вильгельмштадт и очистку от неприятеля Утрехта и Амстердама ему были пожалованы «Владимир» 2-й степени, Большой Крест Шведского Меча, прусский орден «Pour le merite», шпага от короля Нидерландов, золотая сабля от регента Великобритании и золотая шпага с бриллиантами от императора Александра.

Бенкендорф возвратился в Россию только зимой 1816 года – воевал «до полной и окончательной победы», заслужив еще орден святой Анны I-й степени с бриллиантами и чин генерал-лейтенанта.

В декабре 1825 года он был пожалован сенатором, что нисколько не повлияло на его воинственный характер: в новую Турецкую кампанию 1828-1829 годов он брал Варну и стал кавалером ордена Святого Владимира 1-й степени.

В 1829 году Бенендорф был пожалован чином генерала от кавалерии и стал членом Государственного Совета, в 1831-м – членом Кабинета Министров, в 1832 году был возведен в графское достоинство, а в 1834 году получил орден Андрея Первозванного, награду редкую и особую, которую Александр Христофорович заслужил, главным образом, находясь с июня 1826 года на посту Шефа Корпуса Жандармов и «командующим императорскою главною квартирою», а с июля того же года – начальником III Отделения собственной его величества канцелярии. Относительно образования III Отделения, Бенкендорф писал:

«Император Николай стремился к искоренению злоупотреблений, вкравшихся во многие части управления, и убедился из внезапно открытаго заговора (14 декабря 1825 г – Л.Д.), в необходимости повсеместнаго, более бдительнаго надзора, который окончательно стекался бы в одно средоточие; государь избрал меня для образования высшей полиции, которая бы покровительствовала утесненным и наблюдала за злоумышлениями и людьми, к ним склонными… Решено было учредить под моим начальством корпус жандармов. Всю империю разделили в сем отношении на семь округов; каждый округ подчинен генералу, и в каждую губернию назначено по одному штаб-офицеру… Учрежденное в то время Третье Отделение собственной его величества канцелярии представляло под моим начальством средоточие этого новаго управления и вместе с высшей секретной полицией, которая в лице тайных агентов, должна была помогать и способствовать действиям жандармов… Я неотложно приступил к делу, и Бог помог мне исполнить новыя мои обязанности к удовольствию государя и не возстановить против себя общественнаго мнения, открыть много злоупотреблений и, в особенности, предупредить и отвратить много зла».

Удивительное дело, но его любили «низшия слои населения». Несмотря на строгие его должности, сам Александр Христофорович был скорее добр, чем строг, и доступен представителям всех социальных слоев.

В его кабинете можно было увидеть и мещанина, и купца, и цехового, и крестьянина в лаптях и сермяге, которому он, любезно пригласив присесть, терпеливо разъяснял то или иное положение закона или устава и помогал разобраться в судебных делах. Ненавидели и боялись его только казнокрады, с коими он был непримиримо жесток, несмотря на их чины и заслуги, бюрократы-чинуши, коих терпеть не мог и сам Николай Павлович, да еще всякого рода заговорщики, желающие расшатать или нанести вред монархии и державе в целом. Им от грозного Шефа жандармов и еще более грозного начальника III Отделения дожидаться милости было напрасно. Вот каков был граф Александр Христофорович Бенкендорф, пожимавший руки первой шеренге студентов Императорского Казанского университета в виц-мундирах и при шпагах 21 мая 1836 года.

Граф Бенкендорф был с императором всюду; вместе с ним он поклонился раке с костьми в подземелии Памятника Павшим Воинам, участвовал в смотре войск и казанского гарнизона на Арском поле, удивлялся памяти губернского прокурора Солнцева, наизусть перечислившего всех арестантов, когда визиторовался «тюремный замок», побывал в Первой Казанской гимназии и Отделении военных кантонистов и слушал длинную речь муфтия при посещении мечети в Старо-Татарской слободе, «выражавшую, – по его словам, – всю преданность и благодарность его единоверцев, глубоко осчастливленных столь необычною царскою милостию».

До полуночи был бал, и его сиятельство «танцевал» с одной из трех губернаторских дочек, без умолку болтавшей какие-то пустые слова и, кажется, весьма глупой. А в полночь, попрощавшись, он с императором и свитой отбыл на коляске до пристани, где их ждал «катер ведомства путей сообщения», чтобы отбыть в Симбирск. Так завершился второй и последний визит Александра Христофоровича Бенкендорфа в Казань.

 Он умер совершенно неожиданно, в 1844 году. Николай I, стоя у его гроба, сказал:

– В течение всех этих лет он ни с кем меня не поссорил, а примирил со многими…

 Человеку, который не любит людей, такого не дано…

 

 

 

 

«ПОРНОГРАФИЧЕСКИЙ ПОЭТ»


                                                                                                                    Тряхни мудами Аполлон,

Ударь елдою громко в лиру…

        И.С. Барков

 

В отделе редких рукописей и книг университетской библиотеки имени Н.И. Лобачевского хранится несколько тетрадок в 107 архивных листов. Рукописи эти датируются 1760-ми – началом 1770-х годов. 

Писаны тетрадки разными людьми, носят общее название «Разныя стихотворения» и имеют две части.

Первая включает 13 од, 21 басню, 23 эпиграммы, 9 мадригалов, 16 надписей, 6 «портретов», 4 эпитафии, 14 песен и 11 «заготовок».

Вторая состоит из од и поэм.

Говорят, были еще третья и четвертая части, а общее число архивных листов было далеко за двести, однако они утеряны, скорее всего, безвозвратно.

То же, что имеется в наличии и именуется специалистами «Казанский список», есть, «в большинстве своем, никогда не печатанные и «непечатные» сочинения российского поэта Ивана Баркова, причем из всяких известных на данный момент списков его рукописных сочинений наш, казанский, наиболее ранний и, скорее всего, прижизненный. Более того, часть произведений подписаны, что исключает возможность подделки.

Как попали рукописи в архив Императорского Казанского университета в XIX веке – вопрос несложный. Еще в 1873 году казанский библиограф П.П. Васильев в своей рецензии на сборник произведений  «Сочинения и переводы И.С. Баркова», вышедший в 1872 году в Санкт-Петербурге, первый и единственный после смерти поэта и, конечно, не содержащий «срамных» стихов, писал:

«Иван Семенович Барков пользуется на Руси большею известностию как автор многих рукописных стихотворений, проникнутых крайним цинизмом и известных под названием барковщины. И несмотря на то, что со смерти Баркова протекло… сто лет, его рукописныя стихотворения и по настоящее время ходят в множестве списках, возбуждая сочувствие…».

Так что факт наличия в Казани одного из многочисленных списков сочинений Баркова не есть из ряда вон выходящий.

Иван Барков родился в 1732 году в Петербурге или близ него. Отец его был священником, и различные исследователи называли его по-разному: Семеном, Иваном, Степаном. Поэтому у Ивана Баркова было «плавающее» отчество (например «Русский биографический словарь» называет его Иваном Степановичем, а митрополит Евгений (Болховитинов) в своем «Словаре русских светских писателей» – Иваном Ивановичем). Поскольку же наиболее частым в употреблении было отчество «Семенович», то и мы будем называть Баркова Иваном Семеновичем.

В 1744 году Иван был определен в духовную семинарию при Александро-Невской лавре, где, окончив «грамматические классы», стал обучаться пиитике.

Небольшое отступление: помните, в школах и вузах в славные времена развитого социализма духовные училища, семинарии, церкви и монастыри назывались не иначе, как рассадниками мракобесия, а священнослужители – душителями просвещения, науки и искусства? И уж конечно нигде и близко не упоминалось о том, что были в духовных семинариях такие предметы, как риторика и стихосложение. Более того, в те времена существовал предмет «комедийных акций и интермедий» и семинаристы даже ставили «пиесы», конечно, духовного содержания, но так или иначе театральные действа, суть которых – искусство.

В Казани, например, первые театральные представления ставились семинаристами как в самом Архиерейском Доме, так и в помещениях Федоровского и Успенского Зилантова монастырей. Более того, лицедейство семинаристов поощрялось и казанскими архиереями, и на театральные постановки выделялись из архиерейской казны специальные деньги, именуемые официально «комедийными»…

В апреле 1748 года, узнав об открытии при академии наук университета, Барков попросился на аудиенцию к Ломоносову. Тот его принял.

– Что вам угодно, юноша? – спросил его помор-академик.

– Я хочу обучаться наукам в университете, – без тени смущения ответил Барков.

– Кто вас рекомендует?

– Я сам себя рекомендую.

– ?

– Я требую экзаменовки…

– Требуете?

– Ну, прошу, – ответил Барков, глядя прямо в глаза Ломоносова.

Экзаменовка состоялась, и через несколько дней академическая канцелярия получила «Доношение» Ломоносова, в коем выдающийся ученый писал, что Барков «имеет острое понятие и латинский язык столько знает, что профессорския лекции разуметь может».

Так Иван Барков был записан весной 1748 года в числе первых 30 студентов в университет со студенческим жалованием в три рубля в месяц, правда, с условием «доучивания» в академической гимназии – ему было только 16 лет.

С осени 1748 года он – полноправный студент! Он слушает лекции по философии, математике, физике, истории и классической литературе. Последний предмет ведет в университете Александр Петрович Сумароков, знаменитый представитель русского классицизма, автор многочисленных трагедий, комедий, басен и од. Баркову на его лекциях скучно; он уже переводит с латыни стихи римских поэтов, сам пишет стихи, которые, на его взгляд, тоньше и лучше сумароковских. И однажды, на вопрос Сумарокова: «Кто лучший поэт в России?» Барков, не задумываясь, ответил:

– Первый Ломоносов, а второй – я!

С этого заявления, собственно, и началась взаимная неприязнь и споры Баркова и Сумарокова. Барков станет писать «срамные, – как еще довольно мягко и, очевидно, блюдя митрополичий сан, скажет архиерей Евгений в своем «Словаре» – пародии на трагедии Сумарокова, а последний, в свою очередь, будет желчно критиковать «порядочные» стихи Баркова. В столицах про их взаимоотношения будут даже складываться анекдоты, один из которых приводит Пушкин.

«Барков заспорил однажды с Сумароковым о том, кто из них скорее напишет оду. Сумароков заперся в своем кабинете, оставя Баркова в гостиной. Через четверть часа Сумароков выходит с готовой одою и не застает уже Баркова. Люди докладывают, что он ушел и приказал сказать Александру Петровичу, что-де его дело в шляпе. Сумароков догадывается, что тут какая-нибудь проказа. В самом деле, видит он на полу свою шляпу и – - -». (А.С. Пушкин. Собрание Сочинений. М., 1962, т. 7, стр. 208).

Анекдот анекдотом, однако вышеизложенное было вполне в характере Баркова.

Надо сказать, что еще учась в университете, Иван  имел явно выраженные бражнеческие и буйственные наклонности. Как, впрочем, и иные его товарищи: Николай Поповский, Степан Румовский, Антон Барсов и другие. Примечательно, что все перечисленные студенты в будущем станут выдающимися личностями и попадут во все справочники и энциклопедические словари. Николай Никитич Поповский станет философом, поэтом и известным профессором московского университета; Антон Алексеевич Барсов, выдающийся языковед и автор российской грамматики, по учебникам коего училось не одно поколение российских школяров, также профессор московского университета, войдет в 1783 году в члены Российской Академии наук, а Степан Яковлевич Румовский вообще станет академиком и будет известен казанцам как первый попечитель Императорского Казанского университета и всего учебного округа (уж не он ли привез в Казань «срамные» стихи своего бывшего собутыльника?). Сам Иван Семенович Барков попадет в «Пантеон» лучших российских поэтов, а его имя сделается нарицательным, что за всю историю всемирной литературы было явлением  единичным.

Напрашивается вывод: поскольку разгульный образ жизни, в том числе и «пианство» есть признак свободы духа, а без него стать выдающейся личностью нечего и думать, то, стало быть, человеку, не потребляющему  (или не потреблявшему) вина и водки, не видать памяти потомков, как своих ушей.

Естественно, мнение это сугубо субъективно, спорно и не защищено от критики…

Вообще, как писал один анонимный автор биографии Баркова, «в то время общий уровень нравственности среди студентов был необыкновенно низок». Студенты часто кутили, нередки были между ними драки, а уж посторонним от них доставалось – дай Бог! А еще, как писал в 1873 году академик петербургской Академии наук Петр Петрович Пекарский в своей «Истории Академии», «в студенческих комнатах находили женщин…»

Но Барков выделялся своим «худым поведением» даже среди самых отпетых. Он был, как говорится, «оторви да брось». Успешно сдав, говоря современным языком, курсовые экзамены в 1750 году и представив сверх положенных на экзамене «чтений» французских и немецких авторов дополнительно свое сочинение по латыни, сочтенное «весьма превосходным», он, в то же время, был публично высечен розгами «за его из университета самовольную отлучку и другия мерзкия поступки» по приказу самого президента Академии наук графа Кирилла Григорьевича Разумовского.

В 1751 году Степан Петрович Крашенинников доносил в академическую канцелярию, что Барков был посажен «в карцер за то, что отпуском в церковь воспользовался для кутежа».

Отсидев в камере на хлебе и воде несколько дней, Иван, злой и взбешенный, пришел к академику и, угрожая физической расправой, при всех обругал его разными поносными словами. Герой-землепроходец, знаменитый исследователь Камчатки, вместо того, чтобы съездить по уху зарвавшемуся студенту, побежал жаловаться, после чего Барков опять, в присутствии всех студентов, был выдран розами.

После экзекуции, вместо того, чтобы угомониться и хотя бы какое-то время вести себя «прилично», как это практиковали те же Поповский с Румовским и Барсовым, Иван обиделся и опять загулял, на этот раз крепко. И его из университета исключили. Через какое-то недолгое время, учитывая его острый, все схватывающий на лету ум и прекрасные знания языков, он был восстановлен «с приказанием впредь вести себя скромнее, под страхом жестокаго наказания и отдачи в матросскую службу». («Русский биографический словарь». СПб., 1900, т.II, стр. 509).

Продержался он ровно месяц; 25 мая 1751 года Барков был исключен из университета и в качестве наказания послан в академическую типографию «учеником, – как гласило приказание, – наборнаго дела, – с содержанием по 2 р. в месяц».

В конце 1751 года он вновь был восстановлен в университете с условием «отработок» в типографии, куда он и ходил после занятий.

Целый год он вел себя пристойно, либо просто не попадался на глаза начальству в часы «досуга». Возможно, он усиленно сочинял, ибо в 1753 году выйдет в Москве его первая книжечка с «остроумными и колкими, – как писал его анонимный биограф, – сатирами, написанными прекрасными стихами, направленными против ограниченности тогдашних русских стихотворцов», в первую очередь Сумарокова.

 

На поясе небесном став;

Согласной лирой в небе звукну,

И в обе руки шмат мой взяв,

Зевеса по лбу плешью стукну…

 

В 1752 году «за пьянство и за ссору в ночное время» – не выдержала душа поэта – Иван опять был публично выдран, после чего опять последовал период творческого запоя, после коего и вышла в Москве книга сатир.

В 1753 году его пьяные выходки, дебоши и связи с непотребными женщинами как-то забылись, или приучил он университетское начальство относится к его проступкам благосклонно, принимая во внимание его несомненный поэтический талант, и он из типографии переводится в академическую канцелярию «для переписки на бело». В эти же годы он сходится с Ломоносовым, коий выпросил его на дом для переписки своей «Российской грамматики». Вначале мэтр относился к Баркову высокомерно, подчеркивая, что он – барин, европейская знаменитость, а Иван – он и есть Иван. Барков, не желая быть униженным даже гением – а авторитетов он никаких не признавал и был свободен от заболевания чинопочитания и лести, – одно время даже избегал Ломоносова, предпочитая заниматься перепиской его трудов в помещениях академической канцелярии. Однако позже академик Михайла понял, что его переписчик – поэт и вообще очень образованный человек, гордый, независимый и готовый воевать один со всем миром, каким когда-то был он сам. Кроме того, у Баркова был веселый нрав и великолепное чувство юмора, что тоже привлекало в нем маститого академика. И они сошлись. Сошлись вплоть до самой смерти Ломоносова, которая случится в 1765 году. Уже в начале 1756 года академический конференц-секретарь, профессор истории Герард Фридрих Миллер, неплохой ученый, но весьма паскудного характера немец, жаловался графу Разумовскому, что переписчик Барков «беспрестанно у Ломоносова находится». Известный же неприятель Ивана Семеновича Сумароков писал доносы, в коих определял Ломоносова и Баркова «как двух известных академических пьяниц».

Действительно, когда запивал Ломоносов (а чем дальше, тем приступы «русской болезни» становились у мэтра чаще и чаще), он всегда приглашал к себе Баркова, лучшего собутыльника во всей Академии. Барков читал ему свои переводы сатир Горация, басни Федра и «бакханальныя и эротико-приапейския стихотворения», которые уже во всю стал сочинять в это время. Ломоносов смеялся, отмечал легкий и ясный слог Баркова и хвалил за басни из Федра, которые и доныне читаются понятно и легко.

 

Из одного ручья для утоленья жажды

Ягненку с волком пить случилося однажды:

Ягненок ниже был, а выше волк стоял.

Тогда, разинув пасть, затеял здор нахал:

Я пью: как смеешь ты мутить, бездельник, воду?

Ягненок отвечал, бояся, сумасброду:

Льзя ль статься оному, пожалуй, рассуди?

Ко мне бежит вода, а ты ведь впереди.

Опешил грубиян, как правду тут увидел;

Потом рек: – Ты еще за полгода обидел.

- Я в те поры, – сказал ягненок, – не рожден.

Да я отцом твоим злословно обнесен.

Сказав, схватил его и растерзал напрасно.

Всяк может разуметь чрез оную баснь ясно,

Как приобвыкшие невинных подавлять

Умеют ложные причины составлять. 

                                                                ( « Волк и ягненок » )

(Федра, Августова отпущенника, нравоучительныя басни с Езопова образца сочиненныя, а с Латинских Российскими стихами преложенныя с приобщением подлинника, Академии Наук Переводчиком Иваном Барковым. СПб, 1787, 2-е тиснение, стр. 5).

В подпитии Ломоносов был добр, прост в обращении и часто говаривал Баркову:

– Не ведаешь ты, Иван, цены себе. Поверь, не ведаешь…

с 1756 года Иван Барков заслужил честь вести переписку бумаг самого Президента Академии, но вскоре был от этого занятия уволен «за пьянство и неправильность».

В 50-е года XVIII столетия Барков переводит с латинского, французского, немецкого, шведского, правит, улучшая, уже существующие переводы и пишет «порнографические, – как писали исследователи творчества поэтов XVIII века, – стихи». Вот один из образчиков его стихов, вернее то, что от них осталось, опуская непечатные слова и выражения, из оды « На ***  ***  *** славного ***», что в переводе на литературный язык звучит примерно так:

 

«На лишение девушки девственной плевы посредством 

специально предназначенной для этого мужской части тела

 одного славного специалиста-практика».

 

Он жалоб *** не внимает,

*** до пупа он ***,

Престрашный *** до *** впускает

И в ярости ужасной ***.

*** не знает, куда деться,

*** от робости трясется

И устает уж ***;

*** наш лишь в силу входит,

*** от яру не находит

И начинает трепетать…

 

Со временем запои Баркова стали приобретать все более продолжительный характер. В 1758 году он сорвался на несколько недель, и Академии пришлось разыскивать  его через полицию, которая и нашла его в каком-то притоне.

Но – его, как поэта, ценят, а кроме того, веселый нравом и беспечный, всегда готовый помочь, он в академии нравился многим, в том числе и самому президенту, тоже слабоватому по части Бахуса и женщин.

В 1762 году он получает от академии задание написать официальную оду, и ежели она получиться удачной – говорят ему – мы, мол, подумаем о твоем повышении. Тридцать шесть рублей оклада, кои он получал по своей службе переписчика, конечно, не устраивали Баркова, он соглашается и пишет ко Дню рождения императора Петра III «Оду на всерадостный день», после обнародования коей получает статус-звание «академического переводчика».

Он переводит «Житие князя Антиоха Дмитриевича Кантемира», сочиненное аббатом де Гуасио, пишет исторический труд «Краткая российская история от Рюрика до времен Петра Великаго» и продолжает переводить древних римских поэтов. В 1763 году выходит в Санкт-Петербурге книга его переводов басен Федра, римского поэта-моралиста, жившего в I столетии нашей эры. Книга выдержала два издания (тиснения, как говорили тогда) и издание второе, 1787 года, есть в университетской библиотеке имени Н.И. Лобачевского. В «Предъизвещении», то есть вступлении книги, Барков писал:

 

Что вымыслил Езоп, то скрасил я стихами,

Двояку похвалу мня заслужить трудами;

Так как и плод сокрыт двоякий в книге сей:

Во-первых, баснями смешит она людей,

Другое – учит жизнь вести благорассудно.

 

Когда ж кому смешно покажется и чудно, 

Что звери и древа имеют разговор,

Тот ведал бы, что здесь шутливых басен сбор.

 

У него был великолепный легкий слог, совсем не похожий на тяжеловесные стихи Ломоносова и Сумарокова, и, несомненно, в технике стихосложения Барков был на шаг впереди своих современников, как Пушкин – своих. Не случайно поэт Андрей Вознесенский, тоже из породы бунтарей, литературных хулиганов и рушителей традиций, какими были и Иван Барков, и Александр Пушкин, и Владимир Маяковский, и Велимир Хлебников, и Виктор Ерофеев, и Владимир Высоцкий, сказал в интервью «Московскому Комсомольцу» в 1992 году, что «Пушкин – это Державин плюс французская культура и Барков…».

 

Был в брюхе у Лисы от глада зуд жестокий,

И прыгая она на виноград высокий,

Все силой ягод кисть старалася сорвать;

А как не удалось ей оную достать,

То с грусти отходя безсчастная сказала:

– Возможно ль, чтобы есть незрелую я стала!

Как за безделку чтет, что трудно произнесть:

То долженствует сей прилог к себе причесть.

 

                                     («Лисица и виноградная кисть»)                  

 

В этой же книге басен Федра была вторая часть, составленная Иваном Семеновичем из замечательных переводов с латыни двустрочных стихов «О благонравии к сыну» Дионисия Катона.

 

Честь главна, род держать во обузданьи строгом;

С рассудком кто молчит, живет в союзе с Богом.

 

Откинь, что может вред нанесть, хотя любезно;

Дороже иногда сокровищ, что полезно.

 

И вообще, не обладая философским складом ума, стихи Дионисия Катона перевести было бы очень трудно:

 

В любви себе давай всех более оброку,

И к добрым так будь добр, чтоб зло не льнуло к боку.

 

Иван Барков, несмотря на легкий и необязательный характер, таковым складом ума обладал, чему доказательством могут служить следующие двустишья, являющиеся весьма актуальными и по сей день, что в свою очередь, служит подтверждением  мастерства и таланта и Катона, и его…

 

Благотворившего дай многим знать услугу,

А о себе молчи, добро соделав другу.

 

Чтоб дух спокойный был, богатства призри многи;

Кто ж за велико чтет их, тот всегда убогий.

 

Вообще, поэт тем более талантлив, чем более живут его стихи. А гениальным, наверное, является тот поэт, чьи произведения никогда не стареют и с течением времени звучат актуальнее и острее.

Таковым поэтом, конечно, является Пушкин. Вот его строки, будто написанные к сегодняшнему дню:

 

Увы! Куда не брошу взор –

Везде бичи, везде железы.

Законов гибельный позор,

Неволи немощные слезы,

Везде неправедная власть

В сгущенной мгле предрассуждений

Восстала – рабства грозный гений

И славы роковая страсть…

 

А вот и про нас сегодняшних:

 

… Паситесь мирные народы!

Вас не разбудит чести клич.

К чему стадам дары свободы?

Их должно резать или стричь,

Наследство их из рода в роды

Ярмо с гремушками да бич.

 

Это Пушкин. Однако Александр Сергеевич был во многом подготовлен именно Барковым. Стихосложением Иван Семенович владел как никто в его время, и вся его матерщина была остроумным и веселым (если, конечно, так можно отнестись к мату) способом противопоставления и дискредитации существующих риторически-скучных систем стихосложения, которые впоследствии взорвал великий Пушкин.

Барков, собственно, был учителем Пушкина по части разговорной речи в стихах и прозе. Через Пушкина, как считает поэт Андрей Вознесенский, «язык Баркова стал литературной нормой». Сам же Александр Сергеевич в разговоре с Павлом Вяземским сказал как-то:

– Вы не знаете стихов Баркова… и собираетесь вступать в университет. Это курьезно. Барков – это одно из знаменитейших лиц в русской литературе… (Александр Сергеевич Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985, т. 2, стр. 193).

«Продуктом низкой культурности эпохи» назвал Ивана Семеновича не подписавшийся даже инициалами автор его биографии, помещенной в «Русском биографическом словаре».

Может оно и так. Однако и до Баркова существовало эротико-приапийская литература, в том числе и в древней Руси. Просто он первый  отбросил в этом вопросе аллегории и всякие эзоповы штучки.

И свои оды он посвящал самым потаенным местам женского и мужского тела и их взаимоотношениям, заставляя эти части тела (весьма изобретательно) жить собственной жизнью без участия своих хозяев и являться, как, например, Нос у Гоголя, «лирическими» героями.

 

Дела пребодрого героя

Потщися, мысль моя, воспеть!

Я громкой лиры глас настроя,

Прославлю то, что как *** мог***.

О ты, пребодра животина,

О ты, пречудная шматина,

Коликих ты достоин од!

Ни рвы, ни камни, ни вершины

Ни адски челюсти стремнины

Сдержать не могут твой подход…

 

(«Ода победоносному ***».)

 

Была ода, которая называлась очень коротко и просто: «***». И содержала такие вот помпезные строки, явно являющиеся пародией на слащаво пафосные оды Ломоносова, Тредьяковского и, конечно, Сумарокова:

 

… О, витязь! красный и любезный!

Героев больше всех помпезный!

Без броней и без всяких збруй,

Тобой природа вся живится,

Тобой все тешится, родится,

Тобой, всех благ источник – ***!

 

Была у Ивана Семеновича великолепная романтическая «Ода кулашному бойцу», на зависть будущим поэтам-романтикам, с минимальным количеством мата и несколькими сентенциями типа:

 

Скуластое лицо холопа

Не стало рожа, стало жопа…

 

и великолепная по стилю и слогу, будто сегодня написанная «Ода Бахусу»:

 

… Источник благостный толиких,

Вдруг сотавляя брань и мир,

Из малых делаешь великих,

Меняешь с рубищем мундир.

Дородством иногда и туком

Или по ребрам частым стуком

Снабжаешь всех, кто чтит тебя.

В сей краткой песне долг последний

Тебе отдавши, всяк безвредный 

Да будет Бахуса любя.

 

В вине и пирушках Барков, конечно, толк знал. Он любил погулять, но алкашом, в нашем понимании, скорее не был, хотя и вылетел из академии в 1766-м, через год после смерти Ломоносова, «за пьянство и худое поведение».

На что он жил последние два года – известно одному Богу. Скорее, подряжался на какие-либо разовые работы: переводил то, переписывал это… и писал, писал, писал.

В его вещах «Трагические безделки» и «Бакханальныя и эротико-приапийские стихотворения» достаточно и ума, и юмора.

 

Без слез не вспомню прежни веки.

Я в юности тогда бывал,

Всяк день текли млечные реки,

Всяк день я разных баб ***.

Всяк день они ко мне стекались,

Наперстки на *** мне казались,

И я им, сколько мог, служил.

Теперь, о лютая судьбина,

Уже не хочет не едина,

Чтоб *** в нее я свой вложил…

 

(«Ода на воспоминание прошедшей молодости»)

 

– Он мог бы быть замечательным поэтом! – говорили про Баркова многие, знакомые с его творчеством.

Он здорово слагал вирши «про это», – говорили «любители», запирая в секретер на ключ список его «срамных» стихов.

Имя Баркова есть во всех литературных справочниках и энциклопедических словарях. Ф.А. Брокгауз и И.А. Эфрон приводили в своем «Словаре» следующее:

«Всероссийскую славу стяжал он себе стихотворениями, но не печатными «срамными сочинениями», в огромном количестве списков разошедшимися среди российских любителей пикантного чтения. Слава эта так велика, что создался особый термин «барковщина»…»

Семен Афанасьевич Венгеров, российский историк литературы и составитель многотомных словарей записал, что «в Европе есть порнографы в десятки раз более безнравственныя и вредныя, но такого сквернослова нет ни однаго».

Известный русский литературовед Евгений Александрович Бобров писал уже в прошлом веке, что «имя Ивана Семеновича Баркова невольно вызывает в историке русской литературы грустное чувство. Один из даровитейших современников Ломоносова, Барков и свое дарование, и отличное знание русского языка… разменял на писание стихотворных мерзостей, циничных до последнего предела…».

Бывший профессор турецко-татарского языка Императорского Казанского университета и редактор «Казанских Губернских Ведомостей» Илья Николаевич Березин, признавая «замечательными» переводы Баркова сатир Горация и басен Федра, писал в своем «Русском энциклопедическом словаре», что «стихотворения его.. не лишены своего рода юмора, особенно в трагедиях и одах, где в строгой классической форме, так называемым высоким слогом, говорится о самых площадных, тривиальных предметах».

Писал о Баркове даже наипорядочнейший Николай Михайлович Карамзин.

«Барков родился, конечно с дарованием, – менторски вещал знаменитый историограф, зачисливший все же Баркова в свой «Пантеон российских поэтов», – но должно заметить, что сей род остроумия не ведет к той славе, которая бывает целию и наградой истиннаго поэта…».

А Ивану Баркову (да извинит меня читатель, но «тема диктует») и на *** не надо было этой славы. Потеряв все, он имел все, что хотел: волю (делаю, что хочу), свободу (она есть только тогда, когда нечего терять) и выбор творчества (пишу, что хочу).

И он писал, что хотел. Это были оды, непечатные, конечно, но встречались среди них и следующие строки:

 

Уже зари багряный путь

Открылся дремлющим зеницам,

Зефир прохладный начал дуть

Под юбки бабам и девицам…

 

…Это были «срамные» басни, привести хотя бы одну из которых нет никакой возможности (все равно редактора вырежут), «епиграммы»…

 

Муж спрашивал жены, какое делать дело,

– Нам ужинать сперва иль *** начать?

Жена ему на то: – Ты сам изволь избрать.

Но суп еще кипит, жаркое не поспело…

 

…Это были так называемые «билеты», состоящие из двух строк:

 

Между цветов прекрасных роз

Собачий *** на грядках взрос.

 

Я никогда так не грущу,

Как долго *** в штанах ищу.

 

Были «епитафии и сонеты»:

 

Ах вы, девушки скупые,

У вас секели тупые,

Вы придите к нам – 

Мы наточим вам.

 

Есть ли у тебя ступа,

Что пониже пупа?

А у меня есть пест

Около тех же мест.

 

Были так называемые «рецепты», весьма юморные, «загатки», притчи… А песни были – чудо, но привести их здесь опять-таки никак не можно, кроме, пожалуй, самого облегченного от специфических выражений четверостишия:

 

… Ни игра на ум, ни резвость ей нейдет,

Што драгун ее не так нынче ***,

Как *** прежде боярский водовоз,

Поваля ее в конюшне на навоз.

 

«Наследником удалым пылкого Пегаса» называл Пушкин Ивана Семеновича Баркова. И действительно, Барков в своих стихах был весьма пылок. Поэт-бунтарь, хулиган, «враг Парнасских уз», низвергающий традиции слащавого классицизма, литературный протестант, он, конечно, был законченным циником. Но это еще значило, что он был предельно искренним, что в России всегда было дефицитом, а на настоящий момент и –  подавно.

Кстати, эротические стихи с матерщиной писали и Михайла Ломоносов, и молодой Гаврила Державин, и Петр Вяземский, коему в этом княжеское достоинство ничуть не мешало, и Иван Дмитриев, и Александр Полежаев, разжалованный в солдаты в том числе и за «порно», и, конечно, Александр Пушкин.

Вот одна из его вещичек:

 

От всенощной вечор идя домой,

Антипьевна с Марфушкою бранилась;

Антипьевна отменно горячилась.

Постой, – кричит, – управлюсь я с тобой;

Ты думаешь, что я уж позабыла

Ту ночь, когда забравшись в уголок,

Ты с крестником Ванюшкою шалила?

Постой, о всем узнает муженек!

– Тебе ль грозить! – Марфушка отвечает:

А сват Трофим, который у тебя

И день и ночь? Весь город знает.

Молчи ж, кума: и ты, как я, грешна,

А всякого словами разобидишь;

В чужой *** соломинку ты видишь,

А у себя не видишь и бревна.

 

Писал Барков и крупные вещи: драматические пиесы и поэмы. Действующими лицами в них были князья Мудорваны и Дурносовы; их друзья Долгомуды, Щелкоперы и Фарносы и дамы – Секелии и Миликрисы. Естественно, пьесы тоже были абсолютно непечатны.

Поэма «Торжествующая бакханка», представленная в «Казанском списке», имеет следующие строки (слово *** я заменю на «люби»):

 

… Плача, с радости скажу:

Всяк проси: не откажу.

Полюби меня боярин,

Люби турок и татарин,

Люби повар и дворецкий,

Всякий русский и немецкий,

Люби нищий и чернец,

И старик, и молодец,

Поп, кузнец, портной, сапожник,

Золотарь, резчик, суконщик,

Фабрикант, солдат, купец,

Дурак, умный, люби вор,

Да не делайте в том спору,

Люби всякий без разбору.

Лекарь, мельник и десяцкий

Слесарь, мужик и посадский

Целовальник и чумак,

И фабричный, и бурлак,

Трубочист, профос, погонщик,

И подьячий, и извозчик,

Вся военная пехота

И морскова всего флота…

 

Следует повториться, что стихи сии были непечатны, да и самому автору их никогда не пришло бы в голову отнести в какую-либо редакцию. Стихи Баркова читались только любителями клубнички, держались взаперти и никогда не были публичными.

А вот, для сравнения, образчик части текста песни, поющейся ПУБЛИЧНО на разных FM-частотах. Ключевое слово в них я тоже выделю прописными буквами:

Люби меня по-японски,

Люби меня по-корейски.

Потом четыре минуты

Люби меня по-еврейски…

 

Ну ей Богу, вещь эта более циничная и пошлая, нежели вышеприведенные строки Баркова. Воистину, прав Андрей Андреевич Вознесенский, сказавший, что «в сравнении с тем, что происходит сейчас, это идиллическая, целомудренная порнография…»

А ведь Иван Семенович во многом прав, и некоторые его строки бьют в самое «яблочко»:

Но льзя ль довольну в свете быть

И не иметь желаньев вредных?

 

Конечно, НЕльзя. Иногда хочется выпить, а иногда съездить по уху какому-нибудь зарвавшемуся Леве Ж., дабы знал, собака, на кого *** ***. А иногда, забравшись на верхотуру, хочется плюнуть на профессорскую лысину или кричать во всю Ивановскую ( ныне это площадь Первого Мая) знаменитые строки «ты целуй меня везде, восемнадцать мне уже», вперив взор в сторону крылатой змеюки на куриных ножках. Ничего не поделаешь…Так что Иван Семенович Барков кое в чем даже о-го-го как прав! Не лишено было логики и его «Предисловие» к полному списку непечатных сочинений, что носил название «Девичья игрушка, или собрание сочинений Баркова», где написав, что «в сей книге ни о чем более не написано, как о п***, х*** и е***», он продолжает: « Благоприятная природа, снискивающая нам пользу и утешение, наградила женщин ***, а мужчин ***; так для чего ж, ежели подьячие открыто говорят о взятках, лихоимцы о ростах (процентах – Л.Д.), пьяницы о попойках, забияки о драках, без чего обойтись можно, не говорить нам о вещах необходимых – *** и ***».

Про него и при жизни ходило много легенд. Так, по одной из них, Барковым якобы заинтересовалась сама императрица Екатерина Вторая, и он, по ее приказу, прибыл во дворец, а вышел из ее покоев только через три дня, пошатываясь и еле дыша.

Еще одна легенда, скорее всего, рожденная на почве действительных событий жизни Баркова, гласила о том, что Академия как-то поручила еще служившему при ней переводчиком Ивану Семеновичу сделать перевод с весьма редкой и дорогой книги.

– Хорошо, ответил Барков, – я буду ее ПЕРЕВОДИТЬ.

Прошло время и его спросили:

– Переводится книга?

Барков ответил:

– ПЕРЕВОДИТСЯ.

Еще через время его снова спросили:

– Книга переводится?

На что Иван Семенович, усмехаясь, сказал:

– Да переводится, ПЕРЕВОДИТСЯ.

Когда же с него стали требовать перевод, Барков ответил:

– Господа. Книга действительно переводится. ИЗ КАБАКА В КАБАК. Я, господа, сначала заложил ее в одном кабаке, потом перевел в другой и третий. Так что не беспокойтесь, я завсегда озабочен, дабы книга ваша не залеживалась подолгу в одном месте и ПЕРЕВОДИЛАСЬ по возможности чаще…

Его перу часто приписывались похабные вещи, сочиненные кем-то другим, в том числе и знаменитый «Лука Мудищев», весьма популярный и по сей день, как и впоследствии Пушкину вменялось много из стихов возмутительно-антиправительственных, к которым он совершенно не имел никакого отношения.

Легендой была и сама смерть Баркова. «Русский биографический словарь» в 1900 году писал весьма осторожно, поведав только о самом факте самоубийства поэта. Остальные же, не стесняясь, смаковали подробности: что, де, в 1768 году пьяный Иван Барков покончил жизнь, уткнувшись головой в пылающий камин и вставив в голую задницу последний свой стих:

 

Жил грешно,

И умер смешно.

 

Однако, невесть на какие средства живший, Иван Семенович никогда не падал духом, всегда был весел, и все ему было  нипочем. Это был неизлечимый оптимист, которому все было по барабану. Посему самоубийство, причем такое изощренное, случиться, скорее всего, никак не могло, хотя сама выходка с предсмертной запиской в заднем проходе была вполне в духе Баркова.

Версия, основанная на материалах Центрального Государственного Архива литературы и искусства (ЦГАЛИ), более приемлема для Ивана Баркова: «он умер под хмельком и в объятьях женщины…». 

Говорят, самая хорошая смерть – во сне. Уснул человек, и больше не проснулся. Смерть в объятиях женщины, пожалуй, получше…

Барков, как никто, владел стихотворным слогом, который, несмотря на содержание, был чист и приятен. Иван Семенович знал себе цену и, шутя, называл себя «первым в России стихотворцем, Ломоносова – вторым, а Суморокова – третьим».

Впрочем, так оно и было…

 

 

ГЕОРГИЕВСКИЙ КАВАЛЕР

 

На обширном погосте Кизического монастыря, по левую его сторону, там, где ныне асфальт и трамвайные рельсы, лежала некогда, окруженная железной решетчатой оградой, чугунная могильная плита с вызолоченным на ней крестом. Под ней покоился Георгиевский кавалер, гусар, человек «с характером» в чине генерал-лейтенанта – Николай Яковлевич Мандрыка. Происходил он из казаков, и дед его отставной полковой есаул Никита Алексеевич Уж служил лесничим в дважды знаменитой ныне Беловежской пуще: один раз благодаря одноименной песне ВИА «Песняры», а второй раз – событию, превратившему нашу Державу в одну из стран так называемого «третьего мира». 

В пуще любил охотиться польский Король Владислав IV. Однажды, увлекшись, король едва не угодил в лапы медведя, бросившегося на него, но Никита Алексеевич уложил зверя метким выстрелом. Потом отставной есаул пригласил короля к себе и угостил Владислава мандрыками – польским печеньем особенной выпечки. Король за спасение своей жизни пожаловал Никиту Алексеевича графом Мандрыкой, гербом и поместьем в будущей Черниговской губернии, куда и переехал Никита с семьей и старшим сыном Яковом.

Графский титул отпал, но прозвище Мандрыка осталось, превратившись, по обыкновению, в родовую фамилию.

Николай Яковлевич Мандрыка родился, как было написано на могильной плите, 7 января 1777 года. Окончив гимназию, поступил в 1793 году на военную службу сержантом в Преображенский полк. Через три года, произведенный в кавалергардские унтер-офицеры, служил в Санкт-Петербурге, а по реформированию кавалергардских эскадронов был переведен в знаменитый Лейб-гусарский полк, где дослужился до чина полковника к 1806 году.

Кажется, император Александр Павлович не очень-то благоволил к Мандрыке. Был Николай Яковлевич, по воспоминаниям современников, очень красив собою, прекрасно сложен, высок и строен, а как наезднику – ему не было равных. На парадах и смотрах его фигура привлекала всеобщее внимание, отвлекая взоры даже от государя императора. Кому ж такое понравится? Не нравилось и Александру Павловичу, и это, по-видимому, вкупе с независимым характером, которым обладал Мандрыка, и послужило тому, что так долго оттягивалось производство Николая Яковлевича в генералы. 

А он этого вполне заслуживал. В 1812 году, исправляя обязанности командира Лейб-гусарского полка, он участвовал во многих баталиях, а за сражение под Бородино был пожалован орденом святой Анны 2-й степени.

Не получил он продвижения по службе и после дела при Бар-сюр-Обе, где он отличился личным геройством, и после сражения при Ла-Брюсселе, в котором, командуя эскадроном Гродненского гусарского полка, он отбил у неприятеля множество обозов, орудие и рассеял кавалерию французов, взяв в плен около сотни человек. Правда, он был «высочайше удостоен» ордена святого Георгия 4-й степени, награды боевой, не частой, очень почетной и дающей некоторые важные привилегии ее обладателю. Отличился он со своим эскадроном и в сражениях при Арси, под Фершампенуазом и Парижем, однако «генерала» так и не получил.

В 1815 году командиром Лейб-гусарского полка был назначен В.В. Левашов, имеющий меньшую выслугу лет, чем Мандрыка. Обходимый вот уже в течение 10 лет назначениями и чинам, Николай Яковлевич (справедливо) разобиделся и подал рапорт об отставке. Рапорт не приняли. Тогда Мандрыка обрядился в штатский костюм и принялся разгуливать в нем по Фонтанке, где имел обыкновение делать променаж и Александр Павлович. Конечно (на что и рассчитывал Мандрыка), они встретились. 

–  Полковник Мандрыка? – удивился Александр.

– Точно так, Ваше Императорское Величество, – поклонился Николай Яковлевич, сняв шляпу.

–  По какому праву вы в статском платье? – нахмурился государь.

– По вольности дворянства, Ваше Императорское Величество, – дерзко ответил Мандрыка. И на следующий день был отставлен от службы «без мундира».

В тот же день неугомонный уже отставной полковник надел мундир и явился во дворец, прося доложить государю, что он, как Георгиевский кавалер, должен быть по закону отставлен от службы «с мундиром». Будущий светлейший князь и министр императорского Двора Петр Михайлович Волконский впал в раздумье, после чего произнес, глядя мимо Николая Яковлевича.

– Поскольку вы сами дали себе отставку, самовольно надев статское платье, то сами и докладывайте об этом государю…

Мандрыка пожал плечами и отправился к императору.

– По какому случаю явились? – недовольно спросил Александр, косясь на военный мундир Мандрыки.

– Осмеливаюсь доложить, Ваше Императорское Величество, что я получил отставку «без мундира». Однако по закону, я, как Георгиевский кавалер, должен получить отставку «с мундиром».

– Ах да, хорошо, что вы напомнили мне, – не нашелся ответить ничего более Александр, и Мандрыке было возвращено право носить в отставке полковничий мундир.

Мандрыка уехал в свое имение Кобыщи Черниговской  губернии и несколько лет прожил в нем барином. Однако длительное безделье было не в его характере, и когда в 1819 году, представляясь в числе черниговских дворян прибывшему в Чернигов императору, он был узнан Александром и приглашен на службу, Николай Яковлевич охотно согласился.

Он был определен в гвардейскую кавалерию по хозяйственной части: ведал приобретением лошадей для гвардейских ремонтеров. Однажды, как большого знатока, его попросил выбрать для него четверку вороных лошадей («да чтобы без отметин») великий князь Николай Павлович. Мандрыка заказ исполнил с блеском, подкрасив у лошадей ноги. Наследник, хоть и узнал со временем об этом, был все равно доволен.

– Ничего, лошади, действительно прекрасны. Я будто жених щеголял на них перед иностранцами – спасибо тебе…

При жизни Александра, Николай Яковлевич так и не дождался генеральского чина. Лишь в 1826 году, ровно через 20 лет после получения «полковника», Мандрыка был произведен в генерал-майоры уже императором Николаем Павловичем и получил назначение командовать «поселенными» эскадронами Второй Уланской дивизии.

В 1830 году состоялось новое назначение – командовать IV Казанским Округом Корпуса внутренней стражи. Вот это было уже «настоящее» назначение. Отдельный корпус внутренней стражи – предшественник нынешних внутренних войск – был создан в 1811 и окончательно сформирован в 1816 году с целью обслуживания гражданской власти. Вся страна была разделена на 5, позже на 8 округов, куда входило несколько губерний. 

Четвертый округ назывался Казанским, и именно в Казани должен был квартировать начальник округа. 

В принципе внутренняя стража несла жандармские функции: ловила воров, разбойников, беспаспортных и беглых, помогала взыскивать подати и недоимки с должников, следила за порядком во вверенных губерниях и была совершенно независима от губернаторов, что исключало их давление на действия даже начальников Отделов, на которые делился Округ.

Николай Яковлевич приехал в Казань вместе с семьей: женой Марфой Николаевной, двумя дочерьми и малолетним сыном Николаем. Справедливо посчитав это его назначение последним, Мандрыка стал обживаться в Казани с прицелом остаться здесь и после выхода в отставку. 

Обоих своих дочерей он выдал за богатых казанских помещиков: Катерину за отставного тогда гвардии штаб-ротмистра Василия Николаевича Чемесова (она стала проживать в одной из самых прекрасных городских усадеб, где в 1798 году останавливался во время своего визита в Казань цесаревич Александр, будущий император Александр Павлович – ныне это Школьный переулок, дом № 4); Варвару – за коллежского тогда асессора Эраста Петровича Перцова, поэта, знакомца Пушкина и будущего известного московского литератора. В 1833 году, 7 сентября Варвара Николаевна вместе с мужем принимала в доме своей свекрови в конце Малой Проломной (ныне улица Профсоюзная,25) великого Поэта во время его приезда в Казань для сбора материалов по истории Пугачевского бунта.

Несмотря на частые разъезды по вверенным ему губерниям, Николай Яковлевич приобрел большую популярность в Казани.

Еще большее уважение и благодарность горожан и вообще всех жителей Казанской губернии генерал-майор Мандрыка снискал взятием в 1846 году разбойника Быкова, наводившего в течение нескольких лет вместе с беглым каторжником Чайкиным (его повязали алексеевские крестьяне в 1845 году) ужас на всю Казанскую губернию. После их казни на Арском поле в 1847 году, скелеты обоих головорезов были выставлены на обозрение публики в Анатомическом театре Императорского Казанского университета, где находятся и по сей день.

В 1845 году Мандрыка был произведен в генерал-лейтенанты, что соответствовало чину тайного советника на статской службе и по Табели о рангах равнялось III классу. Выше были только генералы родов войск (например, генерал от кавалерии) и фельдмаршалы. Можно было, очевидно, выйти в отставку и почивать на лаврах, получая немалый пенсион, но Николай Яковлевич продолжал работать. Он так и умер на службе, находясь с визитацией батальонов внутренней стражи в Екатеринбургской губернии. Случилось это в Верхотурье, 6 июля 1853 года, когда Николаю Яковлевичу шел

 

 

СОЧИНИТЕЛЬ УМНЫХ КОМЕДИЙ

 

Наука везде нужна и полезна и способом той просвещенные народы превознесены и прославлены над живущими во тьме неведения людьми…

Из Указа Правительствующего Сената об учреждении в Москве университета и двух гимназий от 24 января 1755 г.

 

21 января 1759 года в Казани состоялось торжественное открытие первой в истории города и губернии и одной из первых по счету в истории всей российской империи государственной гимназии. «Сего дня по утру в семь часов пополуночи, – писал в своем рапорте куратору Императорского Московского университета И.И. Шувалову назначенный «Главным Командиром Казанских гимназий» Михаил Веревкин, – все чины Казанских гимназий собраны были в под гимназии дом… куда скоро потом записавшиеся ученики, числом 14 человек, из губернской канцелярии присланы и, по прочтении Ея Императорскаго Величества указов о учреждении в Казани гимназии, отправлен был о вседражайшем Ея Императорскаго Величества здравии благодарной молебен. После того каждый учитель получил копию из гимназическаго регламента, а также каждому ученику дана была копия о должности учащихся… А следущаго понедельника, сиречь 25 числа сего месяца, открыты будут классы…»

Необходимость открытия в Казани гимназии диктовалась следующими причинами: во-первых, с образованием дворян и разночинцев в стране вообще было худо. Их обучением (и воспитанием, ибо эти два понятия тогда были неотъемлемы друг от друга) занимались «на дорогом содержании» домашние учителя из иностранцев, которые, как говорилось в сенатском указе об учреждении Императорского Московского университета и двух гимназий, «не токмо учить науки не могут, но и сами к тому никакова начала не имеют и только чрез то младыя лета учеников и лутчее время к учению пропадает, а за учение оным безполезно великая плата дается, … которые лакеями, парикмахерами и другими подобными ремеслами всю жизнь свою препровождали». Большинство таких учителей «состояло из Цыфиркиных и Вральманов, особенно из последних, так как они были иностранцы…» («Журнал Министерства народного просвещения», СПб., 1874г., CLXXIV, стр. 40).

Гавриил Романович Державин в своих «Записках» сообщал, что он «в Оренбурге, при вступлении в отроческия лета… отдан был для научения немецкаго языка, за неимением там других учителей, сосланному за какую-то вину в каторжную работу некоторому Иосифу Розе, у котораго дети лучших благородных людей, в Оренбурге при должностях находящихся, мужеска и женска полу, учились. Сей наставник, кроме того, что нравов развращенных, жесток, наказывал своих учеников самыми мучительными, но даже и неблагопристойными штрафами, о коих разсказывать здесь было бы отвратительно; был сам невежда, не знал даже грамматических правил…» Прорубленное Петром «окно в Европу», впускало не только людей достойных, но, в большинстве своем, искателей счастья, авантюристов, всяких темных личностей с черным прошлым и прочий иноземный сброд, умевший лишь хорошо удить в мутной воде. Секретарь французского посольства де-ла-Мессельер, прибывший в Россию в июле 1757 года вспоминал в своих мемуарах: «Мы были осаждены тучею Французов всякаго сорта, из которых большая часть, после разных столкновений с Парижскою полициею, отправились промышлять в страны северныя. Мы изумились и огорчились, встретив, в домах многих вельмож, дезертёров, банкротов, развратников и множество женщин того же рода, которые, лишь потому что были Французы, занимались воспитанием детей в самых знатных семействах. Эта накипь нашего отечества, говорят, распространилась до пределов Китая: я встречал их везде. Господин посланник признал приличным предложить русскому правительству произвести розыски о поведении этих лиц и наиболее вредных из них выслать за границу».

Во-вторых, открытых до сего времени гимназий «было недостаточно для государства столь обширнаго». Уже через год после открытия в Москве университета появился проект директора университета Ивана Ивановича Мелиссино, по коему предлагалось «для размножения наук в империи учредить, кроме Москвы и Петербурга, гимназии, в которых бы молодые люди, оказующие успехи своего понятия и учения, могли выходить в Московский университет и Петербургскую академию, для обучения наук, получив в том месте первыя основания…» Одним и первым из таких «мест» предполагалась Казань. Проект поддержали действительный камергер, генерал-поручик Иван Иванович Шувалов и Сенат. Указом от 21 июля 1758 года он возвестил, что «для размножения наук, о учреждении в Казани гимназии к обучению дворян и разночинцев, с такими-же выгодами, как и в Московском университете, и об отправлении туда из онаго университета учителей и о бытии им на сумме университетской, быть по тому Московскаго университета предоставлению…»

Директором Казанских гимназий, ибо таковых, практически, было две (для дворян и для разночинцев) был назначен товарищ куратора Московского университета Шувалова (заместитель, говоря современным канцелярским языком), асессор университетского правления, писатель, поэт и переводчик Михаил Иванович Веревкин.

Род Веревкиных был в России весьма древним и как многие российские дворянские роды, имел татарские корни. В роду Веревкиных из поколения в поколение передавалось «предание, что они вышли из Татар, при великом князе Иоанне Васильевиче (деде Ивана Грозного – Л.Д), и что первовыехавший получил от него прозвище «Веревка», когда представлял государю свою дружину, и вытянул ее вдруг в линию, как по веревке». (Энциклопедических лексикон. СПб., 1837., т. 9, стр. 454).

Михаил Иванович родился в 1732 году в селе Покровском Клинского уезда Московской губернии. Отец его, Иван Иванович, служил у Петра Великого денщиком, затем проходил службу в знаменитом элитном Семеновском полку. Дослужившись до капитанского чина, вышел в 1728 году в отставку, женился, поселился в селе Покровском и вместе с супругой Авдотьей Ивановной принялся ежегодно плодить детей. Миша был младшим среди трех братьев и двух сестер, и когда в 1739 году Иван Иванович умер, ему едва исполнилось 7 лет. Стараниями Авдотьи Ивановны он был записан кадетом в сухопутный Шляхетский корпус, куда и поступил в 1742 году. 

«Потом, – как было записано в его «Послужном списке», – в 1743 году написан во флот гардемарином, где и производим в 1748 году Мичманом, в 1751 Унтер-лейтенантом, в 1753 корабельным секретарем, в 1756 в мае месяце взят (по протекции И.И. Шувалова – Л.Д.) в открывшийся тогда Московский Университет Ассесором, в 1758 командирован в Казань в учрежденныя там Гимназии Директором, которыя в начале 1759 года им и открыты…»

Прекрасная карьера! Но в ней ему способствовал не только Иван Иванович Шувалов. Князь П.А. Вяземский, величайший знаток русской литературы, писал, что Веревкин «выдвинулся вперед» благодаря собственным блестящим качествам: острому уму, образованности и, конечно, превосходным знаниям иностранных языков. Он даже лично был известен императрице Елизавете Петровне. По словам князя Вяземского, государыня, как-то прочитав немецкую молитву, очень ей понравившуюся, изъявила желание, чтобы ее перевели на русский язык. Тут как раз случился рядом Иван Шувалов. 

– Есть у меня один человек на примете, – сказал Иван Иванович. – Он вам перевод к концу обеда изготовит.

Взял молитву и отослал Веревкину. И еще не окончился обед, как перевод был готов. Он так понравился императрице, что она наградила переводчика 20 тысячами рублей.

«Веревкин был умен и остер, считался очень образованным человеком для своего времени и обращал на себя внимание, как литератор. Он отличался способностью блистать в обществе разговором.» (А.Д. Галахов. История русской словесности, древней и новой. СПб., 1880, т. 1, отд. 2, стр. 240.).

Когда, будучи директором гимназии и товарищем Казанского губернатора, коим Веревкин стал в феврале 1760-го года, Михаил Иванович приезжал в Петербург в отпуск или по делам, и даже позже, когда, находясь в отставке и живя в деревне, вдруг объявился в столице, то с раннего утра его передняя наполнялась присланными с приглашениями на обеды или вечера.

Дело в том, что Михаил Иванович был таким артистическим рассказчиком, что, заполучив его в гости, можно было бы считать, что обед или вечеринка удались особенно. Он мог по своей воле или заказу хозяев заставлять слушателей и плакать, и смеяться. И хозяева, заполучив Михаила Ивановича, созывали к себе гостей «на Веревкина».

Иногда на таких обедах он читал свои стихи, но не официозные, а легкомысленные и даже кощунственные, вроде эпистолы «Памятник», содержащей жалобы на дороговизну водки и стилизованной под простонародную речь, или эпистолы, посвященной митрополиту Платону:

 

Мясистому волу, рожденному в Черкасах,

Подъемной лошади, брадатому козлу,

Плешивому попу…

 

«Стиходействиями» Михаил Иванович увлекался с конца 40-х годов XVIII столетия, собственно, как и переводами (свой первый перевод с французского «Сказание о мореплавании» он осуществил еще в 1749 году), но наиболее плодотворным в сочинении стихов был именно казанский период его жизни. Публиковался он в издававшемся в 1760-1762 годах журнале небезызвестного Хераскова «Полезное увеселение». Вполне в духе Михаила Веревкина была эпиграмма, опубликованная в этом журнале в 1762 году.

 

За чем невежа тот щастлив, а умной нет?

За тем, что глупыми наполнен боле свет,

И может быть что злых на свете тоже боле:

И щастье следственно не в нашей стало воле.

 

Но главным деянием в казанский период его жизни было, конечно, управление Казанскими гимназиями. Став директором, «ему предстояло решить разнообразные по своему характеру вопросы, в первую очередь, найти и подготовить для занятий здание, провести набор учащихся, обеспечить гимназию педагогическими кадрами, затребовать и получить от Московского университета учебные пособия, организовать учебные занятия. Писателю, как официальному лицу, необходимо было установить контакт с местной администрацией, наладить служебные отношения и, наконец, познакомиться и войти в казанское общество. С решением этих вопросов М.И Веревкин справился блестяще». (В.М. Троицкий. Жизнь и творчество Михаила Ивановича Веревкина – писателя-драматурга второй половины XVIII-го века. Диссертация на соискание ученой степени кандидата филологических наук. Лиепая, 1959, стр. 74).

Главный Командир гимназий нашел подходящий двухэтажный дом, «в верхнем отделении было шесть комнат, со сводами, и два чулана, которые… могли быть переделаны в комнаты… То же самое можно было сделать и с нижним этажом…» («Русская беседа». М., 1860, книга 19, стр. 9.) Уже 28 января он просил Москву снабдить «Казанские гимназии» стенными часами с боем, математическими инструментами, глобусами, атласами, азбуками и грамматиками трех преподаваемых в гимназии языков (латинского, французского и немецкого), «александрийской и полуалександрийской бумагой» и прочими учебными и канцелярскими пособиями. Кроме того, указывая на «неудовлетворительную потребность Казанскаго общества, жаждущаго политических и литературных сведений, просил выслать на гимназию 20 экземпляров «Московских ведомостей» и что-нибудь из иностранной периодической печати.

Стало расти и количество гимназистов. 14 учащихся на 25 января (в том числе и два сына подполковника Романа Державина, Роман и Гавриил) было, естественно, очень мало. Однако, к началу марта в гимназии обучалось 40, к середине – 50, к концу апреля – 63, а 7 мая Веревкин доносил в рапорте, что число обучающихся возросло до 79 человек. Он добился от Московского университета пособия (стипендии) для беднейших гимназистов в размере 6 рублей в год (все больше, чем ничего), а 10 мая открыл классы в гимназии разночинской, куда записался 31 человек. Количество гимназистов постоянно росло – и главная заслуга в этом именно самого Михаила Ивановича, – и к концу июня 1759 года обе гимназии насчитывали уже 120 человек. (В Новгородской гимназии, к примеру, открытой на 50 лет позже Казанской, число учеников в первые 5 лет не превышало 30 человек, а к концу 1815-1816 учебного года в ней вообще было лишь 6 учеников, то есть, меньше, чем было в гимназии учителей). 

В начале 20-х чисел июня начались первые в истории гимназии экзамены, продолжавшиеся около недели. А 3 июля Михаил Иванович уже докладывал в своем рапорте: 

«По собрании всех гимназических чинов в гимназии, прибыл преосвященный епископ со знатными духовными, вице-губернатор и все находящиеся здесь разных команд офицеры и дворянство». Слушали сначала особо прилежных «студентов», фамилии которых, по ходатайству Веревкина, были опубликованы в московской печати, затем прочих, «чтобы знать учимое ими… Потом от гимназическаго священника в приходской церкви отпет молебен о вседражайшем здравии прещедрой матери отечества Росийскаго всемилостивейшей нашей государыни императрицы, а после того, по кратком увещевании от помянутого священника, в каких упражнениях препроводить вакацию», ученики были отпущены до 1 августа на каникулы. «Не можно того не донесть, – заключал в своем рапорте Веревкин, – каким видным удовольствием наслаждались бывшие в сем собрании не только родители и свойственники говоривших учеников, но посторонние радостныя проливали слезы…»

Он, конечно, был не прочь блеснуть и даже пустить пыль в глаза, но все это имело под собой реальную действенную почву. Это он заложил в нашем городе основы светского воспитания, ибо ни духовная семинария, ни новокрещеннская и «баталионная» школы не шли ни в какое сравнение по предметам и качеству обучения с его гимназией. 

Это он увлек учителей работой. Он завел с сентября 1759 года педагогические советы по субботам (конвенты, как называл их сам Веревкин), «где все учители, – писал биограф Михаила Ивановича М. Петровский, – должны были помогать советами своими в добром правлении, и всему, что в оных будет происходить…»

Это он создал из воспитанников гимназии актерскую труппу, добился увеличения жалования учителям и обеспечения казенной формой «недостаточных» учеников, и он же первый стал пропагандировать изучение в гимназии татарского языка.

«Разсуждая, что здешний город есть главный целаго государства, имеющаго национальный диалект, – писал Веревкин в рапорте от 18 сентября 1759 года, – не повелено ли будет завести при гимназии класс Татарскаго языка? Со временем могут на оном отыскиваемы быть многие манускрипты; правде подобно, что оные подадут некоторый, может быть и не малый свет в Русской истории».

Именно вследствие этого представления, о котором, войдя на престол, узнает императрица Екатерина II, идея Михаила Ивановича о преподавании татарского языка для русских гимназистов будет воплощена в жизнь уже через 10 лет, – срок, не слишком великий для России. И именно Веревкин узрел в одном из своих воспитанников большие способности и помог ему в карьерном росте. Это был будущий великий поэт и государственный деятель, сенатор Гавриил Романович Державин.

Преподавание в гимназии велось по следующим предметам: Закон Божий, арифметика, геометрия, фортификация, история, география, латинский язык, немецкий язык, французский язык, правила русского слога, русская грамматика, рисование, музыка, танцы и фехтование.

Веревкин постоянно досаждал Московскому университету просьбами о высылке наглядных пособий, руководств и денег для повышения жалования учителям. В октябре он писал в одном из рапортов:

«Жалованные гимназические чины, все будучи бедные, имея почти все самое малое жалованье, нищенствовать принуждены, а нищета и всегдашний в необходимых к сохранению жизни своей вещах недостаток неинако как неспособным делают человека к должности».

Ответ был отрицательный, и, добившись в конце 1759 года отпуска, Веревкин поехал в Москву и Петербург и выбил-таки утверждение твердых стипендий ученикам и повышение жалованья педагогам гимназии. А еще он вернулся из отпуска (10 марта 1760 года) уже в должности товарища губернатора. «Приезд директора был радостен как для учителей, так и для учеников, – писал В. Владимиров в своей «Исторической записке о 1-й Казанской гимназии»; – первым Веревкин объявил о прибавке им жалования, а о последних он написал в своем рапорте от 11 марта Шувалову, что «сей день выбраны будут прилежные ученики на казенное содержание… Одним словом, вечной благодарности достойныя милости Ваши гимназиям объявлены и наполнили оныя радостью и удовольствием».

Гимназия продолжала пополняться учениками. Видя успехи Михаила Ивановича, своих детей отдали в гимназию князь Болховской и вице-губернатор князь Телешев. Казалось, все идет превосходно. Но в недрах преподавательского состава, в среде иностранных педагогов уже зрела Главному Командиру Гимназий опасная фронда. 

Поводом для появления доносов стал факт записи Веревкиным своего сына Михаила гимназическим стипендиатом, коий был «для небогатства его определен на жалованье». Конечно, факт злоупотребления служебным положением имел место быть, и Михаил Михайлович при его высокоблагородии отце вполне мог обойтись и без этих 6 рублей в год, однако Веревкина обвинили и в растрате казенных денег и в поборах. Дело в том, что Михаил Иванович, заботясь о своих воспитанниках, предложил родителям их «присылать в гимназию припасы натурою». Это было вменено ему в вину, и в конечном итоге в 1761 году он был отстранен от должности Главного Командира гимназий, с оставлением его, однако, в должности товарища казанского губернатора. Ее он исполнял до 1763 года, а потом выехал из Казани, чтобы более в нее уже никогда не вернуться. Дело его длилось очень долго и закончилось полной победой Веревкина. И вообще, Михаил Иванович, был из той породы людей, которые, по выражению Грибоедова, если и падают больно, но встают здорово. В 1762 году Веревкин, согласно «Послужного списка», был «произведен надворным советником, (а) в 1763 октября 17-го по имянному Высочайшему Указу пожалован в Колежские Советники с вечною от всех дел отставкою». Вместе с тем ему «велено быть при кабинете у перевода с иностранных на российский язык книг». Так что главным оппозиционерам капитану Траубенталю, бывшему инспектору гимназии без разрешения уехавшему в Москву, магистру Петру Оттенталю, смещенному также с инспекторской должности Веревкиным и учителю Дивилляру, коего директор обошел прибавкой к жалованью (и было, за что), не удалось уничтожить Михаила Ивановича. Он был явно непотопляем. Да и в Казани он, а не Оттенталь или Дивилляр оставили по себе память. Чего стоили только двухдневные празднества, устроенные Веревкиным 26 и 27 апреля 1760 года в честь пятилетия открытия Императорского Московского университета. Вот что доносил Михаил Иванович в своем рапорте от 29 апреля:

«Милостивый государь!

По приказу Вашему, можно сказать, весь город Казань обилно трактовал. Здешний архиепископ, умножая отчасу благоволение свое к гимназиям, сам с великолепною ассистенциею начал торжество служением молебна, за безценное здоровье Всероссийской чадолюбивой и прещедрой матери, в приходской гимназической церкви. 

При восклицани многолетия, производилась стрельба из пушек. По молебне, духовные и светские чиновные люди… с богатейшими купцами, вошли в аудиторию. Речи были латинския, французския, немецкия и русския. Истинно, милосердный государь, слезы от удовольстия многие проливали. После речей, все слушатели, без изъятия обедали: числом их было 117 человек. Три длинныя линии из столов касались между собою одними концами, составляя ими три тупые угла. На отдаленных концах поставлены были изображения частей света, по которым распространяются области всемилостивейшей нашей самодержицы Европы, Азии и Африки, украшенные террасами и деревьями вокруг; а в середине или во стечении столов сделана была круглая каменистая и ущелистая гора, с преузкими и претрудными тропинками к вершине; сто фигур человеческих, имея в руках книги и разные инструменты, по ним идут; многие, как например искатели философского камня и сочинители гороскопов, почти при самом начале пути своего падают, другие с четверти и с половины горы свергаются, премалой счет карапкающихся достигают до вершины, которая имеет форму долины, обросшей пальмовым лесом. Аполлон, девять сестер Парнаских, господа Ломоносов и Сумароков повинуются повелению Юпитерову, присланному к ним чрез Меркурия, в одной руке имеющаго вензелевое имя Ея Императорского Величества, а в другой свою кадюсею… Меркурий летящим вниз так искусно был на тонком волоске прилеплен, что я сам, то зная, не мог волоса видеть. После обеда почти смеркаться стало и для того я гостей моих… повел в комедию. Представлена была Мольерова пьеса: Школа мужей. Вот, милосердый государь, и в Татарии Мольер уже известен! Театр, ей Богу, такой что желать лучше не можно: портер, обитый красною каразеею, в 12 лавках состоящей, поместил в себе 400 человек; в парадисе такая была теснота, что смотрители (зрители, публика – Л.Д.) картиною казалися. Актерам надавали денег столько, что я их теперь в непостыдное платье одеть могу. После комедии был ужин, бал, игра, и разговоры о науках.

Вот, Милосердый отец, первый день. Теперь опишу последующий – нельзя мне было всего вместить в один день.

26 был праздник в гимназиях, а 27 через карточки просил я 270 человек, знатнейших людей духовенства и светских к вашему Высокопревосходительству на загородной губернаторский двор, что на Арском поле, дал им холодный ужин и фейерверк… Я от роду столько счастлив, доволен и утешен не был… Подумайте – близко 17000 тут было гостей… После фейерверка был бал; дом и сад были иллюминированы… и целый многолюдый город погружен был мною в никогда не бывалое здесь веселие…»

Масштаб праздника впечатлял. Режиссура, целиком лежащая на плечах Веревкина, была превосходна.

Выйдя в отставку, Михаил Иванович удалился в свое родовое имение Покровское, а потом перебрался в сельцо Михалево с 40 душами крестьян, им самим и выстроенное в 3-х верстах от своей вотчины. Здесь он продолжал писать стихи, наиболее известными из которых явились «Помянник повсядневной каждаго православнаго христианина», вышедший в Москве в 1770-м году, эпистола «Христианин», посвященная московскому митрополиту Платону и сатира «Торжество дурачества над любовью, или разговор Купидона с Глупостью». Основным же занятием его был перевод «разных книг историческаго содержания, – писал А.Артемьев в своем капитальном труде «Казанския гимназии в XVIII столетии», – по назначению самой императрицы (Михаил Иванович умудрился сделаться лично известным и Екатерине II – Л.Д.), которыя впоследствии печатались в его пользу, на счет кабинета государыни. Должно сказать, что Екатерина II не могла избрать лучшаго исполнителя для высокой своей цели – знакомить русских людей с замечательнейшими иностранными произведениями. Переводческая деятельность Веревкина продолжалась в течение 30-ти лет, не смотря на то, что обстоятельства на некоторое время не раз отвлекали его от этих трудов. Все изданные им в течение этого времени переводы составляют до75-ти больших томов». В том числе их – «Житие Кунг-тзеэа или Конфуциуса» и «Книга Аль-Коран аравлянина Магомета», переводом коей пользовался Александр Пушкин при написании своих «Подражаний Корану».

Кроме переводов, Михаил Иванович выступает с начала 70-х годов и как комедиограф-сатирик. Первое его драматическое произведение, комедия «Так и должно» в 5 действиях была написана в 1773 году, посвящалась «милостивому государю князю Петру Ивановичу Репнину», многократно ставилась на сценах, имела весьма значительный успех и была включена в 21-ю часть сборника «Российский Феатр или Полное собрание всех Российских Феатральных сочинений». 

В августе 1774 года была написана комедия «Имянинник» в 5 действиях с посвящением «Сиятельнейшей Графине милостивой государыне Марье Родионовне Паниной». Действие в комедии происходило в деревне Крохобровой, с главными действующими лицами Антипом и Климом Крохоборовыми, помещиками, уже имена коих говорили сами за себя. Но поражало другое: почти современный нам сочный язык и динамика действия, что также является одним из основных требований к современной драматургии и вообще сегодняшней литературе. «Имянинники» тоже нашли себе место в «Российском Феатре», как и комедия «Точь в точь» с действующими лицами воеводой Аверкием Труелцким, Воином Малым и Климом Удальцовым, в коих были весьма узнаваемы некоторые известные на то время особы: это не помешало, однако, поставить ее «несколько раз на Эрмитажном театре». Были у Веревкина еще пьесы «Астрея» и «На нашей улице праздник», обе в одном действии, также ставившиеся на сценах Новгорода, Харькова, Тамбова, Твери, Казани. Историк театра Э.П. Берг в работе «Русская комедия до появления А.Н. Островскаго», изданной в Варшаве в 1912 году, писал, что «Веревкин является одним из выдающихся писателей своего времени. Хороший наблюдатель и знаток человеческаго сердца, проникнутый сочувствием к национально-русской жизни, он выражает это сочувствие не только в виде отвлеченных разсуждений, но преимущественно в художественном изображении именно этой родной обстановки». Е. Опочинин, историк русского театра, перечисляя писателей-драматургов XVIII века, ставил Веревкина (а кто читал пьесы Михаила Ивановича, то поймет, что вполне заслуженно) в один ряд с Сумароковым, Херасковым, Княжниным и Фонвизиным. «Сочинитель умных комедий», – назвал его как-то летописец русского театра П. Арапов, чем попал, оценивая драматургическое творчество Веревкина, на мой взгляд, в самое яблочко.

Михаил Иванович писал рассказы, очерки, а в 1778 году написал, кажется, единственную свою повесть «Небылица». Его проза была умной, живой, с юмором и философским взглядом на жизнь. Не случайно, по мнению издателя и книготорговца А. Смирдина, Веревкин на середину XIX века входил в число первой сотни российских литераторов.

Талант, замечательное трудолюбие (все его труды составляли около 150 томов) и легкий, уживчивый характер позволяли Михаилу Ивановичу без особых препятствий двигаться и по служебной лестнице.

Во время Пугачевского бунта, Веревкин служил начальником канцелярии при Бибикове и Панине. В его аттестате сказано, что, будучи «употреблен в директоры походной канцелярии, где не только должность исправлял великим трудом, верностию и искусством, но и употребялся в опасные проезды, о чем он, граф Панин, засвидетельствовал и просил о воздаянии за оное».

В конце 1775 года, по именному указу, он был назначен « в учрежденный при Новгородской губернской канцелярии для решения старых дел департамент членом; в октябре 1776 года переведен в Тверское наместническое правление советником, а январе 1777 г. на такую же должность перемещен в Новгород; за тем в следующем году опять переведен в Тверь уже председателем палаты гражданского суда; в этом звании он получил чин статскаго советника, а 2-го мая 1781 г. от должности уволен за болезнию, впредь до выздоровления». (Цит. по : «Журнал министерства народного просвещения». СПб., 1874 г., CLXXIII, стр. 57.).

Выздоровления не последовало, и в 1785 году Сенат, по прошению Михаила Ивановича, дал ему «совершенную отставку» и ходатайствовал о производстве его в чин действительного статского советника, каковой он и получил. Став еще в 1782 году по предложения княгини Дашковой член-корреспондентом Академии Наук, Веревкин в том же 1785 году кооптируется в члены Российской академии, всемилостивейше жалуется хорошим пожизненным пенсионом и уезжает в свое имение Михайлово, где и окончит свои дни 19-го марта 1795 года.

 

 

« Я еще приеду к вам…»

 

«5-го мая 1798г. в 7 ч. и 20 м. его императорское величество с их имп. высоч. великим князем Александром Павловичем и Константином Павловичем изволил выйти из маленького садика и по распрощании с ее императорским величеством сесть в дорожную колясочку и отправится в путь. Утро было прекрасное…».

 

«Журнал высочайшаго путешествия его императорскаго величества в Казань через Москву и обратно через Ярославль и Тихвин, бывшаго в 1798 г. (с 5-го мая по 12-е июня)»

 

Августейшие особы пересекли границу Казанского края меж Ядриным и Козьмодемьянском – уездными городами тогдашней Казанской губернии. И первым губернским селом, стоящим на пути их следования по Нижегородскому тракту был Троицкий посад, находящийся верстах в семи от Козьмодемьянска.

Как ликовали жители посада! Как блестели от слез умиления глаза женщин, вытирающих своими платками пыль с императорского экипажа, когда посадские мужики несли его на руках в гору вместе с седоками и поклажею.

Каким верноподданейшим поклоном встретил у городской заставы картеж Императора козьмодемьянский городничий, какие кокошники и шитые золотом фаты, вынутые из глубин бабушкиных сундуков, красовались на женщинах, расставленных городским головой Ермолаевым попеременно с мужиками по обеим сторонам улицы, по которой должен был следовать кортеж! Как кричали «ура», надрывая глотки, четыре сотни купцов, семь сотен мещан и еще девятьсот человек прочих сословий и званий – собственно, все жители города, – заглушая колокольный звон соборной и еще четырех приходских церквей!

Говорят, Павел Петрович был очень весел. Говорят, он  разговаривал со всеми, кто к нему обращался и был доступен и прост. Говорят, что после хлеба с солью он захотел пить и изволил откушать водицы прямо из Волги.

Переночевав в двухэтажном доме местного купца Федора Колесникова, за что счастливец получил прямо из рук императора золотые часы, осыпанные жемчугом, а отобедав уже в Чебоксарах, Император последовал дальше. Закат застал его в марийской деревне Анказино что по-над речкою Малая Аниш. Неизвестно, где коротала ночь его огромная свита, а сам Государь, как писал «Журнал высочайшаго путешествия его императорскаго величества в Казань…», ночевал « в крестьянском доме, немного поприубранном, который состоял из одной отдельной токмо комнаты или, лучше сказать, из анбара, обращеннаго в комнату».

Двадцать четвертого мая, аккурат к обеденному времени, Павел Петрович прибыл в (тогда еще город) Свияжск. Первоначально, отобедав в городе, Павел I должен был продолжить путешествие сухопутьем, однако «утомленный долгою дорогою и в видах большаго спокойствия, – как писал профессор Н.П. Загоскин, – выразил желание спуститься до Казани рекою Волгою». Посему экипажи кортежа в четыре сотни лошадей остались на берегу, а Павел с цесаревичами и почтенными лицами свиты сел в двенадцативесельную шлюпку, специально построенную год назад для Императора, и отбыл к Казани.

Эта шлюпка или, как ее называли, катер имел весьма изящную форму. Корма катера была украшена изображением двуглавого орла на золотом щите, нос катера, приподнятый и удлиненный фальшбортами был украшен резной фигурой орла с вытянутой вперед шеей.

Катер впоследствии был подарен Павлом I городу и стоял вначале в специально выстроенном для него сарае. Позже для него и галеры «Тверь», на которой императрица Екатерина II прибыла в Казань в мае 1767 года, было выстроено на территории бывшего Адмиралтейства специальное здание, причем катер был поставлен на свободную от надпалубных построек часть галеры.

Здание было доступным для экскурсий, и люди, желавшие взглянуть на два раритета, дав небольшую денежку сторожу, могли видеть и знаменитый катер, и не менее знаменитую галеру, в спальной каюте которой стояла кровать Императрицы. Так оно, наверное,  было бы и по сей день, не сгори в пятидесятых годах двадцатого столетия деревянное здание-амбар вместе с обоими экспонатами…

Сделав небольшую остановку в Верхнем Услоне и переменив гребцов, в исходе шестого часу дня катер вошел в устье Казанки и направился к пристани, устроенной возле моста недалеко от Тайницкой башни Кремля. Военный губернатор, генерал-лейтенант Борис Петрович де-Ласси и комендант города генерал майор Павел Петрович Пущин, стоящие на пристани, уже видели лицо государя, когда катер вдруг неуклюже развернуло: приспособленное  для морского плавания, а потому с глубокой осадкою, судно село на мель.

Это был явный конфуз. Борис Петрович побледнел и срывающимся голосом крикнул:

– Лодочников сюда. Живо!

Какой-то бородатый мужик уже спускал в воду свою рыбацкую лодченку. Он и прибыл быстрее всех на место и благополучно доставил императора на берег.

Павел Петрович, стараясь не смотреть на де-Ласси (очевидно, не случайно в августе этого же года, пробыв в должности губернатора всего семь месяцев, он был заменен генерал-майором Пущиным), пожал лодочнику руку, отчего тот даже слегка всплакнул, принял от губернатора, стоящего на коленях, рапорт, проигнорировал поданную для него карету де-Ласси, сев с обоими сыновьями в экипаж бывшего губернатора князя Платона Степановича Мещерского, и через Спасские ворота под торжественный звон колоколов въехал в Кремль.

«У кафедрального собора, – пишет Н.П. Загоскин, – Августейшие гости были встречены знатнейшими представителями местнаго мусульманства, с чалмами на головах, и офицерами артиллерийскаго корпуса, а на самой соборной паперти – архиепископом Амвросием, высшим духовенством, гражданским губернатором… Дмитрием Степановичем Казинским и парадно разодетыми представителями местной гражданской власти и дворянства. Приложившись к кресту и приняв благословение св. иконами, Император и Великие князья проследовали во внутренность собора и поклонились местным иконам и мощам св. Гурия чудотворца. Поговорив с полминуты с князем Мещерским, Император Павел Петрович оставил собор и, сопровождаемый теми же особами и в том же порядке, поехал в приготовленную для него в городе квартиру; народ толпами бежал за царскою каретою и многотысячными массами наводнял улицы, по которым следовал Императорский поезд».

Надо сказать, что расхожее мнение о неуважении и любви гражданами Павла I из-за его приверженности к «прусскому милитаризму» и «мелочной регламентации во всех звеньях государственного аппарата», насаждаемое нам в советские времена школами и вузами, было несколько преувеличено.

Да, были и муштра и букли, что особенно было не по душе фельдмаршалу Суворову (про переход через Альпы и славные победы фельдмаршала мы помним, а про младенцев на штыках его солдат в Измаиле – нет.»).

Однако армия без жесткой дисциплины и порядка есть просто сборище вооруженных людей, не более. Были указы и законы, как бы писанные наперекор уже покойной матери, Императрице Екатерине Великой, которую он, похоже, просто ненавидел.

Были и небольшой рост, некрасивая внешность и отталкивающие черты характера, испорченного признаками параноидального безумия, ибо Павел всю жизнь боялся (не без основания, как оказалось) участи отца, Петра III, убитого в 1762 году пьяными гвардейцами.

Его не любили и боялись только нерадивые и вороватые чиновники, масоны, каковых он был гонитель; тунеядцы-гвардейцы, служба коих была чисто формальной и по поводу чего Павел начал резко «подкручивать гайки».Не довольна была и Англия за его союз с Наполеоном. Поэтому-то и был составлен против него заговор (инициатором которого был английский посланник-масон), ничего общего не имеющий с доводами, что Павел «не справлялся и был тормозом в поступательном развитии России».

Некоторые из современников, называли его «Человеком Чести» и «Последним Рыцарем», и в большинстве российских масс, как это показал визит Павла I в Казань, император был уважаем и любим…

Павел Петрович остановился во «дворце» генерала Лецкого, бывшего коменданта кремля, отстоявшего его 12 июля 1774 года от пугачевской вольницы. «Дворец» Лецкого находился на самом конце одной из дворянских улиц Казани, выходил прямо на Арское поле, что было весьма удобно Императору, ибо на этом поле предстояли учебные маневры и смотры гарнизонным полкам, и представлял собой небольшой одноэтажный домик в пять окон, выкрашенный неказистой желтой краской. Позже некто госпожа Тростянская, занявшая усадьбу Лецкого, будет считать сей домик не более, как флигелем или даже помещением для прислуги. Стоял этот знаменитый домик на пересечении улиц Лядской и Поперечно-Лядской ныне соответственно Горького и Гоголя прямо напротив здания теперешней гимназии № 3 адрес Горького 16/9. За домом был большой тенистый сад с березами и вековыми липами, оставшийся от знаменитой липовой рощи, простиравшейся за нынешнюю улицу Толстого и предваряющей массивы Арского леса. Сад генерала Лецкого был публичным, здесь устраивались грандиозные народные гуляния и звался он, как и зовется доныне, Лецким (Лядским). Правда сегодня вековых деревьев в нем маловато, но он до сих пор несет функцию публичного сада, в котором пожилые люди выгуливают собак и внуков, а молодежь пьет пиво прямо из горлышка…

Цесаревичи, Александр и Константин, разместились в недавно построенном великолепном доме (вот его-то без всяких натяжек можно было назвать дворцом) бывшего губернского прокурора Чемесова (Чемезова) на Первой Горе в самом начале нынешнего Школьного переулка.

При усадьбе отставного прокурора также был великолепный сад, остатки коего и ныне можно посмотреть, пройдя до дома Чемесова от улицы Ульяновых, также доступный для публики. В саду были оранжереи и теплицы с диковинными цветами, ухоженная аллея с кедровыми деревьями, часть которой еще прослеживается недалеко от бывшего парадного входа в барскую усадьбу, горбатые мосты через овраги, беседки для отдыха и полуденного чая и специально вырытые пещеры и гроты, в одном из которых стояла изготовленная по особому заказу мраморная статуя английского короля Ричарда I Львиное Сердце в рост человека, прикованная к стене грота цепью.

Позже дом был продан под здание Третьей мужской гимназии, а в советский период – отдан школе № 4. Время и детишки постарались: теперь усадьбу грозного губернского прокурора дворцом назвать уже нельзя…

Что до остальных придворных чинов, сопровождавших Императора в его путешествии, то они были размещены на еще одной дворянской улице – Грузинской, в домах местной знати.

Приезд Павла I в Казань вызвал большой ажиотаж в городе. «Народ перед дворцом только что не спал», – писал один из очевидцев. Люди липли к окнам дома, разными путями попадали во двор, часами стояли у парадного входа, ожидая выхода государя. Полиция бездействовала: Император приказал никого не трогать.

Вечером того же дня Павел, малость отдохнув с дороги, принял депутацию горожан, и городской голова, Первой гильдии купец и промышленник Осип Семенович Петров поднес ему на серебряном блюде хлеб-соль, что и отведал с удовольствием Император.

Раннее утро 25 мая также началось с приема депутаций: купцы, военные, слободские татары. Затем Павел Петрович объехал Арское поле «для реконесанса мест под маневры» и, встав у Сибирской заставы, вид которой запечатлел Эдуард Турнерелли на одной из своих знаменитых литографий, встречал полки, шедшие в Казань для смотра. В воспоминаниях бывшего тогда полковником Льва Николаевича Энгельгардта этот день весьма хорошо описан:

«В 7 часов вошел Екатерининский полк в Сибирскую заставу; шеф оного был из гатчинских, генерал-майор Певцов. В 8 часов должен был войти Уфимский полк. Все шли с трепетом, я более ужасался, чем идя на штурм Праги. Государь был у самой заставы… Передо мной шел батальон шефский, который переменил ногу; я тотчас переменил также свою, чтобы маршировать согласно с предыдущим батальоном. За мной шел сверхкомплектный подполковник князь Ураков, который пооробел, и не заметив, что я переменил ногу, шел по-прежнему… Государь сказал: «Господа штаб-офицеры, не в ногу идете». Я, видя, что иду в ногу шефского батальона верно, тем же шагом продолжал. Тогда Государь гневно закричал: «Полковник Энгельгардт не в ногу идет!».

В первом часу дня Император возвратился «на квартиру», отобедал и занялся рассмотрением рапортов и дел. А вечером, в «6 час. государь, – как пишет о том «Журнал высочайшаго путешествия…», – изволил отбыть в дворянское собрание, которое было довольно многолюдно. Вообще стечение народа как при самом въезде в город, так и во все выходы, равно перед окнами было чрезвычайное и приняло такую тесноту, что с трудом пройти можно было; многие от восторгов, что удостоились зреть любимого ими государя, проливали радостныя слезы; многие восклицали и испрашивали от Всевышняго существа продолжения его здравию…».

26-го мая утром был произведен общий инспекторский смотр полкам «Оренбургской инспекции».

В те времена вся армия делилась на так называемые «инспекции», и Оренбургская ведала воинскими частями Оренбургской, Уфимской, Пермской и Казанской губерний. Генеральный смотр или, как звался он в те времена, «ревю» и был одной из основных причин визита Павла I в Казань.

После «ревю», на котором отличился «шеф» (так говорили тогда) Уфимского полка генерал- майор граф Александр Федорович Ланжерон, за что и получил орден святой Анны второй степени, Император изволили отбыть в Кремль на развод гарнизонного полка, а в шесть вечера прибыл на бал в здание губернской канцелярии, даваемый казанским обществом «в честь Высочайших особ», на который были приглашены все городские сословия и представители татарской знати.

Крепостные оркестры казанских дворян Есипова и Молоствова играли отменно. Император и Цесаревич Александр (будущий Александр I) с удовольствием танцевали и осчастливили своими приглашениями многих дам  и девиц. После бала, как пишет профессор Н.П. Загоскин, «Высочайшия Особы отбыли в свои квартиры».

Четвертый день визита Павла Петровича в Казань вновь начался учебными маневрами. На Арском поле были собраны все полки Оренбургской инспекции и два гарнизонных батальона. Император лично командовал ученьями. На этот раз удалось отличиться Л.Н. Энгельгардту, командующему батальоном Уфимского полка, и он был приглашен на Высочайший обед.

– Из каких ты Энгельгардтов, лифляндских или смоленских? – спросил государь.

– Смоленских, Ваше Величество.

– Знаю ли я кого из твоих родных?

– Когда Ваше Величество в 1781 году изволили проезжать через Могилев, отец мой тогда был там губернатором.

– А, помню! У тебя, кажется, была сестра Варвара… Где она теперь?

– Она замужем за Наврозовым.

– Давно ли вышла замуж?

– В нынешнем году.

– Не молодою же она вышла отроковицею… А ты где начал служить?

– В гвардии.

– То есть, по обыкновению всех вас, дворян-тунеядцев… А там как?

– А потом в армии…

– Да как?

– Взят был в адъютанты к князю Потемкину…

– В какие ты попал знатные люди! – сиронизировал Павел. – Да как ты не сделался негодяем, как все при нем бывшие? Видно много в тебе доброго, что ты уцелел и сделался мне хорошим слугою…

После обеда, что уже вошло в обыкновение, Павел гулял в Лецком саду. «На эти гулянья, – писал Н.П. Загоскин, – происходившия ежедневно в 5 часов дня, особыми повестками от полиции приглашались представители дворянства, лучшаго купечества и местного мусульманства. Стечение народа было здесь всегда многочисленное. Государь, вместе с Великими Князьями, постоянно посещал эти гулянья и оставался здесь часа на два. Публике предлагалось на этих гуляньях, от двора, безплатное угощение».

Этот день, о котором идет речь, 27 мая 1798 года, можно назвать днем рождения казанского публичного театра, ибо в саду играл оркестр и пели крепостные актрисы помещика Павла Петровича Есипова, и он, коему было положено быть при оркестре и актрисах, видя, что государь доволен и даже сделал подарок актрисам, пожаловав им поясную бриллиантовую пряжке, осмелился подойти к Императору и просить его высочайшего разрешения на открытие в Казани публичного театра, которое и было дано Павлом Петровичем.

28 мая  Арское поле было похоже на поле боя. Три полка Оренбургской инспекции, гарнизонный губернаторский полк, артиллерийский корпус генерал-лейтенанта Амбразанцева с двадцатью орудиями, – всего тринадцать тысяч вооруженных людей буквально заполонили все поле.

Начались учения. Павел опять руководил лично, и опять остался более всех доволен Уфимским  батальоном полковника Льва Николаевича Энгельгардта. И когда он, салютуя Императору, проходил мимо него церемониальным маршем, Павел позвал его, обнял и поцеловал в обе щеки. Учением, в целом, государь остался доволен и велел выдать всем солдатам по рублю и по фунту рыбы (28 мая 1798 года был постным днем). 

Вечером опять Государь с цесаревичами гуляли в Лецском саду.

День 29 мая опять был посвящен учениям «в таком виде, как с неприятелем сражаются». И опять отличился Уфимский полк, и батальонные командиры, в том числе и наш Энгельгардт, получили из рук Павла Анненские кресты и шпаги.

«В этот последний вечер своего пребывания в Казани, – писал Н.П. Загоскин, – Государь император оставался на гулянии особенно долго».

Ему, очевидно, НЕ ХОТЕЛОСЬ уезжать из Казани. Многие из свиты, зная характер Монарха, удивлялись его благодушному настроению, не покидавшему Павла во все время пребывания его в нашем городе.

Казань, как до того великому Петру, оставшемуся в ней праздновать свое пятидесятилетие, и императрице Екатерине, назвавшей ее вторым городом в России после Москвы, а позже Николаю I, именовавшему ее «моей Казанью», очень понравилась Павлу. Признаваясь публично в этом на одном из гуляний в Лецком саду, он сказал, что, как ему докладывали, в Казани живет народ грубый.

– Я же, напротив, нашел много обходительных и просвещенных, – говорил он, медленно ступая по вылизанным дорожкам Лецкого сада. – А паче дам: и в самой Москве таковых мало находил. 

(Одной из таковых дам, госпоже Аверкиевой, Государь даже пожаловал бриллиантовые сережки).

Естественно, понравившийся город и его жители были осыпаны целым ливнем милостей и наград. Как писала книга четвертая московского исторического сборника «Осьмнадцатый век» «Отменныя в Казани были милости, каковых в Москве и в прочих городах не было…».

Помимо уже указанных в очерке милостей и наград Павел Петрович:

–     Артиллерии майору князю Баратаеву пожаловал подполковника;

  Провиантского бригадира Татищева произвел в генерал-майоры;

  Полковнику Татаринову подарил бриллиантовый перстень

– Отставному генерал-майору Лецкому пожаловал табакерку с бриллиантами, а его дворовым людям – тысячу рублей; улицу же, на которой находился дом Лецкого повелел именовать в дальнейшем Лецкой;

– Бывшему губернскому прокурору  Чемесову подарил зеленую табакерку и два бриллиантовых перстня (перстни от Цесаревичей)

Купца Евреинова одарил перстнем с бриллиантами.

Милости и подарки продолжали сыпаться, как из рога изобилия, и после отъезда Павла из Казани.

В сентябре 1798 года в Казань прибыл курьер с Высочайшими рескриптами, согласно которых казанский комендант, генерал-майор Павел Петрович Пущин был назначен (вместо оконфузившегося Бориса Петровича де-Ласси) казанским военным губернатором, шефом гарнизонного полка и награжден орденом святой Анны второй степени; гражданский губернатор действительный статский советник Дмитрий Степанович Казинский получает чин тайного советника и орден святой Анны первой степени; губернский прокурор надворный советник Михаил Дмитриевич Княжевич становится кавалером ордена святой Анны второй степени, а городской голова Осип Семенович Петров получил шпагу, которую, как писал Павел в своем рескрипте, «повелеваем вам носить в знак отличия вам от Нас данного».

Обратив внимание на ветхость Гостиного двора, разгромленного пугачевской вольницей 12 июля 1774 года, Павел повелел отпустить из губернских доходов для постройки нового беспроцентную ссуду в 200 тысяч рублей со сроком погашения в десять лет, на каковую и был сооружен новый Гостиный двор, который ныне отреставрирован и почти похож на тот, что был заложен в 1800 году.

Городу были переданы казенные мельница на Казанке, баня на устье Булака, земли, луга, леса и выгоны, что должно было повысить годовой доход города на 10 тысяч рублей и 10 тысяч рублей на постройку в Казани новых больниц.

Под помещение Казанской гимназии был отведен высочайшим повелением бывший губернаторский дворец на Воскресенской, то есть ныне юго-восточная часть Главного университетского корпуса.

Отпущено 25 тысяч рублей на постройку нового собора во имя Пресвятой Богородицы в одноименном монастыре на Большой Казанской улице, что есть ныне западная часть улицы Большая Красная. По преданию, и Император, и Цесаревичи, и игуменья Софья из древнейшего рода князей Болховских, положили в основании собора по кирпичу.

Казанский уроженец Гавриил Романович Державин, откликнувшись на визит Императора Павла в Казань, в стихотворении «Арфа» писал:

 

Звучи, о арфа, ты все о Казани мне,

Звучи, как Павел в ней явился благодатен;

Мила нам добра весть о нашей стороне:

Отечества и дым нам сладок и приятен.

 

В последний день своего пребывания в Казани, 30-го мая, «Его императорское величество изволили проснуться в обыкновенное время (в шесть часов – Л.Д.), кушать кофе и принимать рапорты, – писал «Журнал высочайшаго путешествия…». – В 7 часов изволил отправиться в партикулярных экипажах в монастырь, именем Казанския Богоматери пресловутый, где, отслушав божественную литургию, изволили закладывать большую соборную того монастыря церковь. Игуменья монастыря того напутствовала его величество образами, к которой государь изволил заходить в келию, а оттуда, в провождении казанскаго архиепископа Амвросия и всего знатнаго обоего пола дворянства и чиновников, коими встречаем был и в монастыре, изволил отправиться на тех же экипажах к Волге, ибо придворные перевезены были на другую сторону оной, дабы переправою их не замедлить. Волгу переехать изволили на шлюпке».

Прощаясь с городом и его жителями, Павел коротко сказал:

– Я еще приеду к вам.

Однако, не приехал. Вместо него, в ночь с 21 на 22 марта 1801 года прибыл в Казань нарочный курьер с вестью о внезапной кончине Павла I и манифестом о восшествии на российский престол Императора Александра Павловича…

 

 

АКАДЕМИК ЖИВОПИСИ

 

Ему помог устроиться во 2-ю Казанскую гимназию его добрый знакомый по Санкт-Петербургу Михаил Николаевич Мусин-Пушкин. Хорошо все-таки иметь в знакомых и друзьях таких людей, как Михаил Николаевич!  Всегда можно обратиться за поддержкой и попросить какую-нибудь хлебную должность, как это было принято в описываемые времена и как это до сих пор практикуется, особенно, «на местах». Тем паче, что имел Михаил Николаевич генеральский чин и состоял  вот уже полтора десятка лет на должности Попечителя Казанского Учебного округа. Так, хлопотами  Его Превосходительства, «классный художник» Андрей Николаевич Ракович получил во 2-й Казанской гимназии в октябре 1841 года место учителя рисования. А когда открылась в 1843 году за смертью первого «учителя изящных искусств» живописца Льва Дмитриевича Крюкова ваканция учителя рисования и живописи в Казанском Императорском университете, Андрей Николаевич возбуждает, как говорили тогда, ходатайство на занятие сей должности. Мусин-Пушкин, естественно, не возражает, и 5 июня 1843 года Попечитель выдает Совету университета предписание: «Определяю Раковича учителем рисования Казанскаго Университета с производством штатнаго по этой должности жалования с настоящаго числа».

Впрочем, Ракович вполне подходил к выхлопотанному месту. В Казани в то время вряд ли мог найтись более способный в искусстве рисования и живописи, чем он, посему  появление Андрей Николаевича на кафедре изящных искусств  было благом для университета.

Происхождение Андрея Николаевича Раковича было окутано дымкой какой-то романтической тайны. Почему при живых родителях он с самого рождения, случившегося 29 июля 1815 года, был отдан на воспитание «Коллежскаго Асессора Николая Ильина сына Воинова», как о том свидетельствовали документы, находившиеся в его деле в Академии Художеств? Кто были его родители? Об этом, конечно, знал асессор Воинов, но он молчал всю жизнь. Никогда не рассказывал об отце с матерью и сам Ракович, хотя к матери, очевидно, он был очень привязан, да и последняя не раз высылала ему деньги в трудные минуты его жизни. Похоже, Николай Ильич Воинов получал на воспитание Андрея достаточные суммы и относился к этому порученному ему делу весьма добросовестно, коли к девяти годам Андрюша Ракович был обучен грамоте, арифметике и рисованию, «что по тому времени, – как писал в своей статье о художнике, опубликованной в Казани в 1926 году П.Е. Корнилов, – была вещь довольно редкая», да к тому же владел немецким и французским языками. Особые успехи Андрей делал в рисовании, поэтому некто, заботящийся о его образовании и развитии (отец?) принял решение поместить его в Императорскую Академию Художеств, что и было исполнено Воиновым в 1824 году. Так Андрей Ракович девяти лет от роду покинул город Житомир Волынской губернии и стал «воспитанником 1-го возраста» Санкт-Петербургского «Академическаго училища». Академия была тогда заведением закрытого типа со всеми «прелестями» казарменного общежития: подъем по побудке, форменное казенное платье, строгая дисциплина и богатый выбор наказаний за разного рода нарушения и непослушание, вплоть до карцера.

В 1831 году при распределении воспитанников по классам или, говоря современным языком, по специализации, Ракович попал в класс перспективной и пейзажной живописи, который вел профессор М.Н. Воробьев. Это был маститый педагог, в течение сорока лет преподававший в Академии «перспективу», из учеников которого вышли лучшие российские живописцы и архитекторы. У него было чему научиться. Ракович делает в перспективной живописи успехи, получает «по художеству» и «по наукам» по две награды, а поскольку поведения он был всегда примерного, на последнем году обучения ему и еще двум воспитанникам было разрешено покидать стены Академии «для безпрепятственных занятий в Столице», для чего им были выданы билеты или, по нашему, пропуска, что было тогда явлением не частым. За конкурсную (дипломную) работу «Вид на Полицейский мост в СПб» Ракович получил серебряную медаль и был в 1836 году выпущен из Академии с аттестатом «класснаго художника».

Два года Андрей Ракович жил частными заработками, в 1838 году поступил в Санкт-Петербургский Комитет Городских Сооружений чертежником, вскоре был повышен до звания «архитекторскаго помощника», но по прошению уволился и устроился учителем рисования в Симбирскую гимназию, из коей и был переведен стараниями Попечителя Мусина-Пушкина в Казань.

Должностью штатного университетского преподавателя Ракович был весьма доволен. Человеком он был, похоже, без особых амбиций, любил вкусно поесть, и немалую часть своего жалования, как говорили о нем словолюбивые современники, «он проедал на свежую икру, которой был страстный любитель». Был он завсегдатаем Дворянского Клуба, и его маленькую пузатенькую фигурку едва ли не каждый день можно было наблюдать в бильярдной зале Клуба.

Однако, несмотря на явное расположение Андрея Николаевича к жизненным удовольствиям, свои педагогические обязанности он исполнял добросовестно и, главное, чем и интересен человек творческий, он не оставлял своих художественных исканий.

В 1844 году он взялся за составление «Художественного обозрения Казанской губернии» и сделал к нему девять рисунков. Работа эта была до того успешной, что о ней было доложено министру народного просвещения, а тот, в свою очередь, представил ее пред Высочайшие очи. Очи сказали:

– Хм-м, – и повелели наградить составителя «Обозрения» бриллиантовым перстнем.

В 1845 году Ракович через Казанский Учебный округ представил в императорскую Академию Художеств одобренный Цензурным Комитетом труд по теории искусства «Краткий опыт линейной перспективы». Профессор архитектуры Александр Брюллов указал на небольшие недочеты, которые автором были исправлены, и вскоре «Краткое руководство» было напечатано и стало учебным пособием по черчению для всех учебных заведений России, имевших сей предмет в числе обязательных к обучению. В этом же году при посещении университета во время своего визита в Казань Президентом Академии Художеств герцогом Максимилианом Лейхтенбергским, ему была представлена одна из лучших работ Раковича «Собор св. Петра и Павла в Казани», написанная жидкими красками весьма смело и технически свободно. Герцог с удовольствием принял картину, наградив автора опять-таки бриллиантовым перстнем, а когда привез ее в Петербург, она послужила основанием возвести Раковича в звание академика и прислать ему на сей счет диплом.

В 1847 году Андрей Николаевич представил свою новую работу, весьма популярную ныне у историков и краеведов, пишущих о Казани, изображавшую «внутреннюю площадь Гостинаго Двора в Казани, известную под названием Толчка, с упраздненною церковью св. Николая Гостинаго». Пройдя через множество рук и комиссий, картина попала в руки государя императора.

– Хм-м, – сказал государь и возжелал приобрести картину в собственность. Чины Министерства Императорского Двора взяли под козырек и написали Раковичу письмо: государь, дескать, желает иметь сию картину у себя, и сколь ты, стало быть, Ракович, хошь за нее поиметь?

Андрей Николаевич, как человек обращения приятного и, можно сказать, деликатного, особливо с государями императорами, ответствовал, что торговаться за сию, хотя и лучшую и несказанно дорогую сердцу работу, ему, мол, с Николаем Палычем не совсем прилично, ибо он, Ракович, не какой-нибудь там интерессант, а свободный художник академии с дипломом, а посему, де, будет лучше, ежели Их Императорское Величество пришлет ему не галантерейную вещицу типа перстня или брелока, но живые деньги в их настоящем, то есть, серебряном исполнении. В размере же суммы он, Ракович, совершенно полагается на усмотрение государя, коий, как всем известно, умеет по достоинству ценить искусство и вообще, мол, является величайшим покровителем отечественных муз, взять хотя бы того же Пушкина… 

Таковая переписка продолжалась несколько месяцев, после чего государь, плюнув в сердцах на штофные обои в своем кабинете и пнув ботфортом обтянутое кожей канапе, «Высочайше повелел заплатить за оную (картину) сто семьдесят два рубля серебром». Это было весьма неплохо, если учесть, что на эти деньги Андрей Николаевич мог приобрести и съесть более полутонны копченных окороков первого сорта или выпить 43 ведра водки.

С марта 1848 года Ракович берется за преподавание рисования и в Казанском Родионовском институте Благородных девиц, но уже в ноябре 1849 года увольняется из института по прошению – он быстро утомлялся и страдал ревматическими болями рук и ног. Он даже лечился от ревматизма в Москве летом 1853 года, что, очевидно, возымело временный успех.

В 1855–1863 годах академик Ракович пишет в карандаше Раифский монастырь со стороны озера, два вида на Кремль – полотно и акварель в овале с изображением на них башни Сююмбике, Губернаторского дворца, Архиерейского дома и Благовещенского собора с колокольней, ныне не существующей; небольшую акварель в круге «Вид на казанский монастырь»; безусловно одну из лучших своих работ «Вид на Кремль с Пороховой слободы», три портрета своих старших собратьев – Микеланжено Буонаротти, Рафаэля Санти и Леонардно да Винчи и три акварели: «Вид с Услона», «Вид с Подлужной улицы» и «Песпектива Булака». Этим то и ценен Андрей Николаевич Ракович, что наряду с работами, посвященными Казани 30-х годов Турнерелли и Турина, он оставил «перспективные виды», сохранившие память о Казани 40-50-х годов XIX столетия…

Год 1863-й был для Раковича очень тяжелым. «В этот год был введен новый общий устав Российских Университетов и штаты, – писал П.Е. Корнилов, – в силу коего уничтожались должности преподавателей рисования,… и Андрей Николаевич Ракович… в течение двадцати лет отдавший не мало трудов родному делу, определением Правления 4 сентября был уволен, и единственным вознаграждением за его труды была произведена выдача жалования за год. Ходатайство о награждении пенсией его, прослужившего по народному образованию свыше двадцати пяти лет… было отклонено».

Пришлось перебиваться частными уроками и разовыми заказами, как это было в пору его юности, когда он только-только окончил Академию Художеств. Зато появилась возможность закончить давно начатую работу по истории искусств – перевод с французского труда Шарля Клемана, посвященного Леонардо да Винчи, Микеланжело Буонароти и Рафаэля Санти (для чего и были написаны им их портреты) с приложением обозрения искусств до начала XVI века. 

Эта работа, которую сам Ракович считал необходимой для молодых художников, стала венцом разностороннего творчества Андрея Николаевича и была опубликована в Казани в 1863 году.

Как он прожил три последние года своей жизни – известно теперь одному Богу. Имеются отрывочные сведения, что он устроил, наверное, самую первую в Казани художественную выставку и, несмотря на то, что она не принесла ему ничего, кроме хлопот, собирался повторить этот опыт, – ведь он продолжал искренне любить искусство и желал трудиться во имя его несмотря на ни что. Но его планам сбыться было не суждено. Во время пасхальных праздников 1866 года он простудился, и 28 марта умер.

Похоронен был Андрей Николаевич Ракович на Арском кладбище. Но его могилы вы не найдете. На ее места давно уже существует новое захоронение, каковых на сем престижном погосте ныне не одна сотня…

 

 

ПОДКИДЫШ или «МОЧАЛОВ В ЮБКЕ»

 

1.

«Если вы еще не видали госпожу Стрепетову – идите и смотрите. Я не знаю, бывала ли когда-нибудь наша сцена счастливее, чем стала теперь, с приездом этой в полном смысле артистки-художницы!… Идите, смотрите и слушайте сами. Вы увидите не красавицу, но какая красота может идти в сравнение с этим лицом, которое дышит умом и жизнью и говорит вам лучше всяких слов? Вы увидите женщину, которая может быть образцом женственности и грации. Вы услышите голос, – симпатичнее котораго никогда не слыхали: он идет вам прямо в душу, потому что в нем самом ежеминутно отзывается живая душа. Вы увидите артистку, которая понимает свою роль, понимает, чего хотел автор… 

Вы увидите человека, который целыя сотни сидящих перед ним праздных зрителей заставляет сочувствовать, сострадать, удерживать слезы или плакать…»

Эти строки были написаны в одной из газет 25 января 1872 года и  посвящались дебюту на казанской сцене молодой актрисы Полины Стрепетовой в роли Верочки из пьесы П.Д.Боборыкина «Ребенок», состоявшемуся 21 января 1872 года. И с этого момента к ней пришла слава. Пришла в Казани, и уже из этого города стала греметь по всей России, собирая на представления Стрепетовой полные аншлаги.

Не было свободных мест в Городском театре и на спектакле по пьесе А.Н. Островского «На бойком месте», где Стрепетова играла Аннушку. Играла превосходно. А песню «Убаюкай, родная, меня», вставленную ею самой в ткань спектакля, она исполнила так, что «вдруг вся публика, – как вспоминал через 20 лет заядлый театрал, литератор Н.Ф. Юшков, – смолкла, словно затаила дыхание, словно ждала еще чего-то, и вдруг весь театр потрясся от грохота рукоплесканий и восторженных  криков: браво! браво! бис! бис! И артистка снова запела, и запела, кажется, еще лучше, еще мучительно больнее, с дрожью и слезами в голосе, и закончила ее положительными рыданиями… Плакала вместе с ней чуть ли не вся публика».

В ее первый бенефис в Казани – 17 февраля 1872 года – театральная зала, конечно, была переполнена. Петр Михайлович Медведев, выдающийся антрепренер, коему Казань обязана была лучшим театром во всей российской провинции, выбрал для бенефиса роль Лизаветы из «Горькой судьбины» А.Ф, Писемского, с которым Стрепетова будет впоследствии дружна. Это была драма из крестьянской жизни, более десяти лет с успехом идущая в столичных и провинциальных театрах, и завзятые театралы получили возможность сравнить игру Стрепетовой с исполнением этой роли другими актрисами. На это, очевидно, и делал ставку Медведев, безгранично уверовавший менее чем за месяц знакомства со Стрепетовой в ее талант и актерское мастерство. И он не прогадал. После спектакля местные газеты вновь разразились восторженными статьями об игре Полины Стрепетовой, подчеркивая, что она «обладает таким замечательным талантом, который мог бы доставить ей видное место и на столичной сцене». Ошиблись они только в одном: место, которого достигнет Полина Стрепетова на столичной сцене будет не «видным», а первым…

 

2.

Смурым осенним вечером 1850 года в дом театрального парикмахера Антипа Григорьевича Стрепетова постучали. 

– И кого это черт несет? – громко посетовал неизвестно кому Антип Григорьевич и пошел открывать сам, ибо камердинера в сем дому не держали за отсутствием необходимости такового – Стрепетовы были не баре, а рядовые пролетарии сцены, – няня, нанятая для малых детей, спала, приняв по причине простуды стаканчик померанцевой, а супруга Антипа Григорьевича, Лизанька, как звал ее муж, в присутствии хозяина двери сама никогда не отворяла да еще, кажется, была сильно беременна четвертым или пятым ребенком.

Привычки задавать вопрос «Кто там?» не своим голосом и рассматривать гостя в дверной глазок заведено еще не было, да и не дождался бы Антип никакого ответу, ибо когда распахнул он дверь, то увидел на крыльце лишь корзинку, а в ней – спящего грудного младенца.

Что бы сделал наш, постсоветский человек, имеющий большую (а хотя бы и не большую) малообеспеченную (или достаточно обеспеченную) семью? Позвонил бы в милицию или отнес ребенка в детдом, ежели бы таковой находился поблизости. Или, возможно, переподкинул бы дите соседям. 

А что сделали Антип и Елизавета Стрепетовы? Они приняли подкидыша – это оказалась девочка – в семью, хотя были, конечно, в середине позапрошлого века, в губернском городе Нижний Новгород, где случилось это событие, и полицейские участки, и жандармские управы, и детские приемники, и сиротские дома. Приняли и воспитали, не делая никакого различия между нею и родными детьми. 

Приемные родители Полины – так назвали подкидыша – держали детей в строгости, учили их быть смиренными и почитать Бога. И в то же время делали все, чтобы вывести их в люди. К Поле приставили няню, Евфросинью Григорьевну, бывшую крепостную крестьянку, получившую «вольную», а затем пригласили в качестве гувернера какого-то старичка, окончившего полвека назад духовную семинарию, который за три рубля в месяц обучал ее (и обучил) чтению, письму, четырем арифметическим правилам и нескольким французским фразам. До азов географии и истории дело не дошло: старичок вскоре отдал Богу душу, и образование Поли закончилось. Но бывший семинарист все же успел обучить главному: мыслить и самостоятельно умножать знания.

С раннего детства она твердо знала, что будет актрисой. Да и как иначе, если следующими после слова «мама» были: роль, репетиция, бенефис, парик, успех. «Тайком, когда никто не видел – писал З. Фельдман, автор крепкого биографического очерка, вышедшего лет шестьдесят назад в издательстве «Искусство», – разыгрывала она перед зеркалом целые сцены и этюды собственного сочинения. Иногда Стрепетов брал свою воспитанницу за кулисы, и она смотрела спектакль со сцены, забившись в угол между декорациями. Здесь она знакомилась с самим механизмом театрального дела, проникала в тайны сценических превращений, лазала в суфлерскую будку… С каждым днем все серьезней и глубже становилась ее мечта о сценической деятельности».

У нее не было внешних данных для сценической деятельности: она не была красива, у нее с детства был искривлен позвоночник, что вызывало бросающуюся в глаза сутулость, и лишь низкий грудной голос и выразительные глаза, освещавшие ее худое лицо, говорили о том богатстве и красоте, которые жили внутри, в сердце и душе. (Это прекрасно схватил живописец-передвжник Николай Александрович Ярошенко, написавший ее портрет в 1884 году. Двумя годами раньше ее писал сам Илья Ефимович Репин). И еще был жесткий и непримиримый характер, закаленный детскими дразнилками и перешептыванием «доброжелательных соседей»: «подкидыш». 

И вот лето 1865 года. Она с матерью Елизаветой Ивановной – актрисы труппы антрепренера Смирнова, «держащего», как тогда говорили, театры в Рыбинске и Ярославле. Удачный дебют на сцене Рыбинского театра 21 июня 1865 года в водевиле «Зачем иные люди женятся», жалование, первые роли в водевилях и мелодрамах.

Полина набиралась сценического опыта удивительно быстро. Она играла в драмах, комедиях и даже оперетках в Ярославле, Симбирске, Владимире, Муроме, Орле. В Нижнем Новгороде, впервые получив роль Лизы в «Горе от ума», восемнадцатилетняя актриса, пересмотрев этот образ, положила начало новой трактовке этой роли, которую впоследствии приняла вся Россия: Лиза перестала быть похожей на французскую субретку, как ее изображали до Стрепетовой, и стала русской крепостной девушкой, как и было задумано автором.

Затем были Самара (сезон 1879/71 года) и Казань, где она начала играть вторую половину сезона 1871/72 года и куда ее пригласил самый крупный и яркий провинциальный антрепренер Петр Михайлович Медведев. В Казани и раскрылся полностью талант Полины Стрепетовой, чему немало способствовал Медведев.

Казанский театр Медведева, писал историк казанского театра И.А. Крути, «был чуть ли не единственным, где новые актерские силы получили возможность наилучшим образом обнаружить и развить свои дарования». Петр Михайлович, сам прекрасный актер и режиссер, обладал еще и блестящими организаторскими способностями. В его труппе играли самые лучшие провинциальные актеры. И еще: он был не жаден, и поднял жалование актерам с 15-50 рублей (обычный актерский месячный оклад) до 200 рублей минимум. Стрепетова, уже в первый сезон работая у него, подписала с ним контракт на 500 рублей за участие в спектаклях с 21 января по 29 февраля 1872 года, а фактически получила 700 рублей, сыграв 11 или 12 спектаклей. Естественно, она приняла и последующие его приглашения, не раздумывая. «У него была лучшая обстановка, какую только можно требовать в провинции», – вспоминала впоследствии сама Стрепетова.

Ее коронными были «Горькая судьбина», «Около денег» и «Гроза». В них она «была конкретна до мелочей, – писал З. Фельдман, – до самых тонких, тщательно продуманных деталей».

Она превосходно владела мелодикой народной речи, умела в одну фразу вложить большое психологическое содержание. Умела молчать на сцене – непростое искусство для актера, тщательно заботилась о костюмах, а в драматически сильных моментах просто «опрокидывала чувства зрителей».

В ночь с 3 на 4 декабря 1874 года, находясь в чрезвычайной досаде по случаю увольнения и в изрядном подпитии – Городской театр перешел с керосинового на газовое освещение, – ламповщик Влас поджег театр. И театр сгорел. Труппа Медведева, а это более сотни актеров, практически остались без работы, а те спектакли, что проходили время от времени в большой зале Дворянского Собрания, не давали нормальных сборов. И большинство актеров разъехалось по другим провинциальным театрам. В том числе и Полина Антипьевна Стрепетова.

 

3.

Премьера «Горькой судьбины» Писемского с участием в роли Лизаветы Стрепетовой в Московском Императорском Малом театре прошла более, чем успешно. И на следующий после премьеры день она проснулась знаменитой. «Она открыла московской публике истинное значение народной драмы Писемского, почти неизвестной до той поры, – писал З.Фельдман; – целая эпоха русской жизни проходила перед глазами зрителей». Сам автор был в восторге от Лизаветы-Стрепетовой и назвал  Полину Антипьевну «Мочаловым в юбке». Действительно, общего было много: оба они были верны однажды найденной интонации в создании образов, были предельно искренни, не боялись смелых и неожиданных приемов в выявлении чувства, и имели огромное воздействие на зрителя.

Огромным успехом завершилась и премьера «Грозы», после которой у Стрепетовой появилось в Москве множество почитателей и приверженцев.

Но в Малом ей было тесновато: Федотова и Ермолова были в полном расцвете сил, а союза с ними у Стрепетовой не получилось.

И она в 1881 году покидает московскую сцену и уезжает в Петербург. Несколько месяцев она ждет дебюта в Императорском Александринском театре, играя в клубах и небольших театриках. И, наконец, Дирекция императорских театров предоставляет ей эту возможность. Дебют Стрепетовой был более, чем успешен, и в конце 1881 года она была принята в состав труппы Александринского театра.

Ей повезло, что титулованная знать предпочитала русским драмам балет и легкую французскую комедию. Но все равно первый спектакль «Горькая судьбина» с участием Стрепетовой в главной роли шокировал часть публики. Газеты весьма сдержанно отнеслись к появлению Стрепетовой на Александринской сцене, зато публика, занимавшая дешевые места – студенты, мещане, интеллигенция с первых же спектаклей сделали ее своим кумиром. Сборы театра неуклонно увеличивались. В «Александринку» стали ходить на Степетову, несмотря на то, что газеты продолжали писать, что «слава ее преувеличена и раздута».

«Возвращаясь к вопросу о сборах, – писала газета «Наблюдатель» в 1884 году, – мы заметим еще, что на успех слишком стала влиять полуразвитая масса, наполняющая собой верхи театра. Нигде в Европе вы не найдете, чтоб менее развитая часть публики так распоряжалась успехом пьесы и актеров, как именно здесь, в Александринском театре… Драма, переделанная г. Крыловым из повести «Около денег», дала Стрепетовой новый и весьма выгодный случай притягивать в театр то, что французы называют «большой публикой»; и она дает самые крупные сборы, она шумит всего больше в театре, она самая щедрая на вызовы, крики и овации…».

Публика боготворила Стрепетову. Дирекция императорских театров смотрела на нее косо, а тогдашний директор «Александринки» камергер И.А. Всеволжский явно относился с недоброжелательством, сказав однажды во всеуслышание после спектакля «Чародейка» по пьесе И.В. Шпажинского, где Стрепетова играла роль кумы Настасьи:

– Избави нас Бог от горбатых чародеек.

Но чего стоила эта актриса в действительности, знали многие. А.С. Суворин и В.П. Буренин специально для нее написали драму «Медея». А.Н. Островский именно ей поручал заботу о постановке своих пьес в Александринском театре, защищал ее от нападок театральной дирекции и написал свои последние пьесы «Без вины виноватые» и «Не от мира сего» в известной мере сообразуясь с особенностями ее игры. Пьесы эти даже ставились впервые в бенефисы Полины Антипьевны. А лучше Стрепетовой в комедии «Без вины виноватые» Кручинину в те годы не играл никто.

В середине 80-х годов имя Стрепетовой стало терять свою притягательную силу: друзьям надоело ее защищать, а врагам надоело нападать. Приутихла и оппозиционно настроенная к ней пресса. Попытки вернуть былую славу не увенчались успехом. Кроме того, были и явные неудачи, когда она бралась не за свои роли. Сборы на спектакли с ее участием стали падать, и дирекция театра стала отлучать ее от ролей, естественно, сокращая жалованье, и лишая бенефисных спектаклей.

В 1890 году она написала письмо дирекции. Там были следующие строки:

«Мои лучшие роли передавались другим артисткам, меня лишали права очереди с другими исполнительницами, я проводила целые месяцы в невольном бездействии, и либо вовсе не получала новых ролей, либо мне поручали роли, не отвечающие характеру моего дарования… Незанятая вовсе или занятая в неподходящих ролях, постоянно оскорбляемая в артистическом самолюбии, я чувствовала, что начинаю терять под собой почву».

Результата на письмо не последовало никакого. Характер Стрепетовой, резкий и неуживчивый, портился еще больше, она стала груба и с начальством, и с труппой, закатывала истерики и скандалы, и в том же 1890-м году по распоряжению И.А. Всеволжского, она была уволена из Александринского театра.

 

4.

Это было началом ее конца как драматической актрисы. Она снова гастролирует по провинции, дает в начале 90-х годов несколько спектаклей в Казани что, к слову сказать, поправило на время дела антрепренера В.А. Перовского. Но талант Стрепетовой явно клонился к упадку. Она как-то резко постарела, на смену дарованию пришла ремесленная актерская техника.

«Стрепетову нельзя было узнать, – делился впечатлениями некий театрал после спектакля «Гроза» в 1895 году в одном из петербургских клубов. – Ни силы чувства, ни тонкости, ни искренности переживаний, ни льющегося в душу зрителя чарующего когда-то голоса. Осталась одна заученная внешняя техника хорошей, опытной актрисы. До слез было жалко смотреть на Стрепетову в Катерине. Старое, злое лицо, тусклый, негибкий голос, неуклюжая сгорбленная фигура с угловатыми движениями не в меру длинных рук…»

В 1899 году новый директор императорских театров князь С.М. Волконский пригласил Полину Антипьевну в труппу Александринского театра на роли комических старух. Но играть таковых она не умела, и, выступив в течение сезона 1899/1900 года, она вновь, и теперь уже навсегда, была уволена с императорской сцены.

Она заболела, но еще три года играла в случайных спектаклях, пока не слегла с тяжелым диагнозом рак желудка. Операция ничего не дала, и в октябре 1903 года Полина Антипьевна Стрепетова умерла. На ее похороны собрались одни старики, – имя ее уже ничего не говорило новому зрителю XX века, как ничего не говорят нынче зрителю XXI века имена Ивана Москвина, Зои Федоровой, Михаила Жарова и иных великих, не говоря уже о просто выдающихся…

 

 

«КАЗАНСКИХ ГИМНАЗИЙ ГЛАВНЫЙ КОМАНДИР»

 

 

С самаго вступления в должность прилагал я старание об улучшении состояния гимназии.

       Ю.И. фон Каниц. Из рапорта от 16 июня 1771 г.

 

Юлий Иванович фон Каниц служил  при юстиц-коллегии Лифляндских, Эстляндских и Финляндских дел в чине надворного советника, когда 26 августа 1764 года он был назначен, а 11 декабря 1764 года, согласно указов  Правительствующего Сената и «Ея Императорскаго Величества Государыни Императрицы Екатерины Второй» получил приказ, в коем велено ему было быть в Казани «над гимназиями главным командиром».

Юлий Иванович был родом из остзейских дворян, да к тому же человеком военным (с 1743 по 1751 год он обучался в Шляхетском корпусе, откуда был выпущен армии прапорщиком и быстро дослужился до поручика), потому «взял под козырек» (судя по характеру, фон Каниц вполне мог сам домогаться повышения) и 3 января 1765 года был уже в Казани.

Устроившись, 7 января он принял у предыдущего «командира гимназий» надворного советника Алексея Никитича Кожина дела, денежные суммы, гимназические строения и прочее имущество и вступил в должность «главнаго командира», став четвертым по счету директором «Казанских гимназий». Почему «гимназиЙ», если в городе на то время имелась лишь одна? Потому, что еще со времен первого директора И.М. Веревкина, гимназия разделилась на две половины: для дворян (меньшая по количеству воспитанников) и разночинцев,  «при чем дети дворян отличались от детей разночинцев особым платьем и сидели за отдельными столами, покрытыми кожею или красною каразеею (шерстяной тканью – Л.Д.).» (А.А.Артемьев. Казанския гимназии в XVIII столетии.// «Журнал министерства народнаго просвещения». СПб., 1874, ч. CLXXIV, стр.7).

Здания гимназии находились тогда близ церкви  Грузинской Божией Матери, от имени коей получила свое название и улица, на которой стоял храм. Куплены они были Михаилом Ивановичем Веревкиным у помещика Шахова за 350 рублей и представляли из себя, согласно описи «1) стоявшия посреди двора двух-этажныя «хоромы»: в нижнем ярусе помещалась гимназическая канцелярия, «где письменныя дела отправляются», и кладовая для хранения разных казенных вещей; а в верхнем  находилась квартира командира гимназий, состоящая из четырех комнат; две же комнаты занимались библиотекою и другими принадлежностями; 2) при въезде  на двор, на лево от ворот, «хоромы новыя», в которых три комнаты назначены для классов, а четвертая для квартиры инспектора; 3) такия же «новыя хоромы» с правой стороны от ворот, состоящия из четырех комнат, занимавшихся классами; 4)»людская» – где помещались нижние служители гимназии, была ветхая; 5)баня; 6)две конюшни с сеновалом  и сушильною, и 7) «каретник» или сарай для помещения экипажей. Все здания деревянныя, покрыты дранью; двор «с лица», то-есть  по улице, был огорожен «балясами».  Строений сих, вестимо, ныне нет, а на месте Грузинской церкви стоит теперь четырехэтажный дом в стиле ранне-советского классицизма с адресом улица Карла Маркса, 44.

Надо сказать, что после первого «главного начальника гимназий» М.И, Веревкина, очень деятельного и идущего ради своего детища на многие, даже не очень законные поступки, новый директор, магистр Данила Васильевич Савич, коему «для важности» дали профессорское звание, хоть и был человеком дельным и трудолюбивым, однако был слишком смирным и безгласным. Алексей Никитич Кожин же, ставший преемником Савича после его смерти, спал  и видел себя прокурором камер-коллегии, а когда получил таковое назначение в мае 1764 года, просто дожидался передачи дел. Естественно, дисциплина в учебном заведении расшаталась, жалованье не выплачивалось вовремя, а воспитанники-разночинцы, получавшие за учебу 6 рублей в год, вынуждены были даже «христорадничать» на толчках и церковных папертях, дискредетируя и себя, и гимназию. Не удивительно, что прием воспитанников в гимназию упал: в 1764 году из нее выбыло (для поступления в военную службу) 30 человек, а принято было лишь 21.

Кроме того, падение авторитета гимназии, согласно указа от 21 июля 1758 года учрежденной «с такими же выгодами, как и в Московском университете», то есть подчинявшейся только Сенату «и никакому иному правительственному учреждению» и исполнявшей указы единственно Московского университета, привело к тому, что ей стала «указывать» губернская канцелярия, а ее преподаватели даже арестовываться, например, «за неплатеж денег по векселю» (как это случилось с учителем фехтования и танцев датчанином Иваном Варцелиусом). К тому же оставляла желать лучшего и, говоря современным языком, материально-техническая база первого светского среднего учебного заведения города.

И фон Каниц принялся наводить порядок с присущими немцам основанием и педантичностью.

Перво-наперво, он провел ревизию существующих зданий и строений гимназии и нашел, что старые здания «ветхи» и большинство зданий «в такой неисправности, что некоторыя комнаты зимою нельзя было топить; вообще же они тесны…»

Крайнее неудовольствие у Юлия Ивановича вызвало то, что  вблизи гимназии была «одна подозрительная улица, от чего взрослые ученики весьма худым поступкам способ и пользование иметь могут»  и что ввиду нахождения зданий гимназии среди садов, пустырей и оврагов караула из четырех человек с одним унтер-офицером без оружия и даже без «тесаков» явно недостаточно, и «великое опасение гимназиям от злодеев есть». И еще не понравилось привередливому  (последнее слово выражает крайнее восхищение и уважение) немцу то, «что через одну только проезжую улицу от гимназическаго дома складывают на небольших тут пустырях разных  чинов обыватели от самовольности великой скверной навоз, от чего по вешнему времени может происходить дурной воздух и народу тем наносить вредность».

Ну что тут сказать: сразу видно, что Юлий Иванович не наш был человек, не русский. Конечно, заботиться о гимназических строениях ему  было положено по должности. А вот недовольство самовольной свалкой – это он зря. «Дурной воздух», видите ли, «народу вредность». Ну какое, например, дело до  народу нынешним директорам гимназий и школ? Вернее, директрисам? Им бы где краски подешевше добыть да мужичонку-учителя в свою школу заманить – и то успех! А чтобы идти к начальнику городской милиции и потребовать ликвидировать свалку, да еще «через проезжую улицу от гимназии» – это вы можете себе представить?  А вот Юлий Иванович – пошел. Прямиком в Полицейскую управу, то бишь, говоря современым языком, в ГУВД, после чего «полиция воспретила, – как пишет «Журнал министерства народнаго просвещения», – сваливать нечистоты». Более того, фон Каниц добился от губернатора (читай: местного президента) его превосходительства действительного статского советника Андрея Никитича Квашнина-Самарина отправления на охрану гимназии вооруженного караула. И это в те времена, когда террористами еще и не пахло, а до трагедии в Беслане с расстрелом заложников-школьников в спину было около четверти тысячелетия. Нет, положительно не наш человек был этот фон Каниц.

Расшатавшуюся дисциплину  в гимназии Юлий Иванвоич тоже старался подтянуть с первых же дней. Он издал особую инструкцию относительно наблюдения «за порядочностью поступков учеников и учителей». Нерадивых учеников, а также воспитанников, систематически пропускавших занятия без причины он стал исключать из гимназии, а, разрешая отпуска,  брал «реверсы», то есть подписки, что отпускники, ученики и учителя, обязаны явиться в указанные сроки, а  за просрочки «подвергаться вычетам  из жалованья». Вот образчик одного такого документа: «1765 г. Февраля 6-го дня в Казанских гимназиях ученик, князь Николай Болховской, обязан сим реверсом  в том, что отпущен он для необходимой нужды, Казанскаго уезда  в деревню Красную Горку на срок до второй недели великаго поста с таким обязанием, если на тот срок он не явится, за то себя подвергает под роковой штраф, какой по указаниям положен будет главным командиром; в утверждение чего и подписуется. К сему реверсу ученик князь Николай Болховской руку приложил». Все проступки гимназистов и преподавателей он записывал в «штрафной журнал», который, фон Каниц всегда держал под рукой – нарушений порядка и даже благочиния было в гимназии не мало.

Уже в первый год своего «командирства» фон Каниц составил подробный план устройства гимназии, который предусматривал, в частности, обязательное обучение в ней дворянских детей, возведение преподавателей в гражданские чины, равные офицерским. «С охотою не приезжают сюда, яко в отдаленное место, учители как чужестранные, так и природные российскому отечеству, – писал Юлий Иванович, – то для привлечения  их наилучшим бы средством послужило  сие, что естлибы учители гимназий, как такие люди, которые находятся в службе Ея Императорскаго Величества, пожалованы были рангами офицеров таким образом, что учители бы высших классов и вышних наук получили порутческой,  а нижних прапорщичий, инспектор же капитанский ранг, или характер  титулярнаго советника (гражданский чин, равный в те времена чину армейского капитана – Л.Д.). Сии чины дозволили бы им приступить к знатным компаниям,  которым они теперь, как люди безчиновныя, будучи презираемы, не пользуются,  а через сие лишаются случаев узнать, как жить в свете и научиться благородному поведению, которое вкоренить должны в юношество».

Программа обучения по его плану, была следующей:

1) Латинский язык.

2) Французский язык.

3) Немецкий язык.

4) Итальянский язык.

5) Греческий язык.

6) Еврейский.

7) Катехизис греческаго исповедания.

8) Правописание и штиль российскаго языка.

9) Арифметика.

10) История.

11) Геометрия

12) География с особливейшим объяснением о положении Российскаго государства.

13) Рисование.

14) Фортификация.

15) Риторика.

16) Поэзия.

17) Логика.

18) Метафизика.

19) Генеалогия.

20) Танцование.

21) Фехтование.

22) Инструментальная музыка.

В 1769 году стала изучаться и татарский язык «для охотников», то есть, желающих, преподавание коего вел толмач Казанской Адмиралтейской конторы Сагит Хальфин. А в 1771-м – невиданное дело! – были введены новые «нравственныя» предметы: «Правила о приведении сердец и поступок в порядок» и «Как удобнее и с плодом читать полезныя книги».

Программа была принята, увеличено было, по ходатайству  фон Каница, и  жалованье ученикам: дворяне стали с 1767 года получать по 13 рублей 50 копеек вместо 9-ти, а разночинцы – 9 рублей. В целом же проект мурыжился долго и только при императоре Павле I вошел в новый устав гимназии, высочайше утвержденный императором 29 мая 1798 года.

В целях привлечения внимания казанского общества к гимназии, «Каниц… не чуждался обыкновения действовать просветительным образом на народ, при помощи  различных аллегорических представлений… В продолжение своей службы в Казани, он едва ли пропустил хоть один высокоторжественный день, не устроив какого-либо  праздненства, и программы этих праздненств, кажется, всегда сочинялись им самим». (А.А.Артемьев. Казанская гимназия…, стр. 4). Так, в 1765 году в день рождения императрицы (21 апреля), после божественной литургии и благодарственного молебствия в Благовещенском соборе и после обеда у губернатора, вся  городская и губернская знать отправилась в гимназию, где силами воспитанников-дворян был представлен сочиненный Юлием Ивановичем «Пролог», где действующими лицами были «Судьба», «Россия» и «Казань». Сцена представляла прекрасную рощу, в которой находились три, украшенные  цветами, арки. В средней была видна призрачная картина, на которой было изображено Всевидящее Око, а под ним в облаках – портрет Екатерины. В боковых арках были устроены прозрачные пирамиды с вензелями императрицы и цесаревича Павла.

«Судьба» говорила монологи:

Провидение Божией определило сей Империи такую обладательницу, какая не в каждом веку на свет приходит…

А «Казань», вслед за «Россией» благодарила «Судьбу» за такую императрицу… (см. И.А. Крути. Русский театр в Казани, М., 1958).

Сие верноподданническое действо настолько понравилось зрителям, что они выразили желание еще раз посмотреть «Пролог», который был вновь сыгран на следующий день, а потом еще и трагедия Сумарикова «Синав и Трувор». «Стечение зрителей в этот раз, – писало «Прибавление к Казанскому вестнику» № 44 за 1828 год, – было еще многочисленнее прежняго».

26 мая 1767 года, ближе к вечеру, заухали, загудели все колокола казанских церквей – к пристани близ Тайницкой башни казанского кремля причалили четыре галеры, на одной из которых, флагманской, именуемой «Тверь» (впоследствии подаренной городу) находилась сама императрица Екатерина Вторая.

Визит императрицы в Казань был важнейшим событием для всего города. Гимназии в том числе. «Еще при первом известии о намерении императрицы прибыть в Казань, – писал А.А. Артемьев, – фон-Каниц начал заботиться о том,  как приличнее устроить встречу государыни, если она удостоит  своим посещением гимназию. Само собою разумеется, что прибытие ея в город должно было ознаменоваться иллюминацией с приличными случаю аллегорическими картинами; но Каниц предполагал, сверх того, приветствовать государыню речами и прочитать  перед нею какия-либо разсуждения». Еще он устроил близ гимназических зданий триумфальные ворота с огромным государственным гербом над аркой «а около ворот поставлены (были) разныя прозрачныя картины».

Но императрица, действительно занятая в Казани делами по самую маковку, не нашла времени для посещения гимназии, командировав для этого графа Владимира Григорьевича Орлова, младшего из пяти братьев Орловых, возведших на престол действующую императрицу. Граф милостиво «обозрел» гимназию, побеседовал с фон Каницем и доложил о своем пребывании в гимназии императрице, вследствие чего, очевидно, и последовал  Высочайший Указ от 3 сентября 1767 года об увеличении жалованья ученикам.

В 1771 году, 21 апреля, в день рождения императрицы, фон-Каниц срежиссировал новое театрализованное действо, о чем и отписал в Москву в подробном «покорнейшем рапорте» куратору Московского университета И.И Мелиссино и директору университета (коему напрямую была подчинена тогда казанская гимназия) М.В. Приклонскому.

«21-го числа апреля, то есть, в день Высочайшаго рождения Ея Императорского Величества, – писал в рапорте Юлий Иванович, – прибыл его высокопревосходительство здешней господин губернатор и кавалер Яков Ларионович фон-Брант со всеми прочими знатными особами в соборную церковь, где святейшаго правительствующаго синода членом, преосвященным Вениамином, архиепископом Казанским и Свияжским, совершалась божественная литургия, и пет был с пушечною пальбою и колокольным звоном благодарственный молебен. По окончании сего следовали… все в дом его высокопревосходительства к обеденному столу, в продолжении котораго, при питии за Высочайшия здравия, производилась пушечная пальба.

В вечеру у его ж высокопревосходительства открыт был бал, и против его дома зажжена была иллюминация, равномерно и все улицы освещены были.

Оной же всевысочайшаго рождения Ея Императорскаго Величества праздник в Казанских гимназиях, на другой день, то-есть, 22 апреля, торжествован был следующим порядком:

По возбуждению и предводительству здешняго господина губернатора, здешнее дворянство, для засвидетельствования всеподданнейшаго почтения, в Казанских гимназиях представляло самолично трагедию Синав и Трувор.

Дейсвующия лица были следующия:

Синав – Алексей Васильевич Мельгунов.

Трувор – граф Петр Андреевич Толстой.

Ильмена – Елисавета Егорьевна Барбот-де Марни, племянница его высокопревосходительства здешняго господине губернатора.

Гостомысл – Григорей Иванович Алябьев.

Вестник – князь Василей Борисович Болховской.

Паж – Павел Александрович Мансуров, сын здешняго господина обер-коменданта.

Перед начатием же оной трагедии представлен был некоторыми Казанских гимназий учителями пролог, содержащий истинную похвалу и великия дела сей премудрой Монархини, который сочинен для торжествования сего наищастливейшаго в России праздника надворным советником и главным оных гимназий командиром.

Действующия в оном лица были:

Аполлон,

Дух-хранитель Казанской губернии, 

Бог победы и

Нептун…

По окончании пролога и трагедии, представлена была некоторыми тех гимназий благородными учениками небольшая комедия: Приданое обманом. 

И сим торжествование сего Высочайшаго дня для засвидетельствования глубочайшаго и усерднейшаго почтения сей великой и преизящной Монархине, к чрезвычайному удовольствию здешних обитателей учиненное, окончилось…»

В конце рапорта фон Каниц докладывал, что «на сие всерадостнейшее торжество из казенной гимназической суммы денег ничего употреблено не было». 

Рапорт, как писал в своем ответе  куратор Мелиссино,  был прочитан им «с полным услаждением».

Отмечались «аллегорическими изображениями» и дни восшествия  императрицы Екатерины Алексеевны на престол (28 июня). В эти дни, после обедни, устраивались фейверки и «иллюминации», палили пушки и гимназисты (вместе с остальными казанцами) кричали «УРА». В театрализованных представлениях и «балетах» участвовали дочери губернатора Елизавета и Екатерина, дочь коменданта Казани генерала от артиллерии Шарлота фон  Баннер, Дарья Голицына, Екатерина фон Варенстет, княжна Федосья Черкасская, князь Василий Голицын, Петр Татищев, Иван фон Фальконберг и прочие молодые казанские дворяне из самых «изячных» фамилий.  Принимала гимназия участие и в торжествах по случаю тезоименитств императрицы (24 ноября).

Последним в истории начальствования Юлия Ивановича над гимназией было празднование день рождения «дрожайшия матери отечества» 21 апреля 1773 года. В первый день, как и положено, шли официальные торжества: молебствия, пушечная пальба, обед у губернатора генерал-поручика Якова Ларионовича фон Бранта. А 22 апреля состоялся маскарад и балет, исполненный силами молодых казанских дворян, в котором принимали участие три дочери губернатора Елизавета, Екатерина и малолетняя Анна, Шарлота фон Баннер, Дарья Голицина, Екатерина Бекетова, Густав фон Баннер, Михаил Палицин, Иван Неелов, Иван Фаленберг и Андрей Копытов, о чем и было доложено в особый «реляции» директору Московского университета Михаилу Васильевичу Приклонскому.

Оставлял желать лучшего педагогической состав гимназии. Так Петр Тихомиров, латинист, часто не являлся на занятия «по болезни», что проще означало запой, дрался и  однажды на замечание инспектора гимназии Листова просто «прибил» его. Нарушал «трудовую дисциплину» учитель арифметики Данилов, над которым уже висела резолюция «буде  надежд на исправление его видеть совсем не приходится, онаго от гимназии отрешить…»

За преподавателей фон Каниц плотно взялся в начале 70-х годов, когда по распоряжению Ивана Мелиссино была издана программа «Способ учения», где было выведено золотое для всех времен правило: «Никто, не имеющий воспитания сам, других воспитывать не может».

Все начинания фон Каница были прерваны появлением близ Казани шаек Пугачева в июле 1774 года. 2 июля  губернатор объявил жителям города о защите Казани и формировании ополчения, а уже 4-го июля фон Каниц сообщил губернатору, что «Казанския гимназии могут выставить следующий корпус: 13 учителей, 2 дежурных офицера, 2 приказных, 39 учеников, «кои имеют не менее 16 лет (а были «ученики» и за 20 лет – Л.Д.)», 6 человек дворовых людей самого Каница и затем всех служителей гимназических  из отставных солдат. Учителя и двое дежурных офицеров, «будучи люди шпажные, имели по паре пистолетов», а все прочие вооружены были пиками (в рапорте университету было отписано несколько иначе: у 50 человек учителей и учеников были карабины, и только «прочие» были вооружены пиками – Л.Д,)». (Цит по: «Журнал министерства народнаго просвещения», СПб., 1874, ч. CLXXVI, стр. 18).

10 июля был разбит конный отряд полковника Николая Васильевича Толстого, а сам он – убит.  Пугачев отправил фон Бранту указ, в котором «приказывал» сдать Казань без боя. Жители стали разбегаться, и в числе первых сбежал в Нижний Новгород шеф сформированного дворянского ополчения генерал-майор Ларионов, «оставив на произвол судьбы, – как писал А.А. Артемьев, – вверенную ему оборону южной стороны города».

12 июля 1774 года Пугачев повел свою разбойную вольницу на Казань. «Корпус» фон Каница, состоящий из 74 человек, прикрывал Арскую улицу вместе с иностранными мастеровыми. Им была придана одна пушка. «Прямо против Арского поля находилась главная городская батарея, – писал А.С, Пушкин в главе седьмой «Истории Пугачева». – Пугачев на нее не пошел, а… отрядил к предместию толпу… под предводительством изменника Минеева. Эта сволочь… забралася в овраги, находящиеся  на краю самого предместия. Опасное сие место защищали гимназисты с одною пушкою… Бунтовщики… влезли на высоту, прогнали гимназистов голыми руками, пушку отбили… В числе убитых, – заканчивая главу, писал Пушкин, – находился директор гимназии Каниц, несколько учителей и учеников…»

Александр Сергеевич был не совсем прав. Гимназистов вовсе не разогнали быстро и одними кулаками. Мятежники быстро смяли только передовые посты, но сам «корпус», по свидетельству двоюродного брата знаменитого фаворита генерал-майора Павла Сергеевича Потемкина, бывшего тогда в Казани, держался «твердо». Располагался он в две шеренги:  передняя с карабинами, задняя с пиками, а на флангах находились «шпажные люди», с пистолетами. И «смяты» они были не сразу и не одними «голыми руками»: были убиты два учителя и один ученик, пять гимназистов было ранено, а сам фон Каниц получил ранение башкирской стрелой в ногу. И уже совсем не прав был великий поэт в том, что фон Каниц был убит. Напротив, получив ранение и приказав гимназистам отступать к кремлю, сам Юлий Иванович побежал в гимназию спасать казенное имущество, но «повстанцы» уже хозяйничали там, отняв у служителей сундук с казною и запалив гимназические строения, которые к ночи «сгорели совершенно». Фон Каниц едва ушел от разбойников и вместе со своими воспитанниками «удалился» за кремлевские стены.

Новый казанский губернатор (фон Брант умер 3 августа 1774 года), генерал-поручик князь Платон Степановч Мещерский проявил о городе самую отеческую заботу. Не оставил он без «ходатайства о монаршем внимании» и « к Казанским гимназиям, самоотверженно действовавшим против бунтовщиков». По этому случаю на имя губернатора последовал 25 августа 1774 года высочайший рескрипт, которым было велено «выдать из штатс-конторских доходов для исправления их состояния, не в зачет жалованья по их окладам: директору гимназии надворному советнику фон-Каницу за пол года, учителям и другим чинам гимназий за треть, а ученикам за год». Независимо от того, в пособие гимназиям выслано было от университета 1000 рублей». (А.А.Артемьев. Казанския гимназии в XVIII столетии. // «Журнал министерства народнаго просвещения», СПБ., ч. CLXXVI, стр. 32).

По восстановлении спокойствия в Казани Юлий Иванович  тотчас принялся хлопотать и о восстановлении гимназии. Он теребил и не давал покоя губернатору, митрополиту Вениамину, генерал-майору П.С. Потемкину и, в конце концов, ему был отведен «для классов», как о том пишет Михаил Рыбушкин в первой части своей «Краткой истории города Казани», обгоревший дом купца Пушникова на Большой Проломной.

8 ноября гимназия была торжественно открыта, и учение возобновилось. Вскоре специальным указом Правительствующего Сената гимназии были отведены два каменных казенных дома на нынешней Карла (тьфу ты, прости, Господи) Маркса близ теперешнего авиационного института «до тех пор, пока не отстроится особенный для гимназии дом». И фон Каниц, «по прежнему, – как писал А.А. Артьемев, – с полным усердием, предался  как устройству вверенных ему заведений, так и изысканию способов к распространению полезных сведений в публике вообще». Крепко способствовал всем начинаниям Юлия Ивановича Платон Степанович, губернатор казанский, за что ему большой поклон. Ибо это его задумкой было публичное чтение лекций «моралических, исторических и прочих», что принял на себя фон Каниц. Эта «общественная» его деятельность продолжалась до самой смерти Юлия Ивановича.

Одна из самых замечательных работ фон Каница относится к 1778 году. Это составление плана древней Казани с ее крепостными и острожными стенами и описание осады и взятия Казани в 1552 году «чрез неутомимое по манускриптам и признакам изыскание каждого места». План этот позднее использовался всеми историками Казани и по сей день является самым точным – немец есть немец…

С годами забот не убавлялось, зато таяли силы. Фон Каницу самому приходилось напоминать своему начальству о собственных заслугах, дабы ему увеличили жалованье или произвели в следующий чин. Последнее ему удалось: в конце 70-х годов он получил коллежского советника, что было равно званию армейского полковника.

А 6 марта 1781 года он умер. Умер «посреди забот, – как писал «Журнал министерства народнаго просвещения», – о приведении Казанских гимназий в надлежащее устройство».

 

 

ВСЕ НАЧАЛОСЬ С МЕЧТЫ

 

Пожалаваны, за усердную и полезную деятельность по учреждениям Министерства народнаго просвещения, медалями… золотою для ношения на груди на Аннинской ленте, содержательница 8-ми класснаго частнаго общеобразовательнаго женскаго учебнаго заведения перваго разряда в гор. Казани, вдова врача Лидия Шумкова.

 

Жила в Казани дворянская чета Шумковых, врач и акушерка. И не то чтобы им не нравилось дело, которым они занимались, нет; и интерес к нему был, и доход, от него получаемый, вполне устраивал, но вот была у супругов мечта – сеять в юных душах разумное, доброе, вечное. И не просто учительствовать, а иметь собственную школу, в которой были бы они полноправными хозяевами.

И как это часто бывает, когда сильно чего-то хочешь, внешние обстоятельства стали складываться в их пользу: в 1871 году, узнав, что содержатель начальной школы на Рыбнорядской некто Петр Егорович Рогожкин, из отставных военных писарей, продает ее, Шумковы приобретают эту школу вместе со всем ее имуществом и находят для нее новое помещение в доме Степанова на углу Рыбнорядской и Старо-Горшечной улиц. Дом сей ныне цел, стоит на прежнем месте и смотрит фасадами, соответственно, на улицы Пушкина и Щапова.

Школа, или как ее тогда именовали, смешанное начальное народное училище, помещалось на третьем этаже и насчитывало несколько десятков человек (в том числе 17 девочек), перешедших из рук Рогожкина в руки Шумковых. Средний возраст учеников был 14-15 лет. Порка и лишение обеда, практиковавшееся у Рогожкина, были отменены, зато с лета 1871 года в училище стали преподаваться для девочек рукоделия – починка и штопка белья, начальные навыки кройки и шитья, вязание и вышивка, что было новинкой для начальных школ в Казани.

Учителей в школе было двое: Иван и Лидия Шумковы. Преподавали они поначалу не совсем классически. Особой оригинальностью отличалась педагогическая деятельность Ивана Михайловича. Один из выпускников первых лет существования школы Шумковых Парфен Андреевич Дубровин вспоминал:

«У Ивана Михайловича был своеобразный громадный талант овладевать вниманием учеников. Изобретательность его в достижении этого была неисчерпаема. Он старался вдохнуть интерес к знаниям и вместе с этим умел поддержать в учениках жизнерадостное настроение, вставляемыми шутками и прибаутками. Он стремился опровергнуть положение, что корень учения горек; наоборот, вместо горечи он умел создать такие условия, что учение под его руководством оказывалось сплошным удовольствием или по меньшей мере развлечением. Иногда, заметив в некоторых учениках утомление внимания, вдруг он останавливался на полуслове и говорил: «ну, пока довольно, отдохнем немного», шел в свою комнату и приносил гитару…».

 

У бурмистра Власа

Бабушка Ненила

Починить избенку

Лесу попросила…

 

Гитарные и, иногда, скрипичные концерты своеобразного педагога выливались в уроки пения, позже ставшие обязательными.

Конца не было шуткам-прибауткам. «Так, спрашивая ученика: сколько будет шестью-шесть… и когда последний отвечал – тридцать шесть, Иван Михайлович добавлял: – береги шерсть… Или шестью-восемь, спрашиваемый отвечал: – сорок восемь –, а Иван Михайлович добавлял: – сено косим», – вспоминал П.А. Дубровин. И таблица умножения запоминалась мгновенно.

Как-то Иван Михайлович принес в класс бумажный кошель порядочных размеров, надул его и ударил об стол. Раздался оглушительный хлопок, принудивший даже заглянуть в класс обеспокоенную Лидию Петровну. Оказалось, это была «прелюдия» к последующему объяснению, что такое воздух, ветер и вообще явления природы.

С электричеством Иван Михайлович познакомил своих учеников тоже весьма своеобразно: привел их в физический кабинет уездного училища, поставил самого длинноносого ученика на табурет со стеклянными ножками, присоединил к нему какие-то проводки и стал вращать динамо-машину, после чего из носа стоящего на табурете ученика буквально посыпались искры.

Еще более оригинальным способом началось изучение строения человека. «Пришли мы в одно утро в класс, – пишет Дубровин, – и были неожиданно поражены появлением в одной из комнат новаго предмета, внушавшаго большинству из нас суеверный страх, а меньшинству брезгливое или неприятное чувство. Предмет этот был полный скелет человека, с навешанными на нем часами и галстухом. Большинство учеников не решалось войти в эту комнату класса. Но вот, появился Иван Михайлович, все ученики – храбрые и трусливые идут по направлению к скелету, ожидая какой либо неожиданности. Так оно и случилось. Иван Михайлович поздоровался с господином скелетом за руку и попросил сделать тоже своих учеников. Никто не решался; наконец, один из учеников… взял было протянутую к нему Иваном Михайловичем руку скелета, но тот час бросил со словами: «Фу, какой холодный». Иван Михайлович просил учеников, что бы кто нибудь снял со скелета часы и галстух, но так-таки ни от кого этой храбрости не добился… Через три дня голова, руки, ноги снимались со скелета самими учениками, а в конце недели скелет из класса пришлось унести, так как у него обнаружилась такая дружба с учениками и такая склонность к шаловливости, что на правой руке у него оказались сломанными два пальца».

Лидия Петровна занималась рукоделием с девочками и преподавала, по преимуществу, гуманитарные предметы. В «оригинальности» преподавания замечена она не была, строго следовала имеющимся программам и Высочайше утвержденному в 1864 году «Положению о начальных училищах», была к ученикам и ученицам всегда доброжелательна, вследствие чего и любима ими.

А школа с годами росла количественно и качественно. Уже в 1873 году только учениц насчитывалось ровно тридцать. Вырос и доход школы: с 300 рублей в год в 1871 до 480 рублей в 1873 году. Это позволило взять на службу двух преподавателей: географии и закона Божия.

Стало тесно, и школа переехала на Ново-Горшечную (ныне Бутлерова) в дом, стоящий прямо против Четвертой полицейской части. Но там она продержалась недолго и вскоре перекочевала на Старо-Горшечную, заняв флигель усадьбы известного краеведа, этнографа и деятеля народного образования Илиодора Александровича Износкова, родственной, так сказать, души. Флигеля этого уже нет, а дома и подавно. На месте их стоят терема для «малоимущих», то есть для лиц, которые что бы ни имели, а все им мало. Здесь, начинавшая забирать инициативу в «держании» школы в свои руки, Лидия Петровна открыла пансион, в котором жило 12 учеников и учениц. Характера она была строгого, потому жизнь в ее пансионе была подчинена дисциплине и трудовому началу: дети сами убирали комнаты, накрывали на столы, доили коров, присматривали за младшими. Для разбора недоразумений между пансионерами существовал товарищеский суд под председательством Ивана Михайловича, судьями в коем были сами ученики.

Во второй половине 70-х школа опять поменяла свое местонахождение и стала помещаться в доме Данилова на Старо-Коммисариатской улице, что есть ныне часть улицы Муштари.

Это было время, когда школа была на подъеме. Доход ее, например, в 1879 году составлял 648 рублей в год, учениц, коими «заведовала» Лидия Петровна, насчитывалось около 40, школа «помолодела» и уже звалась в городе не иначе, как «школой Шумковой». Учились в ее школе дети всех сословий, без различия званий и вероисповеданий, и всегда, даже когда  школа стала гимназией, дети податных сословий составляли более трех четвертей из всего числа учащихся. Именно Лидия Петровна, на мой взгляд, и была настоящей народницей. Она несла в народ знания, добро и свет, а вот Софьи Бардины, сестры Засулич, Софьи Перовские и Веры Фигнер, организующие покушения на министров и губернаторов, бросающие бомбы в императоров, в результате чего гибли десятки простых людей, и зовущие себя исполнителями «народной воли», несли смерть, разрушения и зло. И мы по-прежнему чтим их, а истинных народниц, отдавших людям свои знания, годы и, в конечном счете, жизнь, ценим мало и помним недолго.

Много ли мы можем сказать о П.Ф. Веселовой, Ф.А. Аитовой, М.Н. Андреевской, А.В. Романовой, А.И. Котовой, М.Н. Брокмиллер, А.И. Капустиной, Е.П. Леонтьевой, Н.П. Куприяновой, А.А. Навашиной, Е.А. Фирсовой, Л.А. Алафузовой, А.П. Смирновой, Е.Ф. Даниловой, Е.М. Орел, Л.И. Зиминой, Л.И. Магницкой, Е.Ф. Хрусталевой, Л. Хусаини и многих других?

То-то.

Кстати, нынешние учительницы, в большинстве своем, тоже «народницы». Но это так, к слову…

В 1883 году Лидия Петровна стала вдовой. Школа ее опять переехала; новый адрес теперь звучал так: «Старо-Коммисариатская улица, флигель дома Берцелиус».

Следующим местом школы, с 1885 года, стал дом Вагнер на углу Большой Лядской (ныне Горького) и Гоголя, знаменитый тем, что чуть ли не со дня его возведения нес он образовательно-просветительскую функцию, помещая в себе то частную прогимназию Вагнер, то, вместе с ней, еще и школу Шумковой; то, уже в конце XIX – начале XX веков являясь казанской художественной школой, где учились выдающиеся художники первой половины XX века: основатель школы футуризма Давид Бурлюк, сбежавший из России в 1920-м, и Николай Фешин, сделавший России ручкой летом 1923-го. С 1905 года вплоть до октября 1917-го здесь размещалась частная гимназия Александры Ивановны Котовой, преобразованная позже в Третью женскую гимназию, в советские имена именуемая средней школой № 3, а в постсоветские (и по сей день)  опять Третьей, правда смешанной, гимназией.

Без мужа да с малыми детьми было трудно. К 1885 году количество учащихся сократилось в два раза, а доходы школы – более, чем в 4 раза. Перспектива открывалась следующая: либо вернуться к прежней профессии – акушерству, либо принять предложение занять место начальницы Осинской женской прогимназии. И то и другое значило бросить школу и дело, с которым она сроднилась, и предать мечту. И когда уже наступило отчаяние, и казалось, что выхода нет, Лидия Петровна узнает, что помещение школы оплачено, как, собственно, и все связанные с ней расходы, известным на Казани купцом, промышленником и потомственным почетным гражданином. Звали благотворителя Петр Иванович Александров, который с этого момента становится бессменным попечителем школы Шумковой.

В том же 1885 году Лидия Петровна, на средства благотворителя, открывает рукодельный класс шитья дамских и детских нарядов, что позволило ученицам, кроме знаний, приобретать в школе и профессиональные навыки. И год был закончен удачно. С этих пор и количество учениц, и доходы школы стали неуклонно расти. «Отвечая на возрастающее с каждым годом требование общества на профессиональное образование, Л.П. Шумкова решила реформировать свою школу в рукодельно-ремесленное училище и представила на утверждение Попечителя учебнаго округа следующий проект:

1) В училище занятия будут разделяться на теоретическия и практическия.

2) К первому роду занятий относится обучение неграмотных детей Закону Божию, чтению, письму и арифметике, в объеме курса начальных городских училищ; для девочек же, кончивших курс в начальных училищах, имеют быть введены в определенное время повторительные и дополнительные уроки по тем же учебным предметам и в указанном же объеме.

3) Для означенных в предыдущем параграфе занятий, кроме преподавания Закона Божия, будут, с разрешения учебнаго начальства, особыя учительницы, или же ими будет руководить учительница училища.

4) Для обучения Закону Божию имеет быть приглашен священник.

5) Практическия занятия будут состоять в подробном и систематическом обучении девочек разнообразным рукодельным женским работам.

6) Для практических занятий имеют быть приглашены три или более преподавательницы.

7) О нанятых лицах для руководства практическими занятиями учредительница обязуется доносить учебному начальству.

8) В училище наибольшее число учениц должно быть сто, и все они будут приходящия.

9) Училище имеет быть помещение на Лядской улице в доме госпожи Вагнер.

20 марта 1886 года этот проект был утвержден Попечителем учебнаго округа…». (Казанская частная женская гимназия с профессиональным отделением Л.П. Шумковой. Казань, 1910, стр. 20-21). Так родилось начальное рукодельно-ремесленное училище Лидии Петровны Шумковой…

В 1888 году Лидией Петровной овладевает мысль преобразовать свою школу в двухклассное училище. И опять обстоятельства складываются в ее пользу: посетившие в 1888 году Казань Министр народного просвещения граф Делянов и член Совета министра Любимов ЗАХОДЯТ в ее школу (как оказалось, по ее собственной просьбе, сделанной советнику министра неофициально). Его Сиятельство граф Иван Давыдович заинтересовался как раз практическими занятиями в школе, на что Лидия Петровна дала подробные объяснения и заявила в конце:

– Только вот рационально обучать девочек ремеслам весьма трудно без знания человеческой анатомии и физиологии.

Делянов, про которого было известно, что он считал «широкое» образование женщин излишним, хмыкнул и промолчал. Любимов же понял, куда клонит Шумкова, и при прощании с ней спросил:

– Не желаете ли вы о чем-нибудь просить Его Сиятельство?

И Лидия Петровна, уже обращаясь к министру, сказала:

– Я бы хотела видеть свою школу двухклассным училищем.

– Чтобы иметь право преподавать строение человека? – улыбнулся Делянов.

– В том числе, – ответила Шумкова.

– Хорошо, – ответил Иван Давыдович. – Подавайте прошение.

Прошение было незамедлительно подано, и на следующий год, по Высочайшему повелению, школа получила статус двухклассного училища третьего разряда со всеми вытекающими отсюда преимуществами и прекратила прием мальчиков.

В 1890 году Лидия Петровна представила на проводившуюся в Казани Научно-промышленную выставку работы учениц своей школы и получила почетный диплом «За выработку типа образцовой профессиональной школы и безкорыстное, энергичное и плодотворное служение интересам образования вообще».

В том же году было введено обучение модному делу, в 1892-м – огородничеству, в 1894-м – белошвейному мастерству. К этому времени школа помещалась в доме Смирнова на той же Старо-Коммисариатской и была уже чисто женской.

В 1896 году школа экспонировала работы своих учениц на Всероссийской художественно-промышленной выставке в Нижнем Новгороде и получила диплом «За хорошую работу учениц ремесленных классов и за двадцатипятилетнюю полезную деятельность по профессиональному образованию». К этому времени школа Шумковой приносила годовой доход более трех тысяч трехсот рублей, не считая субсидий П.И. Александрова, и имела 230 учениц. Но Лидия Петровна не желала удовлетворяться достигнутым и почивать на лаврах. В феврале 1899 года она предоставляет в учебный округ ходатайство «о преобразовании содержимаго ею двухкласснаго училища» в шестиклассное, причем шестой класс предполагался быть исключительно профессиональным. Так же она просила «ввести в училище усиленную программу по Закону Божию, русскому языку, арифметике, истории и добавить к этому преподавание языков французскаго и немецкаго». Прошение было удовлетворено.

Через год, в 1900 году, «шестиклассное профессиональное училище Л.П. Шумковой» имело 325 учениц, годовой доход, вместе с субсидиями неизменного попечителя Александрова, 9750 рублей и расходы: по заработной плате учителям 4996 рублей, на хозяйственные нужды 3957 рублей и на учебные пособия 798 рублей. Всего расходов в 1900 году было сделано на сумму  9751 рубль, что превышало доход школы на один рубль. Как видно из этих цифр, никакой материальной выгоды от содержания частной школы лично Лидия Петровна Шумкова не имела (ни до, ни в последующие годы; например, в 1908 году доход школы составил 21533 рубля, а расход 21551рублю) и руководствовалась ТОЛЬКО интересами морального плана. Более того, школа была с 1885 года «дотационной», как говорят ныне, и эти дотации (субсидии, пожертвования) обеспечивал из своего кармана хороший человек Петр Иванович Александров.

На что же жила Лидия Петровна?

А она служила в своей школе учительницей чистописания и, естественно, получала жалование. Вот так.

В том же 1900 году училище приняло участие на Парижской всемирной выставке и получило серебряную медаль.

В 1901 году училище Шумковой переехало в дом своего попечителя на Большой Красной, которая была тогда много короче нынешней одноименной улицы и имела протяженность от нынешней улицы Пушкина до нынешней улицы Толстого. Дом ныне цел, вместо прежних двух этажей имеет с 1934 года целых четыре и весь зеленый, как молодая елка. Стоит он, как и прежде, на стыке улиц Большая Красная и Жуковского и помещается в нем, преогромном, республиканский медицинский аналитический центр. В сем доме неугомонная вдова открыла осенью 1901 года еще и смешанную начальную школу с четырьмя годами обучения.

Популярность профессиональной школы Шумковой уже выходила за пределы Казанской губернии. Качество образования в ее училище было на высочайшем уровне, и выпускницы ее школы охотно принимались на службу многими российскими городами, включая Петербург и Москву.

А Лидия Петровна продолжала двигаться вперед.

В 1904 году она вводит в своем училище обучение «цветоделию», а в начале 1905-го выходит «через Попечителя Казанского учебного округа в Министерство Народнаго Просвещения с новым ходатайством, именно о преобразовании содержимаго ею училища в частное учебное заведение I разряда с курсом семи классов женской гимназии и с особым VIII профессиональным классом» (Казанская частная женская гимназия с  профессиональным отделением Л.П. Шумковой. Казань, 1910, стр. 37). Летом 1905 года последовало Высочайшее соизволение.

Школа в 1905 году имела 387 учениц от 11 до 45 лет, более половины которых принадлежали к крестьянскому сословию. Всего же учениц из податных сословий было более, чем четыре пятых от их общего числа. Около 10% учениц были освобождены от платы за обучение.

Толчком к дальнейшему развитию школы послужило получение Министерством Народного Просвещения возможности присваивать учащимся в частных женских учебных заведениях, курс которых соответствует курсу женских гимназий, прав учениц женских гимназий. Тип учебного заведения Шумковой не совсем соответствовал типу казенных женских гимназий, но Лидия Петровна начинает ходатайствовать о переименовании ее школы в частную женскую гимназию. И в августе 1907 года Лидия Петровна получила из рук директора народных училищ письмо следующего содержания:

«За Министра Нар. Просвещения г. Товарищ Министра действительный статский советник Белюстин, предложением от 17 минувшаго июля за № 14732, уведомил, что Министерство Народнаго Просвещения, на основании ВЫСОЧАЙШАГО повеления 14 января 1906 года, разрешает присвоить частному женскому учебному заведению 1-го разряда, содержимому в г. Казани Л.П. Шумковой, наименование частной женской гимназии…». Далее следовало несколько условий, которые должна была выполнить Лидия Петровна.

Затем при гимназии было создано благотворительное общество с целью материальной поддержки нуждающихся учениц – «Общество вспоможения нуждающимся ученицам Казанской частной женской гимназии Л.П. Шумковой», первыми почетными членами которого стали П.И. Александров и Л.П. Шумкова. А осенью 1908 года Лидия Петрова сочиняет новое ходатайство об открытии при гимназии двухгодичных курсов для подготовки учительниц рукоделия. «Так как не только в Казани и Казанской губернии, но и во многих других губерниях не существует учебных заведений, приготовляющих к специальному званию учительниц рукоделия, а между тем желающих получить эту подготовку и соответствующие права весьма большое количество (что я знаю из опыта своей многолетней педагогической деятельности), и так как постановка профессиональных предметов в моей гимназии и профессиональном отделении известна по выставкам, отчетам и отзывам г.г. ревизоров, экспертов и даже самого Министерства, – заканчивала Лидия Петровна свое прошение, – то я смею надеяться, что настоящее мое ходатайство будет удовлетворено в настоящем его виде».

В конце 1909 года Шумковой был получен ответ: «Министерство Народнаго Просвещения признало возможным учреждение… при содержимой Вами частной женской гимназии… двухгодичных курсов для подготовки лиц, ищущих звания учительниц рукоделия».

– Ну что, более вам, очевидно, нечего и желать? – спросил Лидию Петровну Александров, поздравляя с очередным благоприятным исходом ее ходатайства. – Надеюсь, теперь-то вы удовлетворены?   

– Не совсем, – ответила Шумкова, и через несколько дней стала хлопотать об открытии при гимназии вечерних общеобразовательных курсов.

В феврале 1910-го Шумковой было получено разрешение «об открытии общеобразовательных курсов для взрослых» (Лидия Петровна принимала девочек в подготовительный класс своей гимназии в возрасте 7-10 лет, а в первый класс – не младше 9 и не старше 12). Так к восьмилетней женской гимназии с профессиональным отделением и двухгодичными курсами для подготовки учительниц рукоделия прибавилась вечерняя трехгодичная женская школа для взрослых в объеме гимназического курса.

– Ну, теперь-то, надеюсь, все? – как то спросил Шумкову Александров.

– Посмотрим, – ответила Лидия Петровна.

 

 

ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ АКТЕР

 

Симбирск. Год 1867-й. Антрепренер городского театра Николай Иванович Иванов собирает новую труппу для театра. Уже дали свое согласие сестры Зорины и Запольская, сманив из Вольска вместе с собой и остальную тамошнюю труппу. Скоро силами новой труппы Иванов дал несколько спектаклей. Сборы – хуже не бывает. И вот как-то на квартиру Иванова является молодой человек, представляется Василием Николаевичем Андреевым и просит его «пожаловать к дяде Дмитрию Ивановичу для весьма важных переговоров». У молодого человека румянец во всю щеку и смешливые глаза. А его дядя – известный в городе театрал и меценат Дмитрий Иванович Минаев.

«Вместе с Андреевым, – вспоминал позже Н.И. Иванов, – отправляюсь к Минаеву, который встретил меня словами:

– Хотите иметь большие сборы?

– Как же, помилуйте, не хотеть…

– Ну так присаживайтесь и поведемте умные разговоры.

Усадив меня в мягкое кресло, радушный хозяин заговорил:

– Вам нужно поставит «Орфея в аду»… На оперетке вы наживете не сотни, а тысячи…

– Так-то он так, но постановка «Орфея» сопряжена с громадными издержками, которые при настоящем положении легко могут не окупиться.

– Вздор! Всегда окупятся…

– Да, наконец, и труппа у меня не такова, чтобы стала разыгрывать такие сложные вещи, как оперетка…

– Я уже распределил роли, – все они прекрасно расходятся: жену Орфея должна играть Зорина, общественное мнение ­ Запольская, амура – их маленькая сестренка, Юпитера – вы, а Ваньку Стикса – изобразит Вася, – сказал Минаев, указывая на Андреева. – Он давно порывается попробовать себя на сцене и уж несколько раз упрашивал меня, чтобы я походатайствовал за него перед вами…

– Так зачем же непременно выступать в оперетке, можно в комедии или драме…

– Так дебютировать, просто, нельзя, – возразил Дмитрий Иванович, – нужно обязательно с помпой… Да вы относительно оперетки очень-то не беспокойтесь, потому что хлопоты по ее постановке я с вами разделю пополам. Например, я сделаю на свой счет костюмы, сам нарисую необходимые декорации…

– А хор? – перебил его я.

– Я уж позаботился об этом: будут петь архиерейские певчие».

«Орфей в аду», легкомысленный продукт с его каскадным шиком произвел на провинциалов, уставших уже от глубоко нравственной тяжелой и сонливой драмы эффект разорвавшейся бомбы. Он имел невероятно громадный успех и «дал более десяти полных сборов подряд», а Василий Андреев, дебютировавший на сцене в роли Стикса весьма удачно, «исполнил, и очень недурно для начинающаго, Осипа в «Ревизоре» и Подколесина в «Женитьбе». Попытки его на театральных подмостках оказались удачными настолько, что он решился посвятить себя сцене, предварительно отказавшись от капитанства на волжских пароходах, каковая должность давала ему довольно приличное вознаграждение… Он удовольствовался сорока рублевым содержанием и прослужил до конца сезона… Бурлак в самое непродолжительное время составил себе видную репутацию талантливейшаго актера». ( «Исторический вестник», СПб., 1891, т. XLVI, стр. 345). 

До появления двадцатичетырехлетнего Андреева на симбирской сцене, Василий Николаевич в течении четырех навигаций служил помощником капитана буксирного парохода «Бурлак» (отсюда он и стал Андреевым-Бурлаком еще до выхода на сцену, ибо в пароходстве было с десяток Андреевых) и в 1867 году получил должность капитана пассажирского парохода. Происхождением он был из симбирских дворян, окончил симбирскую гимназию и слушал лекции в Императорском Казанском университете, коего, однако, не закончил и устроился на одно из волжских пароходств. «Сохранилась легенда о том, – писал биограф Андреева-Бурлака М. Морозов, – что уже тогда молодой волжский капитан восхищал команду и пассажиров парохода своими тут же сочиненными юмористическими рассказами. Выступал он с импровизациями и на любительских вечерах в Симбирске… Рассказывал он удивительно просто, без лишних жестов и усиленной мимики: смеялись только голубые глаза, и нижняя губа смеялась».

Впоследствии, став знаменитым актером и не менее знаменитым рассказчиком (в 1881 году его импровизации вышли в Санкт-Петербурге отдельной книжкой «На Волге. Повести и рассказы» – Л.Д.), Андреев-Бурлак не раз читал перед Львом Толстым. «Вот настоящий талант. Простота-то какая!» – говорил Толстой.

В 1868 году он дебютировал в Ростовском театре, и с этого момента началась его жизнь, как провинциального актера. И позже, выступая в Петербурге или подолгу служа в Москве, он оставался провинциальным актером. «Вместе со стаей перелетных птиц стараго актерства, – писала в своих воспоминаниях актриса Глама-Мещерская, – он не вил себе нигде прочного гнезда и по сухопутью и по водным просторам Дона и Волги исколесил пространство вдоль и поперек».

Особенно он любил Волгу. С ней он был связан и детством, и юностью, и зрелыми годами. И очень тесно был связан с Казанью. Целыми сезонами он играл в Казани вместе с Писаревым, Давыдовым, Стрепетовой и другими звездами императорских театров в 70-е годы позапрошлого столетия, а когда закрылось в 1882 году его и М.И. Писарева детище – «Пушкинский» театр в Москве, Василий Николаевич организовал вместе с Писаревым (что было весьма непросто, ибо дело это было совершенно новым) Первое Московское товарищество русских драматических артистов.

В 1883 Товарищество решило предпринять гастрольную поездку по России и начало ее с волжских городов. В Казань Товарищество прибыло в мае и с 12 по 20 числа показало 8 спектаклей с бенефисами Модеста Ивановича Писарева и Василия Николаевича Андреева-Бурлака. Первым спектаклем, показанным Товариществом в Казани был «Лес» Островского. Аркашу Счастливцева, одну из своих коронных ролей. Играл Андреев-Бурлак, «представляющий, – как писала газета «Казанские губернские ведомости», – редкий, дорогой талант – комика без шаржа, утрировки, деланности. Перед вами живой человек, сама жизнь на сцене. Смотрите вы на его игру и решительно забываете, что вы в театре, а не в действительной жизни видите вы эту фигуру, слышите эти речи…»

А как он читал, вернее, исполнял отрывок из «Записок сумасшедшего» Гоголя на второй день гастролей Товарищества в Казани! В гриме и костюме – сером больничном халате и белом колпаке. Рядом с ним стояла больничная койка, и на черной дощечке, где мелом пишется имя больного, вместо «Поприщин» было выведено «Андреев-Бурлак». Василий Николаевич полулежал. Один глаз его был широко раскрыт, другой прикрыт тяжелой векой. Он рассуждал, и огромное впечатление на публику производил его монолог, когда несчастный титулярный советник Поприщин вдруг «догадывался», что он ни кто иной, как испанский король.

– Это король я! – восклицал озаренно он и ударял себя в грудь. – Но Боже, что они делают со мною! Они льют мне на голову воду! Они не внемлют, не видят, не слушают меня. Что я сделал им? За что они мучают меня? – потрясал он своей патетикой зрителя. – Дайте мне тройку быстрых как вихрь коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик!

Актер устремлялся вперед, широко раскинув руки. Публика замирала; казалось, еще чуть, и он взлетит. Но видение кончалось, и Поприщин, усталый и изможденный, садился на пол.

– А знаете ли, что у алжирского бея под самым носом шишка? – спрашивал затем с идиотским видом Поприщин…

 «Господин Андреев-Бурлак, – сообщал читателям газеты «Казанские губернские ведомости» ее корреспондент, – явился во всей силе своего могучаго таланта, крайне разнообразнаго. Он воспроизвел душевное состояние сумасшедшаго до такой степени точно, живо, реально, естественно, до того точно с психологической стороны, что буквально потряс зрителей».

Поприщин-сумасшедший в исполнении Андреева-Бурлака являл грандиозную трагедию «маленького человека», измученного, истерзанного каждодневной борьбой с чудовищной бюрократической машиной, стремившейся и превратившей его в ничто, в идиота, в абсолютный нуль. 

Тогда же, 13 мая 1883 года, в дивертисменте, Андреев-Бурлак читал свои «Волжские сцены». По воспоминаниям людей, бывших тогда в театре, чтение своих рассказов Василием Николаевичем «прошло при безчисленном множестве «bis». Как автор, г. Андреев-Бурлак выказал большую наблюдательность и тонкое остроумие, а как чтец – прекрасную манеру, превосходную дикцию, умение тонировать в высшей степени, замечательный комизм без всяких утрировок и шаржей…»

В «Светит да не греет» Островского Андреев-Бурлак играл Дерюгина, кулака-мироеда с «паскудным, – как писал один театральный критик, – характером». Это был, судя по воспоминаниям актеров, игравших вместе с Василием Николаевичем, «самый живой образ в спектакле». А в казанской прессе об этой роли Андреева-бурлака было написано, что «такого истинно-вернаго типа, такого высоко-художественнаго воспроизведения живаго лица на сцене – не часто встретишь: тут в яве видишь крупный, редкий, могучий талант, подавляющий своею громадностию и заставляющий вас ловить каждый взгляд, каждый звук речи, – до того они правдивы, полны жизни и типичности».

18 мая был объявлен бенефис Андреева-Бурлака. Для него Василий Николаевич выбрал комедию «Иудушка» – заимствованную из сатиры Салтыкова-Щедрина «Господа Головлевы».

Как он играл! Эта роль, наряду с ролями Недыхляква из «Кручины» Шпажинского, Расплюева из «Свадьбы Кречинского» Сухово-Кобылина, Счастливцева из «Леса» Островского, Городничего в «Ревизоре» Гоголя и Дерюгина была так же из наиболее ярких и выразительных ролей Василия Николаевича. Когда Максим Горький увидел его в роли Иудушки Головлева, то был до такой степени поражен, что долго пребывал в состоянии настоящего шока.

«С минуты, когда на сцене явился Андреев-Бурлак в образе Иудушки Головлева, – вспоминал позже Горький, – я совершенно забыл о театре и обо всем, кроме маленького старичка в халате, со свечкой в дрожащей руке, с ядовитой улыбочкой на слюнявом лице.

– Аннинька, Аннинька, – сладострастно всхлипывал он перед измученной, умирающей женщиной.

Все, что делал этот человек, было страшно просто, неопровержимо правдиво и убедительно. Его липкие слова, паучьи движения, его порабощающий, терпкий голосок и эти гнилые улыбочки, – весь он был до ужаса противен и казался неистребимым, точно Кащей Бессмертный.

Я пережил нечто неописуемое: хотелось бежать на сцену и убить это воплощение мерзости, я чуть не плакал от бешенства…

… После спектакля, отравленный, я всю ночь шлялся в лугах за ярмаркой; меня остановил какой-то пьяный и больно ударил кулаком по голове; помню, это не обидело меня…

… Я перестал ходить в театр, может быть, потому, что боялся еще раз пережить такое же подавляющее впечатление, а может – хотелось сохранить его нерушимо»…

Первая попытка Товарищества обойтись без частной антерпризы и гастролировать самостоятельно оказалась удачной, и весной 1884 года, в мае, труппа под управлением Андреева-Бурлака вновь прибыли в Казань. И снова спектакли, привезенные Товариществом, были приняты публикой на «ура». Они сыграли драму Шпажинского «Майорша» с великолепной Глама-Мещерской в главной роли, театральную новинку «Чад жизни» Маркевича, где, как писали «Казанские губернские ведомости», «г. Андреев-Бурлак не играет, а положительно живет на сцене», трагедию Писемского «Самоуправцы» и, конечно, комедию Островского «Лес» с Андреевым-Бурлаком и Писаревым в главных ролях.

Весной 1888 года Товарищество снова приехало с гастролями в Казань. К этому времени фигура Андреева-Бурлака уже буквально очаровывала всех. Мне не встретилось ни одного мемуарного источника о русском театре 70–80-х годов 19 столетия, где Василий Николаевич не упоминался бы как выдающийся актер и оригинальная личность. Все, знавшие Андреева-Бурлака лично, его очень любили. По свидетельству его партнерши по сцене Гламы-Мещерской, он не любил говорить о себе, кичиться успехом и был «простой и скромный в житейском обиходе, совершенно чуждый наигранному актерскому апломбу». Но наряду с этим его постоянно преследовала пагубная страсть – тяга к рюмке. Антерпренер Иванов, у которого Андреев-Бурлак начинал как актер, писал в своих «Воспоминаниях», что «спознавшись с актерством, с их безшабашным житьем, легкомысленным нравом, он предался сокрушительной рюмочке, постепенно разрушающей его организм… В какие-нибудь десять лет он изменился до неузнаваемости: обрюзг, постарел… Последний раз я виделся с ним в Риге… Тут уж он совсем выглядел не хорошо: вечно-усталый, безсильный, с непрерывной одышкой, раздражительный.

Я учтиво осведомился о его здоровье.

– Я здоров, – ответил он мне, – но так как-то за последнее время немного расхлябался… Вот брошу все гнусные привычки – и опять человеком стану…»

10 мая 1888 года, к нему в гостиницу после спектакля зашла группа актеров. Андреев-Бурлак был чем-то взволнован и беспрестанно ходил взад-вперед по своему номеру. Затем он резко остановился, схватился за грудь и захрипел. Его усадили в кресло, он несколько раз вздохнул и… умер.

Похоронили его на Арском кладбище. А когда в 1895 году, 10 мая, на его годовщину смерти состоялось открытие на его могиле белого памятника-обелиска, публики, несмотря на теплую солнечную погоду, собралось крайне мало. Увы, даже выдающихся артистов, после их смерти, забывают быстро…

 

 

ЗЛОПОЛУЧНАЯ КАЛОША.

 

 

1.

Все началось с рядового, на первый взгляд события: в начале ноября 1856 года со стороны Московского тракта въехала в Казань коляска, запряженная четвериком. Коляска остановилась на Большой Проломной у ворот дома Лобачевских, и из нее вышли два молодых офицера в мундирах Стародубского Карасирского полка, веселые и слегка нетрезвые.

– Молодой барин приехали! – всплеснул руками старый привратник и, открыв ворота, побежал в дом докладывать барыне о сем радостном событии.

 Офицеры, позвякивая шпорами, прошли в переднюю, скинули на руки лакея шинели и фуражки и, потоптавшись у большого зеркала, направились в гостиную. Навстречу из боковых покоев почти выбежала седенькая живая  старушка и бросилась на шею одного из офицеров.

– Николенька, Николенька…

– Да ладно, маман, что вы, – стушевался Николенька, поглядывая на товарища.

– Excusez – moi, je vousen prie, – взяла себя в руки Варвара Алексеевна, обратившись к товарищу сына.

– Ну что вы, – слегка поклонился офицер. – Вы дома, а я – гость.

– Да, маман, познакомьтесь, – сказал Николенька, отступая от нее на шаг. – Князь Оболенский, Петр Евгеньевич, мой товарищ по полку.

Малость передохнув с дороги, молодые люди откушали чаю с конфектами и поспешили делать визиты; обоим не сиделось в четырех стенах, а, кроме того, Николеньке Лобачевскому уж очень хотелось покрасоваться перед обществом в своем новом, с иголочки, мундире корнета и показать, с обладателями каких фамилий он запросто водит нынче дружбу.

Сперва поехали к предводителю, коллежскому советнику Христофору Ивановичу Нейкову, нанести ему один из первых визитов. Затем Лобачевский увлек друга к своему товарищу по гимназии, где в самом разгаре была вечеринка по случаю чьих-то именин. Вот уж где Николеньке удалось покрасоваться в своем новеньком мундире. Офицеры сразу попали в центр внимания, были засыпаны вопросами о столичной жизни, на что отвечали с большим знанием сплетен и слухов, блистая остроумием и сарказмом.

– А что студенты в Петербурге? Все бузят?

– Уже нет, Жандармское Управление нашло способы их приструнить, – иронически улыбаясь, ответил Оболенский.

– Студенты вообще народец весьма трусливый, – поддержал товарища Николенька Лобачевский. – Помните так называемые студенческие беспорядки четырехгодичной давности?

– Это когда венчалась мадмуазель Кудрявцева?

– Точно так. Буза была довольно большая, и все арестантские и карцер в университете были переполнены. Так вот, как только студентам пригрозили исключением и отдачей в солдаты, все мигом успокоились, и они сами сдали жандармам всех заводчиков этих беспорядков.

– Позвольте, но это было совсем не так. Мне рассказывали…

– Вам рассказывали, а я тому очевидец, потому как в то время сам учился в ВАШЕМ университете.

– Поверьте, мой друг знает, о чем говорит, – вмешался в разговор Оболенский. – Студенты весьма и весьма трусливы…

 

2.

Николенька Лобачевский, действительно, знал о чем говорил, хотя события 1852 года обстояли несколько иначе, и его интерпретация их была весьма отдаленной от реальности.

Причина студенческих беспорядков была самая что ни на есть банальная.

В начале 50-х годов XIX столетия в Казани блистала молодостью и красотой девица Кудрявцева, фамилии на Казани весьма известной и заслуженной. Вокруг нее постоянно роились поклонники, лучшими кавалерами из коих на балах и вечерах были студенты. Посему, когда она выходила замуж – ведь молодых, хорошеньких и неглупых расхватывают сразу, как дефицитный товар, «выброшенный» на прилавки в советские времена, – то среди приглашенных на ее свадьбу было много студентов университета.

Венчание должно было состояться в Покровской церкви, куда набилась масса народу.

Невеста задерживалась. И тогда один из студентов решил присесть на подоконник, где уже сидели две женщины из простонародья. Он сел меж ними, нечаянно (а хотя бы и чаянно) толкнув одну из них.

Женщина вскрикнула, и тут словно из-под земли перед студентом вырос квартальный надзиратель.

– В чем дело? – спросил он строго. 

– Вот они пристают, – указывая на студента, сказала женщина.

– Как?

– Толкаются и вобче… непристойничают.

– Что ты мелешь, баба? – огрызнулся студент и почувствовал, как тяжелая длань полицейского легла на его плечо.

– Ступай за мной, приятель.

Несмотря на заступничество товарищей, бедолага был выдворен из храма и передан в руки жандармов, должных обеспечивать порядок и благочиние при ожидаемой брачной церемонии.

Между студентами и жандармами затеялась свара, из которой служители порядка вышли победителями. Бедолагу отвели в участок и заперли в арестантской камере.

Тогда студенты, числом до полутораста человек, ворвались в участок, побили жандармов и, выломав двери, освободили арестанта.

Об инциденте немедленно было дано знать инспектору студентов из бывших ротных командиров Василию Ивановичу Ланге, коего студенты и ненавидели, и боялись. Ланге с помощниками переписали всех студентов, не оказавшихся дома, и те, кто отсутствовал, автоматически попали в участники вышеизложенных событий. Затем на таковых было заведено «дело», путем дознаний выявлены зачинщики, коих Совет университета на своем суде исключил из числа студентов, остальным же грозил карцер на разные сроки, и карцерный сторож по прозвищу Дагобер был без ног от провожаний в «холодный дом» десятков и десятков молодых людей. Так что Лобачевский в достаточной степени лукавил, говоря, что студенты испугались исключений и сами сдали жандармам заводчиков этого нашумевшего на всю губернию дела.

 

Николенька в семье Лобачевских был вторым сыном. Родился он, как было записано в метрической книге Казанской университетской Крестовоздвиженской церкви, «в тысяча восемь сот тридцать пятый год в июле 10 числа Императорскаго Казанскаго университета у господина Ректора, Статского Советника, ординарного профессора и разных орденов кавалера Николая Ивановича сына Лобачевскаго и законной жены его Варвары Алексеевой родился сын Николай, обмолитствован того же числа, крещен семнадцатого».

Рос он хилым и плаксивым, и в возрасте пяти лет чуть не отдал Богу душу, заболев лихорадкой в очень тяжелой форме.

Выходили.

Домашнее воспитание было обычным для всех дворянских семей: гувернеры и гувернантки понемногу учили «чему-нибудь и как-нибудь».

Затем – гимназия и Казанский университет, куда помогли поступить Николеньке слава и положение отца, занимавшего тогда должность помощника попечителя огромного, раскинувшегося на необъятном протяжении от рек Оби и Цны до крайних пределов Восточной Сибири и от верховьев рек Камы и Вятки до Каспийского побережья и подножия Кавказских гор, Казанского учебного округа.

Однако, проучился он всего два года и, не окончив университетского курса, был уволен по собственному прошению летом 1853 года, – усидчивостью Николенька не отличался, а перспектива быть школьным учителем или грызть гранит науки в пыльных архивах университетской библиотеки его крайне не устраивала.

Этот поступок сына подорвал уже ослабевшее к тому времени здоровье великого геометра: он стал слепнуть, и в свои шестьдесят лет производил впечатление дряхлого старца. Когда через год Николенька уехал из Казани и поступил на службу в Кирасирский полк. Николай Иванович от расстройства почти совсем потерял зрение,  в ноябре 1955 года вышел в отставку, а ровно через три месяца умер и при большом стечении народа был похоронен на Городском кладбище.

– Виноват, виноват я в отцовской смерти. Убыстрил я ее, – скажет много позже Николай Николаевич, находясь в Мариинской ссылке. Но запоздалое прозрение  часто не бывает спасительным…

 

3.

 

– Значит, ты говоришь, они объявили нас трусливыми штафирками? – спросил Николай Умнов, прямо из бутылки прихлебывая пиво.

– Именно, – подтвердил Ваня Водов. – Борька Понизовский слышал все собственными ушами.

–Хорошо, мы покажем им, насколько мы ТРУСЛИВЫ.

Умнов усмехнулся и уставился в пол. После третьей бутылки пива, он взялся за перо и стал быстро писать, язвительно улыбаясь. Стихи, как обычно, складывались сами по себе, благо практика по их написанию имелась предостаточная, еще с гимназии, где оные писал каждый второй, не считая каждого первого.

Над одной из весьма удачных строк Умнов громко засмеялся. В комнату просунулась встревоженная голова Кузьмы, старого дядьки, приставленного к Умнову его родителями для охранения и присмотру:

– Чего изволите, барин?

– А, это ты, – смеясь, ответил Умнов. – Ничего, это я так просто, смеюсь… Хотя нет. Слетай-ка, братец, в «Севастополь», купи еще пару пива.

– А не хватит ли вам, Николай Михайлович, эдакую дрянь беспрестанно сосать? Вон вы уже сколько выпили. Я чай, описаетесь ночью…

– Ты, Кузьма, не рассуждай. Не для того ты ко мне приставлен. Возьми двугривенный, и дуй, куда велено.

Голова что-то недовольно буркнула и пропала. Умнов дописал стих, ухмыльнулся, представляя, как вытянутся лица Оболенского и Лобачевского, когда до них дойдет его «Ода на приезд в Казань Их Сиятельства князя Оболенскаго и Ихняго подпевалы отставнаго студента Лобачевскаго». Вернулся Кузьма скоро, благо трактир «Севастополь», что прописался на Сенной площади еще с допетровских времен, находился аккурат выше этажом  квартиры Умнова, и когда того спрашивали, где он живет, Николай вполне честно отвечал:

– Под Севастополем.

Кузьма молча вошел, молча выставил на стол с глухим стуком две запечатанные бутылки пива, молча вышел.

–Ну не сердись, старина, – крикнул ему вслед Умнов. – Вот допью это, и больше не буду.

Он сорвал пробку, отхлебнул из бутылки и добавил:

– И меньше тоже…

 

4.

Ода Умнова пошла по рукам и вскоре достигла слуха приезжих офицеров. Лица их, при ее прочтении, как и предполагал автор, вытянулись и, более того, побагровели в праведном гневе. А, узнав, кто автор стихов, Их Сиятельство на одном из званых обедов публично произнес неосторожную фразу:

– Попадись мне этот стихоплет, и я надеру ему уши.

Борька Понизовский, также бывший на этом обеде, передал содержание фразы князя Умнову, и на первом же встречающем зиму балу в Дворянском Собрании Умнов твердым шагом подошел к Оболенскому.

Князь, прислонившись к колонне бальной залы, смотрел на танцующие пары, выискивая взглядом одну из прехорошеньких племянниц профессора Дмитрия Ивановича Протопопова. Пахло дорогими духами, блистающий паркет залы отражал декольтированных дам в белых перчатках и их кавалеров во фраках и парадных мундирах. Оркестр на хорах наяривал веселую мазурку. Князь не заметил, как возле него остановился небольшого росточка щуплый юноша в студенческом мундире и при шпаге. Кашлянув, дабы Оболенский обратил на него внимание, студент шаркнул ножкой и произнес:

– Разрешите представиться, князь. Умнов, Николай Михайлович, студент Императорского Казанского университета.

– Князь Оболенский, Петр Евгеньевич,.

Умнов дерзко сверкнул очами и, выставив вперед ногу, очень громко, дабы слышали многие, произнес:

– Давеча на обеде, сказывают, вы собирались надрать мне уши. Не желаете ли исполнить сей час ваше намерение?

На них оглядывались. Недалеко группа студентов с интересом наблюдала за происходящим.

Оболенский смешался, буркнул что-то в ответ и отошел в сторону. Студенты громко засмеялись. Умнов, гордо вскинув голову, молодым петушком прошел через всю залу и скрылся в курительной комнате. С этого момента вражда Оболенского и Лобачевского против студентов вообще перешла во вражду против студента Умнова в частности.

Не единожды «доброжелатели» доносили Николаю, что, де, эти двое опять хаяли его и поносили, называя заморышем и даже таким смертельно оскорбительным словом, как ШПИНДЭЛЬ. А четвертого декабря, в седьмом часу вечера, благополучно миновав заставу в лице Кузьмы и крепостной старухи-няньки, в квартиру Умнова с шумом и песнями ввалилась целая толпа приятелей-студентов. Перебивая друг друга, они сказали, что Оболенский и Лобачевский поедут в одиннадцатом часу вечера на бал к Протопоповым.

– Вот бы подкараулить их и н-набить им лица, чтобы мама р-родная не уз-знала, – заплетающимся языком добавил Водов, еле державшийся на ногах.

Это предложение было принято с восторгом. На столе появился коньяк по рублю бутылка, самовар и кое-какая закуска, – студенты народ непривередливый, могут закусить коньяк и простецкой колбаской с чесноком. Говорили, спорили, как водится, пели песни, смущая Кузьму некоторыми не очень печатными эпитетами, а в десять вечера Умнов с Резаповым, Страдиным, Понизовским и Водовым вышли из дому с целью устроить на офицеров засаду.

 

Декан медицинского факультета, ординарный профессор Императорского Казанского университета Дмитрий Иванович Протопопов жил на углу Николаевской площади и Черноозерской улицы, имел в опеке двух хорошеньких племянниц, живших с ним за неимением своего угла, и мечтал поскорее выдать их замуж. Потому и устраивал балы, на которые съезжалась молодежь со всего города. А поскольку студенты также входили в число приглашенных профессором на балы, то все они прекрасно знали, где он живет и как к нему проехать. Посему, отправив крепко пьяного Водова домой, оставшаяся четверка студентов разместилась в засаде на пути следования офицеров у Черного озера, смыкавшегося с Николаевской площадью.

Ждать пришлось около получаса. Наконец, показались ехавшие в санях офицеры. С разбойным криком повозка была остановлена, офицеры вытащены из саней, и началась драка.

Силы были неравны, а кроме того Николай Умнов, крохотный и щуплый, был забияка, каковых поискать, драться любил и умел, и стоил, как минимум, двоих. Дворянин Александр Николаевич Бекетов, проезжавший по площади в самый пик драки, приехав на бал, сказал не иначе, как:

– А на Черном озере студенты крепко треплют наших приезжих офицеров.

– Где? – спросил его присутствовавший на бале полицмейстер, одеваясь, ибо служба обязывала.

– На дальнем конце площади, у Черного озера.

Полицмейстер полковник Кнорринг немедля покинул бал, но поехал на место битвы окружным путем, сделав умышленно крюк сажен в полтораста. Лихой старик недавно подал прошение об отставке, уже найдена была ему замена в лице армейской кавалерии ротмистра Василия Петровича Карташова и светила за беспорочную службу «Анна» на шею и хороший пансион. Посему скандал на весь город ему нынче совсем не к чему. А кроме того, полковник Николай Иванович Кнорринг, сам бывший дерптский студент, по старости лет все чаще и чаще возвращался в своих воспоминаниях именно в студенческую пору, считая ее самой счастливой в своей жизни, а посему относился с симпатией к казанским студентам, часто прощая им проступки, за которые при ином полицмейстере было очень даже просто вылететь из университета или даже загреметь в солдаты. И когда он прибыл на место драки, там уже никого не было.

Николай Иванович с чистой совестью повернул обратно, приказав – устав есть устав – провести дознание по этому делу приставу Первой полицейской части Шляхтину.

И тот, неожиданно для Кнорринга, стал «рыть носом землю». Был опрошен очевидец драки Бекетов, который узнал только Оболенского и Лобачевского и показал, что студентов было четверо, а наутро на месте драки приставом была обнаружена калоша, не принадлежавшая ни одному из офицеров и в конечном итоге решившая дело…

 

5.

– Хорошо горит, – глядя на охваченную огнем калошу, ухмыльнулся Резапов. – Теперь придется ходить без калош.

– Растяпа, – одернул приятеля Умнов. – Нешто не заметил, что одной калоши на ноге нет!?

– Не заметил, вот. Ведь какая свалка была, поди в такой, заметь. Да и в запале был, себя не помнил, не только что про какую-то калошу.

– Надо поговорить с Малиновским, – сказал Страдин, оглядывая приятелей. – Ежели стражники калошу найдут и ему покажут – чтоб не говорил чья.

– Точно, – поддакнул Понизовский, держа медный пятак под заплывшим глазом. – Поставить ему полштоф и наказать, чтоб держал язык за зубами.

– Ладно, разговор со сторожем я беру на себя, – сказал Умнов, тормоша кочергой остатки калоши. – А теперь по домам, и спать. И чтоб не бахвалиться никому…

– А здорово мы все-таки офицериков отделали, – весело сказал Резапов. – Век теперь будут помнить, как казанских студентов поносить.

Да, здорово, – согласился Умнов. – Все, братцы, до завтрева.

 

6.

Титулярному советнику Шляхтину очень хотелось поскорее получить чин коллежского асессора, и тем самым, право на потомственное дворянство. Он уже видел себя, как он сидит в совещательной зале Дворянского Собрания, и Предводитель губернского дворянства коллежский советник Христофор Иванович Нейков в парадном мундире с расшитым золотом стоячим воротником, золотыми пуговицами и муаровой лентой через плечо, торжественно оглашает решение Департамента Гильдии Сената об утверждении его потомственным дворянином Казанской губернии и внесении его фамилии в Родословную Книгу. Потому, за «Дело об избиении неизвестными корнетов князя Оболенского и потомственного дворянина Лобачевского», он принялся рьяно и самоотверженно. Оболенский и Лобачевский молчали (несмотря на это «общество» почти отвернулось от них, в домах если их и принимали, то холодно, дамы в разговорах были сдержаны и сухи, а намечавшаяся было симпатия Петра Евгеньевича со старшей племянницей профессора Протопопова пресеклась, не успев начаться), поэтому пристав сделал ставку на улику в образе калоши, найденной на месте преступления.

Перво-наперво он допросил университетского сторожа при студенческом платье старика Малиновского. Придя к нему, он выложил калошу на лавку и строго спросил:

– Узнаешь, старик?

Узнаю, – ответил старик. – Это – калоша.

–  Я тебя не про то спрашиваю, калоша это иль не калоша, – раздраженно сказал Шляхтин, чувствуя, что разговор ему предстоит не простой. – Я спрашиваю про то, ЧЬЯ это калоша?

Малиновский насупил брови, взял калошу и долго вертел в руках.

– Ну? – прервал его молчание пристав. – Узнаешь?

– Дык-ть, кто ж ее знает, калошу ентову, ково она? Оне, вишь, калоши енти, все одна на одну схожи. Поди их, разбери.

– Значит, не можешь сказать, чья это калоша? – жестко спросил Шляхтин.

– Не ведаю, ваше благородие. Оне, калоши, то есть, все на одно лицо…

Пристав зло посмотрел в бесхитростное лицо сторожа, хотел что-то сказать, сдержался, взял калошу и вышел, громко хлопнув дверью. Первый раунд был проигран.

Однако время, когда в приставы брали случайных людей, лет пятьдесят, как миновало, Шляхтин же был отнюдь не глуп и явно на своем месте, поэтому им было принято единственно правильное решение: найти сапожника, кто эту калошу сработал.

Труд сей был почти титаническим. Сапожных дел мастеров, подмастерьев, ремесленников-кустарей и любителей-умельцев было на Казани множество, и все они предъявляемую приставом калошу не признавали. И как часто это бывает, уже отчаявшись и решив, что калоша эта покупная, стало быть, мастера, сработавшего ее, возможно, придется искать по всей матушке России, Шляхтин зашел в одну мастерскую на Суконке.

– Моя это калоша, – повертев в руках улику и передавая ее приставу, сказал мастер. – Ну, то есть, я ее делал.

– Точно? – подобравшись, будто для прыжка, быстро спросил Шляхтин.

– Да конечно, что я, своей работы, что ли, не знаю? – почти обиделся мастер.

– А кому ты ее делал? – вкрадчиво спросил пристав. – Я чай, уж не помнишь?

– Почему же не помню, помню. Башкирцу одному делал, студенту. Недавно совсем.

Мастер пошарил под прилавком, нашел клок бумаги и прочел:

– Ре-за-пов… Резапов его фамилия.

 

7.

Резапов был на лекции, когда в аудиторию вошел суб-инспектор Иванов и сказал, что его хочет видеть ректор.

– А что такое? – спросил инспектора Резапов, когда они шли по университетским коридорам. 

– Вы все сейчас узнаете, – ласково ответил Иван Иванович, которого студенты за глаза звали «Трижды три». В отличие от Ланге, который мог посадить студента в карцер за непосещение всенощной молитвы, громкий разговор в коридоре или даже за расстегнутую пуговицу, «Трижды три» на мелочи не обращал внимания, был всегда ровен, скользок, как уж, и от него никогда ничего нельзя было добиться.

Выдающийся ученый, как считал сам себя (и вполне заслуженно), ректор Императорского Казанского университета действительный статский советник Осип Михайлович Ковалевский, в такой науке, как человекознание (и человеколюбие) ни черта не смыслил и, наорав на Резапова, велел отвести его в карцер. Бессменный карцерный сторож Дагобер, из отставных нижних чинов, рослый седой дядька, ухмыляясь, повел Резапова к университетской вышке, где в комнатке под самой крышей и находился карцер с единственным оконцем, выходящим во двор. Перед тем, как запереть карцер на засов и огромный амбарный замок, он спросил Резапова, не надо ли ему чего, на что тот ответил:

– Товарищи мне все доставят.

– Лады, – ответил Дагобер и запер дверь.

Надо сказать, что сей разговор не был из ряда вон выходящим, ибо Дагобер был прикормлен старшекурсниками давно и основательно. Посему, ежели ничего не смыслящий в таких делах новоиспеченный студент, попав в карцер, вынужден был сидеть на хлебе и воде и голодать весь срок отсидки, то старшекурсники либо подкармливались товарищами, либо самим Дагобером, который доставлял заключенному еду и питье корзинами, впускал в камеру товарищей заключенного и даже приводил девиц известного поведения особо скучающим арестантам, запирая их на ночь и выпуская утром. Так что для лиц знающих и опытных, карцер не был слишком тяжелым наказанием.

А деятельный пристав Шляхтин продолжал набирать обороты. Была создана комиссия по расследованию этого дела в лице полицмейстера, жандармского полковника, губернского прокурора, синдика университета и конечно его, пристава Шляхтина. Всеми ими поочередно допрашивался Резапов, однако толку было мало: упертый башкир молчал, как Джордано Бруно. Пристав даже покупал на свои деньги вино и отсылал через Дагобера Резапову, будто бы от его товарищей, а когда тот выпивал его, вызывал на дознание, надеясь, что спьяну Резапов сболтнет лишнее. Резапова приводили, он смотрел на пристава чистыми ясными глазами и молчал, потому как здоровенному башкиру, запросто выпивающему четверть только для разгону, бутылка вина была ровно, что слону дробина.

– Значит, ты не бил со своими друзьями приезжих офицеров? – спрашивал, злясь, пристав.

– Не бил, – отвечал Резапов.

– И калоши не терял у Черного озера?

– Не терял, – отвечал Резапов.

– А ведь сапожник узнал твою калошу.

– Да ну? А мне казалось, что все калоши похожи одна на другую, как…

– И если будет необходимо, на очной ставке он признает тебя.

– Ну и что? Даже если я где-то потерял калошу, что из того следует, что это преступление?

– Ты потерял ее четвертого декабря около одиннадцати вечера, когда избивал офицеров.

– Четвертого? Хм, четвертого я до полуночи был в гостях у своего приятеля Николая Левашова. Спросите его, коль не верите.

Все было просто. В папиросах, что Кузьма передал через Дагобера Резапову была записка от Умнова с инструкцией, как себя вести и что отвечать на вопросы.

Все же Шляхтин раздобыл одного студента, и после угроз пристава тот, путаясь в соплях и поглядывая на Ив. Ив. Иванова, ласковый взгляд которого не обещал ничего хорошего, сказал:

– У нас говорят, что офицеров, ВОЗМОЖНО, избили Резапов, Умнов, Страдин и Понизовский. А заводчик всему, КАЖЕТСЯ, Умнов.

 

8.

Тринадцатого декабря Умнов сидел у своего друга и тезки Николая Левашева, жившего с отцом в своем доме на Жуковской. Они мирно пили чай в гостиной, когда лакей доложил, что приехал суб-инспектор Иванов и он настоятельно хочет видеть господина студента Умнова.

Николай все понял, попрощался с Левашевым и вышел к «Трижды три».

– Меня прислала Комиссия, – мягко сказал Иван Иванович, беря под руку Умнова. – Прошу пройти со мной. 

У ворот стоял санный экипаж. Они сели в него и поехали к Умнову. У старого доходного дома, где снимал квартиру Умнов, стоял казак, полицмейстерская пара, несколько экипажей и кучка празднолюбцев, которые, заметив выходящего из экипажа Умнова, заволновались.

– Вон ево, ентова самова брать приехали! – послышалось из толпы.

В комнате Умнова чинно сидели члены Комиссии. В уголке, прижавшись друг к другу, испуганно хлопали глазами Кузьма и старушка-няня.

Кнорринг, встав из-за стола и глядя мимо Умнова, сказал, что он обвиняется по делу об избиении офицеров и что сейчас у него в квартире будет произведен досмотр. Затем сам пристав обыскал всю квартиру, не поленившись заглянуть в печь и распороть мочальный тюфяк Кузьмы, который, глядя на то, что осталось от его постели, застонал, как от зубной боли.

– Вы арестованы, господин Умнов, – сказал Кнорринг, как показалось Николаю, с ноткой сожаления, и его вывели из комнаты. Кузьму, который было пытался заступиться, вытолкали на кухню.

На улице, по распоряжению Кнорринга, Умнова посадили в экипаж полицмейстера, сам Николай Иванович сел рядом, и возок тронулся в сторону Воскресенской. Однако, проехав всего несколько саженей, был остановлен толпой студентов, перегородивших дорогу:

– Что, Никола, выручать тебя?

Кнорринг, сделав строгое лицо и повернув его в сторону студентов, зашептал Умнову, почти не раскрывая рта:

– Не допустите скандала, Умнов. Не допустите скандала, ради Бога.

– Спасибо, друзья, – привстав, крикнул Николай. – Ничего не надо, все в порядке. Посторонитесь лучше.

Толпа расступилась, и пара лихо принесла Кнорринга и Умнова на Воскресенскую, где была квартира полицмейстера. Следом подъехали и экипажи членов Комиссии.

После обеда, от которого Николай отказался, растянувшись на оттоманке возле камина в кабинете Кнорринга, Комиссия призвала его к себе. Она расположилась в гостиной за длинным столом, покрытым зеленым сукном, предложила Умнову стул, и началось дознание…

– Что побудило вас нанести побои господам Оболенскому и Лобачевскому?

– Разве их побили?

– Что вы спрашиваете, когда били сами, и это факт установленный.

– Если установленный, тогда зачем мне отвечать? Хотелось бы только знать, где и когда я их бил.

– Четвертого декабря, вечером, у Черного озера.

– Позвольте, как же я мог быть четвертого у Черного озера, ежели в этот день я был на именинах и просидел до второго часу ночи в доме Левашовых. Это алиби, и вы его можете проверить, хоть сей час.

– Вы нам свою латынь эту в нос не суйте, – вскипел жандармский полковник Степанов. – И ведите себя прилично, не облокачивайтесь рукою на стол.

– Конечно, полковник, только надо бы всем прилично себя вести. Вы вот сидите распахнутым и суете мне в нос дым вашей сигары, а я не курю и могу упасть в обморок от вашего табачного дыму.

– Бросьте, полковник, бросьте, – зашептал Степанову Кнорринг.

– Хорошо, – сказал полковник. – Сидите, как сидели. 

– Хорошо, – ответил Умнов. – Курите, как курили.

На сем дознание окончилось, так ни к чему не приведя. Умнову поставили в гостиной кровать, накормили отличным ужином, дали полицмейстерский халат и туфли и пожелали спокойной ночи. Уже засыпая, Николай подумал, что быть арестованным совсем не худо…

 

9.

Николай спал долго и проснулся от шума в прихожей. Он накинул халат, прислушался и понял: Комиссия в полном составе только что побывала в карцере у Резапова.

– А неладно все же выдавать товарищей, – громко, чтобы слышал Умнов, сказал Степанов.

– Да, смалодушничал этот Резапов, – так же громко поддакнул полковнику Шляхтин. – Не выдержал.

Опять собрались в гостиной за столом под зеленым сукном, за коим, очевидно, не раз составлялись партейки в «бостон», «вист», «пикет», «экарте», а возможно, и в запрещенный «банк». Опять призвали Умнова, поставив для него стул.

– Ну что, все кончено, – начал прокурор. – Резапов во всем сознался и назвал всех участников.

– Неужели и Резапов участвовал в побоях? – почти искренне удивился Умов. – Надо же, тихий, тихий, а туда же…

– Перестаньте прикидываться, – сказал Степанов. – Нам все известно. Резапов назвал всех, и в том числе вас, Страдина и Понизовского.

– Господин Резапов проявил благоразумие, – мягко сказал Кнорринг. – Теперь очередь за вами, и отпираться бесполезно.

К их удивлению, Умнов рассмеялся. Он понял, что его берут на испуг, ибо это «и в том числе» говорило о том, что Резапов молчит, ведь их всего и было четверо в той драке.

Вызвали на вечер на дознание прислугу Умнова, а покуда решили проделать то же самое с Резаповым, сказав ему, что, де, Умнов во всем сознался и отпираться ему, Резапову, теперь нет резону.

И Резапов, с которым в связи с арестом Умнова «папиросная» связь прекратилась, попался на эту удочку. Когда ему сказали, что Умнов, Страдин и Понизовский заговорили, он зарычал, стал рвать на себе волосы и, в конце концов, рассказал все, как было.

Но вечернее заседание Комиссии первой пригласили няньку Умнова.

– Вы должны сейчас принять присягу в том, что будете говорить совершеннейшую правду. Вы готовы? – спросил университетский духовник.

– Да, – ответила старушка, побледнев, ибо была очень набожна и по целым дням читала духовные книги.

– Помни, за ложную присягу ты пойдешь в Сибирь, – грозно пробасил жандармский полковник.

– А и пойду, – звонко ответила старушка, взглянув потухшими глазами на лежащее на зеленом сукне Распятие. – Извольте спрашивать.

Поклявшись говорить только правду, няня, готовая за своего питомца принять какие угодно адские муки, показала Комиссии, что никто к «моему мальчику» четвертого декабря сего года не приходил, никаких разговоров про то, чтобы идти на Черное озеро бить офицеров, она не слышала, хотя весь день просидела в смежной комнате с отворенной дверью.

– Коли бы кто приходил и говорил что, я бы видела и слышала, не совсем еще из ума выжила, – дерзко врала старушка, а в соседней комнате слышавший все Николай Умнов обливался слезами и молил скорее отпустить преданную старую няньку домой с миром. Все же он сообразил, что вопросы Комиссией задаются теперь иные, со знанием деталей, которые могли знать только они четверо. А поскольку Страдин и Понизовский, насколько он знал, не были еще арестованы, то выходило, Резапова все же поймали на какую-то хитрость, и он, простодырый, похоже, рассказал все.

Наконец, старушку отпустили, и она продефилировала мимо Комиссии в прихожую гордая и прямая, как палка.

Привели Кузьму. Он тоже все отрицал (по наущению няньки, все время ареста Умнова натаскивающей Кузьму по ответам на разные вопросы, могущие возникнуть пред ним на допросах), покуда в гостиную не ввели Резапова.

Очной ставки Кузьма не выдержал, упал на колени и стал просить для «неразумного дитяти» прощения.

Тут уже не выдержал Умнов. Оттолкнув стражника, он ворвался в гостиную: 

– Прекратите! Я все скажу. 

Резапов тупо уставился на Умнова.

– Ну что смотришь, – сказал ему Умнов с кривой усмешкой. – Надули тебя, братец. Никто ничего не говорил. А я так только собираюсь это сделать, чтоб других не мучили. Но, – добавил Николай, подошедшему к нему прокурору, – только завтра. У меня, кажется, началась мигрень.

Резапов взревел медведем, и Комиссии едва удалось удержать здоровяка, намеревавшегося крушить и бить все подряд. Вскоре его увели, а наутро Умнов дал показания по всей форме, и следствие закончилось.

На шестой день ареста – а все это время Умнов проживал у Кнорринга, – в восьмом часу вечера в квартиру полицмейстера буквально влетел Колька Левашов и объявил, что Умнову дарована свобода: сам Попечитель округа Владимир Порфирьевич Молоствов сказал это своей сестре, а та сообщила приятелю узника. Умнов, поблагодарив за привет и ласку полковника Кнорринга, вместе с Левашовым явился к Его Превосходительству, когда тот сидел в своем огромном кабинете, утонув небольшой коренастой фигурой в большом «вольтеровском» кресле.

– Что с вами будет? – рявкнул бывший наказной атаман Уральского казачьего войска, грозно поводя очами и насупив серые брови. – Вы об этом подумали?

– Нет, Ваше Превосходительство, – спокойно ответил Умнов, прекрасно зная, что Молоствов был грозен только видом и голосом, будучи в действительности чрезвычайно добрым человеком.

– А что будет с вашим несчастным отцом?  Об этом вы подумали? 

Умнов молчал.

– Молчите, – уже спокойней сказал Владимир Порфирьевич. – То-то. А все от ваших кутежей, да-с, от кутежей.

Николай мысленно усмехнулся: седой старик с орлиным носом сам любил кутнуть, и это было известно всему городу.

– Ну-с, теперь, дабы уменьшить свою вину и доказать чистосердечное раскаяние, а я уверен, что вы раскаиваетесь, прошу назвать имена студентов, загородивших дорогу экипажу господина полицмейстера тринадцатого декабря сего года.

Сказав это, Молоствов откинулся к спинке и еще более утоп в кресле. Глаза его смотрели настороженно.

– Прошу прощения, Ваше Превосходительство, но я не могу исполнить вашу просьбу, – ответил Умнов. – Вы можете считать меня виновным, но не можете считать бесчестным, ибо если бы я выдал вам своих товарищей, то стал бы негодяем.

– Молодец! – с живостью юноши вскочил с кресла бывший атаман. – Все правильно. Ступайте, ступайте домой с Богом.

Умнов почти бегом выскочил в приемную, где ждал его Левашов, и на его возке они мигом долетели до его дома. А там одна из знакомых барышень уже сидела за роялем, а другая, положив руку на плечо бывшего узника, увлекла его туром вальса, коим и был отпразднован факт освобождения…

 

10.

Когда на следующий день Умнов пришел в университет, его просто-напросто не пустили.

– Не велено, – коротко сказал сторож, преградив дорогу Николаю.

– Чего не велено? – не понял Умнов.

– Пущать не велено, – ответил сторож и добавил: – во избежание дурного влияния на остатних студентов.

Не пустили в alma mater и Резапова с Понизовским и Страдиным.

Делать нечего – пошли в «Китай», номера купца Белозерова на Воскресенской – любимое место всех студентов.

Здесь были хорошие и недорогие обеды, бильярдная и большая, особенно любимая студентами, комната с дверью, устроенной в виде шкафа. Бывало, зайдет сюда университетское начальство на предмет поимки студентов, коим не разрешалось посещать гостиниц и кабаков, а студентов-то и нет ни единого. А как дойдет начальство до двери-шкафа, ему и говорят:

– А здесь вот шкап для белья. Изволите дальше пройти?

И начальство уходило «дальше», меж тем, как в комнате за дверью-шкафом шла, может быть, грандиозная студенческая пирушка с развеселыми барышнями.

В этой секретной комнате и уселись за круглый стол четверо студентов обсудить, как им быть дальше.

– Говорят, дело о нас отправлено в Петербург, – сказал всегда все знающий Понизовский. – Если старик-губернатор за нас не заступится, можно загреметь в солдаты.

– Ты так думаешь? – встревожено спросил Страдин.

– А что, – ответил ему Понизовский. – Такое уже бывало.

– Ну, никого из вас в солдаты не забреют, – произнес Умнов. – Я заводчик всему, мне и отвечать.

– Не надо так, Никола, – пробасил Резапов. – Вместе были, вместе и отвечать будем…

Зима прошла спокойно, обычным порядком. Все жалели «наших бедных студентиков», охотно принимали в самых лучших домах, и сам военный губернатор Ираклий Абрамович Боратынский с красавицей-женой Анной Давыдовной самолично послал всем четверым приглашение на бал, приуроченный к Масленице.

Наконец, приехал из Петербурга, дабы решить дело на месте, флигель-адъютант Борис Алексеевич Перовский, младший брат графа Льва Перовского, генерала от инфантерии, члена Государственного Совета и Министра Уделов, – словом, человек с положением и связями.

Он пробыл в Казани несколько дней, походил, посмотрел, поспрашивал и уехал, пообещав Боратынскому и Молоствову похлопотать за «несчастных студентов». А еще через месяц, раненько утром, перепугав Кузьму и преодолев неслабый отпор в лице старушки-няни, в квартиру к Умнову, бренча ротмистрскими шпорами, ввалился пристав Петр Васильевич Виноградов (Шляхтин пошел-таки на повышение) и объявил, что по решению Департамента полиции и Министерства Просвещения Умнова и троих его товарищей исключают из университета с тем, чтобы впредь никуда не принимать, а ему, Умнову, надлежит в двадцать четыре часа покинуть Казань, для чего Виноградов должен взять ПОДПИСКУ О ВЫЕЗДЕ. 

Никакой подписки Николай не дал, а поехал к Николаю Ивановичу Кноррингу и выпросил у него под честное слово неделю. И в один из теплых дней конца марта, когда уже порядком подтаяло, Умнов попрощался с товарищами, сел в кибитку и поехал, держа путь к верховью Свияги, в имение отца.

 За Казанью погасла заря, и стало быстро темнеть. Кибитку то и дело заносило по обледеневшей к вечеру дороге, и тогда старая нянька, неподвижно сидевшая в уголке, оживала и мелко крестилась. На козлах, согнувшись, то ли дремал, то ли думал невеселую думу Кузьма.

Умнов шмыгнул раз, другой и уткнул лицо в подушку…

 

Эпилог

Николай Умнов, несмотря на запрет, все же был принят в Петербургский университет, успешно закончил его и прожил долгую жизнь, пережив Страдина, Понизовского, Резапова и славного собутыльника Водова, избежавшего из-за своего пристрастия к вину исключения из университета. На старости лет Николай Михайлович увлекся литераторством, пописывал что-то, втайне от домашних, в толстую амбарную тетрадь и умер, как говорят, в своей постеле.

Что же касаемо корнета Лобачевского, то после известного происшествия он был вынужден покинуть полк и вернуться в Казань.

Какое-то время он служил по полицейской части, а в начале 70-х принял должность в Петербургском Интендантстве, растратил казенные деньги, попал под следствие и был выслан в Мариинск Тобольской губернии на вечное поселение.

Жил сын великого геометра в полусгнившей избушке, совершенно без обстановки и в крайней нужде, получая изредка кое-какие деньги от Императорского Казанского университета в уважение ученых заслуг знаменитого отца.

В конце 90-х годов Николай Николаевич Лобачевский перенес тиф, после чего был переведен в город Тюмень, где и умер на 66-м году жизни.

Да, бывает, ох, как далеконько может укатиться яблоко от яблоньки…

 

 

ОНА НАЧИНАЛА ВМЕСТЕ С ШАЛЯПИНЫМ

 

Она родилась в Казани в 1868 году. Отец умер рано, и они с матерью были вынуждены съехать с квартиры и жили на «господской кухне» – мать кухарила и подрабатывала поденщицей-прачкой.

Когда ей было 12 лет, в одно из воскресений она зашла в соборную церковь послушать, как обычно, церковный хор. «Просунув голову сквозь решетку клироса, – вспоминала она много позднее, – я, как всегда, глядела, не отрываясь, в ритмически покачивающийся затылок регента. «Иже херувимы» Бортнянского было мне хорошо знакомо. И вдруг регент среди пения резко поворачивается в мою сторону, отыскивает меня глазами и с любопытством разглядывает.

Должно быть, я увлеклась и громок пела… Мне стало страшно: я решила, что меня сейчас выгонят из церкви и лишат навсегда моей единственной радости – слушать пение… Но ничего ужасного не произошло.. Напротив, после обедни регент подошел ко мне»:

– Как тебя зовут?

– Шура. Шура Смолина.

– Приходи завтра на спевку, Шура Смолина. Придешь?

– Приду.

С этого момента в жизни Шуры Смолиной появился смысл. И она впервые полюбила жизнь…

Она стала петь в церковном хоре, как говорили тогда «приходящей». Конечно, кое-что ей перепадало, но это были крохи, и когда Шуре исполнилось 14 лет мать нашла ей работу на табачной фабрике сортировщицей за 15 копеек в день. Это тоже были крохи (для тогдашнего времени), однако если учесть, что фунт свежей говядины можно было сторговать за пятак, сотня яиц стоила около 80 копеек, а французская булка 2 копейки, то, сообразуясь с ценами на указанные продукты сегодня, четыре рубля с полтиной, получаемые несовершеннолетней девочкой Шурой в месяц тождественны ныне сумме около 3 тысяч. Получается, что месячная зарплата 14-летней неграмотной девчонки были выше нынешних пенсий и в два раза больше тарифной ставки работника бюджетной сферы неплохого 10 разряда, имеющего высшее образование.

«Я была твердо убеждена, что мои певческие дарования будут единственной основой в моей дальнейшей жизни, – писала в своих воспоминаниях Смолина. – И не фабрика, а церковный хор по-прежнему был для меня настоящим делом. И вовсе не потому, что петь было гораздо легче и приятнее, чем возиться целый день с табаком. Я имела возможность на спевках в церкви, прислушиваясь к пению наших корифеев, вывести достаточно верное суждение о своих способностях… И я начала устраивать свою жизнь… Я никогда не была пустой мечтательницей… Со спокойным упорством искала путь к осуществлению своей мечты. И я нашла его, но на это ушло целых два года».

В августе 1884 года Городской театр вновь принял, уже в третий раз, выдающийся антрепренер, талантливый режиссер и актер Петр Михайлович Медведев. Он составил драматическую и  оперную труппы. В последней был большой хор, набранный, в том числе, и из церковных певчих. Попасть в оперную труппу и стало мечтой Шуры.

«Мне исполнилось шестнадцать лет, – вспоминала Смолина, – и я была наделена от природы всеми необходимыми для сцены данными: сильным и приятным голосом, прекрасным слухом и музыкальной памятью, подвижным лицом и хорошей фигурой, здоровьем и молодостью. И все эти качества я отнюдь не прятала от людей. Я делала все, чтобы показать нашему регенту свои музыкальные дарования в самом выгодном свете. И Щербаков, поняв, разумеется, что из меня может выйти толк, решил взяться за мое устройство. Это ему удалось.

Антрепренер Петр Михайлович Медведев, испытав мой голос и слух, согласился принять меня в хор с обязательством платить мне пятнадцать рублей в месяц… Эту ночь я не спала, – и не от радостных переживаний, а от безумного страха, что завтра после первой репетиции меня, безграмотную и совсем не знающую нот, с позором выгонят со сцены как наглую авантюристку и обманщицу».

И вот – первый спектакль. Шурочка стоит перед большим зеркалом в одной из уборных городской оперы, и на нее смотрит прехорошенькая молодая девушка в ярком средневековом костюме немецкой горожанки, с длинными белокурыми волосами, подведенными глазами и нарумяненным лицом.

Страха не было. А потом она была в центре мощного хора, среди разноголосья звуков и совершенно не помнила, пела ли она, ли простояла всю оперу с открытым ртом.

– А у тебя Смолина, слух есть, – сказал ей после спектакля Петр Михайлович, проходя мимо. – Старайся.

Выходит, пела. И неплохо, раз получила от «самого» такую вот «рецензию».

«Театр с первых дней захватил меня целиком, – писала в своих воспоминаниях Смолина. – И сразу же все другие заботы и интересы отодвинулись куда-то вдаль. Мне казалось теперь, то все шестнадцать лет я искала что-то самое важное, без чего нельзя жить человеку, а теперь вот нашла и отнять это от меня никому не удастся. Только спустя много лет я дошла до той мысли, что не я нашла и держу что-то в руках, а театр тогда схватил меня своими цепкими щупальцами, из которых не вырваться, даже если я и захотела этого. Но должна сознаться, что никогда, ни одной минуты я не проклинала своего поработителя. Напротив, в этом сладостном плену я чувствовала себя по-настоящему счастливой, и путы, связывающие меня, ослабели только тогда, когда ослабел мой голос, упали силы и начало дряхлеть тело.

Пятьдесят лет я безраздельно принадлежала театру, отдала ему все силы и любовь – и он отпустил меня, когда я перестала быть ему нужной…»

Вскоре Шура знала наизусть не только хоровые номера, но почти все арии Маргариты, Азуцены, Марты и другие.

Солисты у Медведева всегда были сильные: Закржевский, драматический тенор, великолепная Ухтомская-Баронелли с неподражаемым колоратурным сопрано, баритон Любимов и Иляшевич с таким басом, что когда он, раскинув руки, начинал Мефистофельское «На земле весь род людской…» Шуру, подглядывающую у кулисной дырочки, буквально трясло, как в лихорадке.

И она училась: петь, держаться на сцене и запоминать нужные ей партии. Училась у всех, даже у пожилого отца семейства Иляшевича, который с серьезным лицом убеждал ее, 16-летнюю хористку, в полезности и прямо-таки необходимости стать его содержанкой и говорил все это с таким видом, будто ее согласие должно было обязательно принести несомненную пользу российскому оперному искусству. Позже бас все же нашел ей замену и еще долго поглядывал на нее с укоризной и некоторой обидой. Впрочем, как признавала сама Смолина, это было вполне рядовым и повсеместным явлением «из нашего театрального быта старой провинции». 

За сезон 1884/85 года было поставлено множество пьес, и Шура не пропустила ни одной; она либо  была занята в хоре, либо по обыкновению простаивала у кулисной дырочки. У ее товарищей по сцене, кроме театра, была еще и личная жизнь. У нее же, кроме театра, не было ничего. «Моя родина, мой дом, моя школа и все любимое находилось за кулисами театра», – писала Смолина.

За один сезон Шурочка прошла такую школу, приобрела такой багаж необходимых ей знаний, что они заменили ей и начальное училище, и гимназию. К концу сезона она знала все ставившиеся оперы наизусть, и ей стали поручать небольшие, меньше минуты, соло.

Однажды к ним в труппу пришел долговязый белобрысый парень, только что поступивший в хор на 20 рублей. Когда по режиссерскому знаку хористы высыпали на сцену, он, размахивая длинными руками, важно шествовал позади всех. Звали неказистого парня Федькой Шаляпиным. При хоровых мизансценах он вместе с басами пел в противоположной от Шуры части сцены, и она, не слыша его голоса, видела над толпой только голову и широко разинутый рот. В «адмиральский час» актеры посылали его, как самого молодого, за колбасой и водкой, что он быстро и безропотно исполнял. 

Когда зимний сезон подходил к концу, хористки начинали похаживать к Архипову, опереточному антрепренеру, три летних месяца держащего так называемое «Соединенное собрание». Он отбирал из оперного хора нужных ему людей – случалось в его хоре пело более половины из оперного – и заключал с ними контракты на лето.

Пошла и Шура Смолина: в оперетте платили больше, а работать было веселей. «И, должна сознаться, полюбилась мне эта самая оперетта. Я сразу почувствовала, что именно здесь найду широкое применение всем своим способностям. Увлек меня и весь так называемый тон оперетты – жизнерадостный и праздничный». (А.А. Смолина. Первые шаги каскадной певицы. // Русский провинциальный театр. Воспоминания. М.-Л., 1937, стр. 216-217).

Оперетта в те времена, надо сказать, была весьма доходным предприятием. Если казанский обыватель несколько раз думал, выложить ему пять гривен на драму или оперу, или не выложить, то на оперетту выворачивал карманы охотно, сколько бы она ни стоила. Дело в том, что просто так люди тогда в оперетту не ходили; она требовала специального, праздничного настроения. Она оглушала роскошью и блеском! Шли под хмельком или провернув выгодно какое-нибудь дельце. Потому и не жалели денег: какой разговор – гуляем!

Шуре было весьма непросто. Ведь чтобы быть опереточным актером, нужно владеть голосом, обладать музыкальностью и точным чувством ритма, уметь танцевать, иметь изящную внешность, хотеть нравиться. И Шура работала и училась, училась и работала. И опять простаивала у кулисной дырочки целые спектакли.

Вскоре, подведя итоги  всех своих театральных впечатлений, Смолина окончательно определилась: буду каскадной опереточной певицей.

На третьем спектакле в театре Архипова Смолина получила микроскопическое соло:

Что слышно новенького? Ну-с?

В оперетте «Мушкетеры» она пела конечную фразу, а на следующий сезон 1886 года Архипов уже пригласил ее к себе сам, назначив жалованье в 40 рублей, которое получал не всякий городской чиновник.

У нее было великолепное меццо-сопрано. И в этот сезон она ждала роли второй исполнительницы, выучив наизусть все, что ей могли поручить. Ждала, но дебют все равно стал неожиданностью.

В лето 1886 года труппа Архипова давала гастроли в Перми, привезя наиболее популярные в то время оперетты: «Веселая война», «Птички певчие», «Цыганский барон», «Синяя борода», и «Цыганские песни в лицах» и «Фатиница».

В один прекрасный день, когда она, за час до спектакля, неторопливо одевалась для «Цыганского барона», в уборную вошел Архипов.

– Переодевайся. Будешь петь вторую лирическую.

– ?

– Быстро! 

– Да вы что? У Катерины было настоящее сопрано – и то она давилась на слишком высоких нотах. Куда же мне с моим меццо?

«Я стала просить Архипова освободить меня от этой роли и поручить ее кому-нибудь другому, вспоминала Александра Алексеевна. – Но он был неумолим. Я расплакалась. С таким трепетом ждать первой более или менее ответственной работы на сцене и, дождавшись наконец, позорно провалиться? – Нет, это было слишком ужасно. Я знала поручаемую мне роль второй лирической на зубок, не раз распевала ее по утрам, но… тона на три ниже. И вот, теперь мне дают испробовать свои силы на хорошо знакомом материале, а я должна отказаться. Мне казалось, что Архипов издевается надо мной и специально для меня придумал такую изысканную пытку».

Она продолжала плакать и отказываться.

– Ну и дура же ты, Смолина! – расхохотался Архипов. – Другая на твоем месте на шею бы мне бросилась.

– Да не могу я, не вытяну. Высоко… Прошу вас…

– Ну, а кто может, по твоему  мнению? – стал уже сердиться антрепренер. – Скажи, если знаешь. Хористки своих-то партий запомнить как следует не могут. Одним словом, не рассуждай, а делай то, что тебе говорят. Если, конечно, хочешь у меня работать…

И ушел, хлопнув дверью. Шура в отчаянии пометавшись по уборной, успокоилась, сменила грим, переоделась, вышла на сцену с мрачным спокойствием, которое обычно охватывает человека, покорившегося судьбе, и… вытянула партию.

Затем от Архипова вдруг ушла единственная актриса, исполнявшая партию Стеши в мюзикле «Цыганские песни в лицах». Снимать с репертуара эту ходкую пьесу очень не хотелось, и Архипов поручил роль Стеши Шуре Смолиной. Это была ее роль, и она, конечно, уже не ломалась и не плакала. И играла так, что Архипов был вынужден устроить Шуре, нет, уже Александре Алексеевне Смолиной бенефис. «Бенефис Смолиной! Это было потрясающее событие если не в истории города Перми, то во всяком случае в моей личной жизни», – вспоминала Александра Алексеевна в середине 30-х годов прошлого столетия, живя в Ленинградском Доме ветеранов сцены.

А потом она вышла замуж за того самого церковного регента Щербакова, ставшего опереточным хористом. И в 1889 году они уехали в Санкт-Петербург завоевывать столичную сцену. Впереди была любовь, желанная работа, хорошее жалование и, казалось, бесконечное счастье…

 

 

«НУЖНО, ЧТОБЫ РОДНАЯ КАЗАНЬ НЕ ЗАБЫЛА НАС…»

 

– Ты ведь знаешь, только голод и туберкулез вынуждают меня уехать в Америку, – глядя мимо собеседника, говорил высокий, гладко выбритый мужчина летним днем 1923 года на платформе одного из вокзалов Москвы. Звучало это неубедительно, и собеседник, в толстовке и широкополой шляпе, знаменующей принадлежность ее владельца к цеху живописцев, тоже вежливо смотрел мимо говорившего. – Подлечусь вот, и вернусь, – продолжал как бы оправдываясь перед молодым собеседником высокий. – Ей Богу вернусь. Через пять лет. И приеду жить в свою Казань.

Художник в широкополой шляпе бросил полный ненависти взгляд в сторону авантажной дамы, стоящей чуть поодаль с девочкой в бантах, рюшах и оборочках. Дама, супруга высокого, явно прислушивалась к их разговору, но художник все же решился:

– Николай Иванович, может, еще не поздно остаться?

Академик живописи, один из лучших российских художников современности, Николай Фешин сокрушенно покачал головой:

– Сие невозможно, дорогой мой Модоров. – Он покосился  в сторону жены и дочки и вздохнул. – Совершенно невозможно. 

Вот теперь он был абсолютно искренен.

 

1.

Он очень любил Казань. Белокаменный кремль на самой маковке высокого холма по над речкой Казанкой, знаменитую башню Сююмбике, давно уже ставшую символом города, любил Волгу с ее крутыми берегами, прибрежными рощицами и полными рыбой плесами.

Он родился в этом городе. Случилось это в позапрошлом веке, в далеком 1881 году, 26 ноября. Святое крещение крохотный Коля Фешин получил в Евдокиинской церкви, в приходе которой проживала семья Ивана Александровича Фешина, арзамасского мещанина, переехавшего в Казань и открывшего здесь столярную позолотно-резную мастерскую. «Николай Фешин, будучи ребенком находился под влиянием обстановки мастерской отца, – писал известный казанский искусствовед П.М Дульский., – и чуть ли не с шести лет он, подражая взрослым, все время с большим увлечением, играючи, занимался то резьбой под дереву, то рисованием и вычерчиванием узоров для киотов, то просто столярным ремеслом. С двенадцатилетнего возраста мальчик каждое лето вместе с мастеровыми стал выезжать в села по уезду для выполнения отцовских заказов». Вместе с артелью резчиков по дереву и позолотчиков он ставил в близлежащих к Казани селах иконостасы, выполнял резные работы. Артельщики работали на совесть, и нехватки в заказах не было.

Надо сказать, что Иван Александрович поощрял увлечение сына рисованием и резьбой, к любому виду искусства относился с благоговением и мечтал пристроить Николая к какому-нибудь живописцу (лучше – иконописцу) в Казани. Поэтому, когда в Казани в 1895 году открылась Художественная школа – а Николай к тому времени как раз закончил начальное училище, – он был принят на ее курсы вольнослушателем.

Художественная школа располагалась тогда в доме Вагнера на углу улиц Лядской и Гоголевской (соответственно, Горького и Гоголя), где ныне расположена гимназия № 3. Школа принимала в ученики всех, в ком имелась тяга к искусству живописи, графики, скульптуры независимо от социального положения, национальности и вероисповедания. В ней, по воспоминаниям ее воспитанников, было тепло от дружественного отношения и учеников к ученикам, и воспитателей к воспитанникам. Отсутствовали всякий официоз, а казарменного духа, присущего, например, казанским семинарии и гимназиям, не было вовсе.

Фешин успешно стал заниматься в школе с самых первых дней, вскоре вошел в число самых способных ее учеников, а с натурного класса стал выделяться особыми композициями и техникой своего письма. Весной 1901 года Николай окончил художественную школу и поступил в Санкт-Петербургскую Академию Художеств опять-таки вольнослушателем, что было для Императорской Академии явлением нечастым.

Академия научила его строгому рисунку, там он познакомился с новейшими живописными исканиями художников и стал приобретать собственный живописный язык. Вскоре он попал в мастерскую Ильи Репина – лучшую в Академии. В 1902-1903 годах Фешин пробует себя в иллюстрации, сотрудничая с лучшим тогда сатирическим журналом «Шут», в 1905-1906 годах в журналах «Адская почта», «Вольница», «Ювенал» и «Леший» публикуются десятки его рисунков с натуры, а его картина «Случайная жертва» удаляется с выставки в 1905 году как революционное произведение.

В 1906 Николай Фешин был приглашен в качестве руководителя в рисовальные классы при Императорских заводах, для чего Академия Художеств выдала ему следующую рекомендацию: «Н.И. Фешин, вольнослушатель мастерской И.Е. Репина, поступил в Высшее Художественное училище в сентябре 1901 года из Казанской художественной школы. Во время пребывания в учреждении его работы неоднократно одобрялись Советом («Похвала Совета» за этюды в 1902-1903 годах – дважды – Л.Д.), особенно он силен в композиции, за которые получал похвалы, денежные премии и награды (1903 год, январь – Вторая премия, 75 рублей, за этюд; 1903 год, март – Первая премия, 100 рублей, за эскиз; 1904, январь, – Первая премия, 100 рублей, за эскиз; 1905 год, январь – Премия 25 рублей за эскиз – Л.Д.). Работает очень много и добросовестно. Поведение в училище было всегда безупречное».

Приглашение Фешин отклонил и лето 1906 года провел в деревнях Кушни и Морки Царевококшайского уезда Казанской губернии, делая наброски и эскизы к будущей знаменитой своей картине «Черемисская свадьба».

Она была представлена на Весенней Академической Выставке 1908 года вместе с работой «Дама в лиловом» («Портрет неизвестной»), которая была приобретена музеем Академии. Позже, в 1909 году на международной выставке в Мюнхене «Дама в лиловом» получит малую золотую медаль. Фурор же на Академической выставке наделала «Черемисская свадьба», картина на этнографическую тему, посвященная марийскому обряду «увоза молодушки». Эта работа Николая Ивановича была удостоена Первой премии имени Куинджи. Именно эти два произведения Фешина положили начало его мировой славе.

1908 году Николай Иванович принимает приглашение стать преподавателем Казанской художественной школы. Свою конкурсную (дипломную) работу «Капустница» он пишет уже в Казани. Работа эта – бытовая композиция, посвященная рубке капусты, в которой участвуют целые семьи, выполненная в лиловых и ярко зеленых тонах, принесла Фешину в 1909 году, звание художника и право поездки за границу за казенный счет.

Летом 1909 года Фешин с работой «Черемисская свадьба» участвовал в  выставке художников-передвижников, где было представлено 58 работ, в том числе Поленова, Бродского, Сапунова, Богаевского, Грабаря. «Свадьба» была отмечена зрительским интересом и прессой. В частности, «Камско-Волжская речь» писала: «Картина талантлива и интересна. Верныя, сочныя краски. У художника большая способность к психологической передаче правды человеческого лица,… правдивая, жизненная компановка…»

В 1910 году Фешин триумфально дебютирует в Америке на выставке «Carnegie-Institute» двумя работами: «Портрет М-lle Сапожниковой» и «Портрет моего отца», соревнуясь на равных с такими  мировыми мастерами живописи, как Шарль Коттэ, Клод Монэ, Камиль Писсаро, Огюст Ренуар. 

Американские критики о картинах Николая Фешина писали следующее: «Портрет М-lle Сапожниковой может быть назван наиболее оригинальной работой на выставке; этот очаровательный портрет, удивительно красочный и интересно-разработанный,… представляет собою одну из наиболее привлекательных работ, совершенно новую и индивидуальную по исполнению». А рецензия, посвященная обзору этих двух работ русского мастера, подписанная инициалами «С.В.» гласила: «… И все таки только один только русский художник Николай Фешин своим портретом М-е Сапожниковой пожал лавры полного триумфа среди всех других портретов этого салона, и редко американская публика имела случай видеть картину, представляющую столько индивидуальности и характера. Фешин, родившийся в Казани, настоящий мужик в искусстве, обладающий всею мужественной силой, верностью глаза и поразительной силой чувства, столь типичной для настоящего русского… Трудно по достоинству анализировать столь глубокую и выразительную искренность и безупречную технику, какие обнаруживает искусство Фешина».

На международной выставке в Мюнхене в том же 1910 году Фешин был представлен портретным этюдом и картиной «Черемисская свадьба» («Увоз молодушки»), поразившей европейскую публику и сюжетом, и настроением, и неким, даже, варварством «первобытной», по их мнению, культуры. Можно себе представить изумление и даже шокирующий испуг какого-нибудь почтенного отца семейства, взирающего «на животнаго вида мужика, – как писал русский критик Евсеев, – стоящего у телеги, на бабу выкрашенную киноварью; на мальчишку, у котораго вместо головы тыква, лицо старого орангутанга, брюхо чуть ли не достигающее земли…» 

«Между другими картинами, – писал некто мюнхенский критик в своей статье, – во всяком случае заслуживают полного внимания большая картина «Умыкание невесты» Николая Фешина из Казани. Кусочек подлинной, глубокой России представляет из себя это серое, пустынное село, эта сцена, погруженная в грязь и винные пары! Неприглядная правда! Но правда, которая и не имеет притязания на приветливость, а хочет быть горькой, неприкрытой истиной. Яркие кричащие краски некоторых одежд и над избушками легкое дыхание весны, чуть появляющейся на общем фоне, еще более подчеркивает убогую пустыню остального, а своеобразно сухое и жесткое письмо прекрасно подходит к характеру всей картины. Мастерски охарактеризованы лица». А мюнхенский журнал «Die Kunst» даже воспроизвел эту картину на своих страницах.

В 1911 году Фешин опять был приглашен участвовать в американской выставке «Carnegie-Institute», и его работа «Увоз молодушки» и там произвела ошеломляющее впечатление как темой, так и техникой письма. В этом же году он начинает работу над большим полотном «Обливание» («Перед дождем»), посвященном деревенскому обряду обливания водой всех проходящих мимо колодца во время летней жары, дабы вызвать настоящий дождь и этим спасти посевы от засухи.

Он с успехом выставляется в Институте Карнеги и в 1912 году, а в 1913-м в Питсбурге поражает публику и специалистов своей работой «Дама в розовом», которую американские критики назвали «прелестной» и «технически оригинальной». «Появление Фешина перед американской публикой является одним из последних триумфов Института Карнеги. Выявляя более высокую степень технического достижения, чем портрет М-lle Сапожниковой, с которым художник дебютировал три года назад, «Дама в розовом» тем не менее так же, как и первая, носит отпечаток славянской души». (Цит.по: П.М. Дульский. Николай Иванович Фешин. Казань, 1921, стр. 18.)

В 1914 году Николай Иванович создает одну из лучших своих работ – «Портрет Вари Адоратской», который по своей мягкой, изысканной гармоничности и безупречной живописи может быть поставлен рядом с лучшими вещами русской живописи – «Стрекозой» Ильи Репина и «Девочкой с персиками» Валентина Серова.

Начиная с 1909 года Фешин постоянно участвовал и на русских выставках, в том числе как экспонент Товарищества передвижных художественных выставок. В 1916 году он был принят в действительный члены «Товарищества», а 24 октября 1916 года «за известность на художественном поприще» он был, по представлению Н.Н. Дубовского, В.А. Беклемишева и В.Е. Маковского, утвержден собранием Императорской Академии Художеств в звании академика живописи.

Он был довольно нелюдим по своему духовному складу. Предпочитал уединение шумным сборищам, и только ради своей педагогической работы в Художественной школе в качестве руководителя мастерских делал исключение. Николай Иванович появлялся в классах школы всегда чисто выбритый, подтянутый, с неизменной тонкой сигаретой в зубах и кожаным портсигаром на ремешке, перекинутом через плечо. Молча переходил от мольберта к мольберту, останавливался у заинтересовавших его работ и говорил ученику, раздумчиво выпуская колечки табачного дыма:

– А у вас, по-моему, не худо.

Затем брал кисть или карандаш и энергично и резко подправлял рисунок. А бывало, ставил своей мольберт рядом с ученическим и писал вместе с учеником ту же натуру. Это была настоящая школа.

Он засиживался в мастерской до глубокого вечера, беседовал с учениками об искусстве и постепенно преображался: от прежней молчаливости не оставалось и следа, он говорил и говорил о своих выставках, поездках за границу, встречах с Крамским, Репиным, Серовым…

Организатор выставок русского искусства, так называемых «Русских сезонов» за границей Сергей Дягилев высокомерно заявлял о смерти передвижников и всего реалистического искусства, Казимир Малевич носясь со своим «Черным квадратом» (1913г) тоже полагал, что эта его супрематизматическая вещь «убила» русское искусство, на что Фешин отвечал своим ученикам: 

– Их не слушайте. И не сворачивайте со своего пути – это все мода. Сейчас все девушки носят узкие юбки. Потом будут носить широкие… 

Как вспоминал впоследствии один из учеников Николая Ивановича Н.М. Никонов, «все казанская школа в этот период была в сущности «фешинской», все ученики подражали ему».

Более того, в России сложилось целое «фешинское» направление, ибо не только работы учеников мастерской Казанской художественной школы, но и картины воспитанников и выпускников Императорской Академии Художеств, бывших питомцев Николая Ивановича, во многом повторяли технику и фактуру работ своего учителя.

Последние годы перед Октябрьской революцией, Фешин увлекся идеей создания в Казани собственной Академии Художеств. Он составил подробный проект здания Академии, которое должно было сообщаться с Художественной школой длинной галереей, по коей выпускники школы, решившие продолжить своего образование, просто бы перешли из здания школы в здание Академии.

Он составил смету, сделал доклад о своем проекте на Совете школы, после чего все документы относительно Казанской Академии были посланы в Петроград. Но пришел октябрь 1917 года, и все переменилось…

 

2.

Николай Иванович, похоже, очень старался «вписаться» в новую, качественно изменившуюся художественную и культурную ситуацию. По заказу новой власти он пишет портреты Ленина, Троцкого, Луначарского и большой портрет Карла Маркса.

Это было лучшим (а может, так и есть по сей день – не знаю) живописным изображением главного мистификатора в области научного коммунизма, внука двух раввинов Мардохея Маркса Леви, известного всем под псевдонимом Карл Маркс и считавшегося главным идеологом пролетарских революций. Он был изображен во весь рост, стоящим возле конторки, за которой, видимо, только-только что-то писал. Портрет этот носили на митинги и демонстрации, он украшал залы всяческих съездов и конференций и, наконец, повис на одной из обшарпанных и замасленных грязными шинелями стен залы заседаний Совета рабочих и солдатских депутатов.

Фешин пишет эскизы на самые актуальные темы того времени: «Голод», «Кузница», «Восстание в тылу Колчака», берется за выполнение эскизов для декораций Народного театра, преподает в красноармейской художественной студии при штабе Пятой армии красных. Он активнейшим образом участвует в преобразовании в 1918 году Казанской Художественной школы в Казанское отделение Свободных Государственных художественных мастерских, является членом реорганизационной комиссии, избирается заведующим учебной частью мастерских и председателем художественного совета. Он продолжает преподавать, дважды в неделю приезжая в Казань из Васильево, где он жил, в классах бывшей школы, растапливаемых «буржуйками», где ученики писали свои работы в шубах и валенках. Словом, то, что Фешин «не пытался» стать нужным новой власти или был изначально против нее настроен, совершенно не соответствует действительности. Напротив, он делал все, чтобы быть востребованным в новых условиях жизни, и был таковым, однако в начале 20-х годов его все чаще и чаще посещает мысль о невозможности дальнейшего творческого и просто жизненного существования в Советской России. В письме от 18 октября 1921 года Исааку Бродскому, автору нашумевших позже картин «Расстрел 26 бакинских комиссаров» и «Ленин в Смольном», великолепно приспособившемуся к новым условиям жизни и сумевшему научиться извлекать из них личную пользу, Фешин сообщал, что «до революции я еще мог чувствовать себя здесь более или менее сносно, но теперь, когда я потерял всякую связь с внешним миром – становится невмоготу… Переселение мое из Казани принципиально решено и мне важно знать, все ли забыли меня и найду ли я хоть на первое время поддержку от своих старых приятелей… С большим трудом я возобновил переписку с заграницей, куда меня по-старому приглашают и куда я намерен поехать при первой возможности».

Фешин продолжает работать над своим большим полотном «Бойня» с жутким сюжетом акта резки скота. Задумана была картина еще в 1904 году, когда во время своей поездки в Сибирь Николай Иванович и мог наблюдать, как забивали на мясо рогатый скот.

Картина эта, как бы пропитанная запахом крови и драматически очень экспрессивная, была выставлена Фешиным на Первой Государственной выставке в Казани в 1920 году. Кроме нее, к 1921 году Николай Фешин написал несколько прекрасных работ в стиле «Ню», симпатичный красочный  набросок своей дочери Ии (1919г.), «Автопортрет»(1920г.), в котором отразился и жизненный опыт, и предчувствие грядущих переживаний, и неповторимый склад личности, погруженной в свой внутренний мир; чудный этюд «Зимний пейзаж» (1917г) и великолепную работу «Портрет отца» (1918г.). В последней особенно были заметны концентрация психологического содержания и глубокого реализма. Полотно это очень правдиво: тяжелая кряжистая фигура в расстегнутом полушубке, неприветливость старого лица с печатью усталости от жизни, и в то же время исходящее от вей фигуры крепость духа и властность характера. Красочная гамма не многоцветна, но она впечатляюща и уверенна, как и широкое, свободное письмо художника.

В 1919 году Городской музей впервые начал приобретать работы Фешина. В 1921-м вышла первая монография о жизни и творчестве Николая Александровича, заканчивающаяся не совсем удачной, но вполне искренней фразой: 

«Мы уверены, что все созданное мастером, не пройдет бесследно, оставив своей след в истории русской живописи». 

Автором исследования был известный казанский искусствовед и график Петр Максимилианович Дульский, работой которого при написании этого очерка пользовался, в том числе, ваш покорный сочинитель.

А в 1922 году Фешин перенес сыпной тиф, последствием которого явилась, в результате недоедания, вспышка туберкулеза. Тогда-то и начались конкретные переговоры с американской стороной об отъезде в Соединенные Штаты, закончившиеся в 1923 году прощанием на одном из московских вокзалов перед длинной дорогой в Нью-Йорк. Тогда Николай Иванович еще не знал, что его супруга Александра, дочь небезызвестного казанского безсребренника и одного из основателей Художественной школы Николая Бельковича, без его ведома списалась с американским угольным королем Стиммелем, скупавшим еще до революции картин Фешина и наделала огромные долги. И только приехав в Нью-Йорк понял он, в какую кабалу попал: в течение целых четырех лет он, как каторжный, работал за женушкины долги в своей студии над Центральным Парком.

Немного спасала преподавательская работа в Академии Искусств при Гранд-Централь-Галлери в Нью-Йорке. Но он был вынужден скоро оставить преподавание и писать, писать, писать. Наконец, когда долги были выплачены, Фешины переехали в городок Таос на Западе в штате Нью Мехико, – здесь и климат был посуше, что для легких Николая Ивановича было во благо, и много тише и спокойней (всего-то две тысячи жителей), да и жизнь дешевле, чем в Нью-Йорке.

В Таосе Николай Иванович начал строить дом по собственному проекту. Строил долго. А когда построил, Александра Николаевна в 1934 году «кинула», как говорят ныне, своего супруга вместе с дочерью, обобрав их до нитки.

– Это была моя ошибка, – печалилась она, рассказывая свою «трогательную» историю русским писателям Ильфу и Петрову, посетившим ее в Таосе. – Мы ведь совершенно не подходили друг другу. И вот, наконец, разошлись…

Ильф и Петров кивали сочувственно головами, а когда мадам Фешина весьма натурально пустила слезу, искренне пожалели ее, заверив, что-де, вернувшись в Россию, они напишут об этом гадском Фешине всю правду и непременно выведут этого, с позволения сказать, художника, на чистую воду. Урожденная Белькович смотрела на писателей затуманенным от слез взором и благодарно сморкалась в ссуженный ей Петровым кружевной платочек. А Николай Иванович с дочерью Ией, уже достаточно взрослой, чтобы понимать, что к чему, уехали в Лос-Анжелес, штат Калифорния, где пальмы, апельсиновые рощи и вечноголубое небо…

«Увлеклась одним поэтом, сама захотела быть писательницей, – сообщал Фешин о своей бывшей жене в письме брату Павлу в 1936 году. – Ты знаешь ее взбалмошный характер, поставила все вверх дном. Изломала мне жизнь, не шутка, проживши с человеком 20 лет, начинать строить жизнь сначала. Мне было нестерпимо больно. Конечно, при разводе она взяла все ценное, что было приобретено мной здесь, в Америке, и мы теперь с Ийкой настоящие бездомные бродяги. Исковеркала и нам и себе жизнь и мается теперь, стараясь доказать и себе и всем, что она великий гений… Все эти переживания состарили меня по крайней мере на 10 лет…»

В своих письмах брату Николай Иванович постоянно спрашивает про Россию, мечтает хоть еще раз увидеть Казань и Волгу. «Нужно, чтобы наша родная Казань не забывала нас», – часто в разговорах с друзьями повторяет он.

Нет, в Америке он никогда не бедствовал, даже тогда, когда остался с дочерью, как он писал, «настоящим бездомным бродягой». Соединенный Штаты знали, кто такой Николай Фешин. И в горах Таоса, и в Калифорнии и во время своих путешествий в Мексику, Индию, Японию и на Бали (остров Ява) он пишет портреты, пейзажи и красочные большие полотна, всегда имеющие большой успех на выставках любого масштаба и приобретаемые знатоками живописи за очень хорошие деньги.

«Если вы хотите видеть чудо, идите на выставку Фешина», – писали американские газеты. Более определенно о Николае Ивановиче отозвался еще в 1926 году Илья Ефимович Репин.

– Кто из современных русских живописцев, на ваш взгляд, наиболее талантлив? – спросили 82-летнего мэтра.

– Фешин, – коротко ответил он.

 

Он не вернулся в «родную Казань», как назвал Николай Иванович Фешин наш город, ни через пять, ни через десять, ни через тридцать лет. Пятого октября 1955 года телеграфистка Лос-Анжелеса отстучала сухое короткое сообщение: 

– В возрасте 74 лет от роду умер русский художник Николай Фешин…

А впрочем, он никогда и не уезжал из Казани. Его душа и мысли всегда были здесь в его картинах. Их в его родном городе было много, ведь все лучшее из его работ появилось и впервые экспонировалось в Казани. На сегодняшний день, в Музее Изобразительных искусств города собрано 170 его работ, существует особый Фешинский зал, где выставлены его лучшие работы, который служит как бы визитной карточкой казанского музея.

Далеко не все созданное Фешиным дошло до наших дней: местонахождение около 70 его работ до сих пор не установлено. Может, они утрачены навсегда. Но то, что сохранилось, вполне позволяет увидеть, насколько своеобразно, ново и талантливо живописное искусство Фешина.

Зайдите в Фешинский зал музея.  Находясь среди его портретных работ, вы обязательно почувствуете на себе десятки внимательных глаз, словно требующих разобраться в чем-то необходимом и очень важном….

 

 

 

 

 

 

ЖЕСТОКИЙ ТАЛАНТ

или

«Я – МАМОНТ ДАЛЬСКИЙ»

 

Среди русских драматических актеров я не знал ни одного с таким мощным драматическим темпераментом.

А.Р. Кугель. Театральные портреты…

 

На остановке электрического трамвая собралась уже порядочная толпа, когда к ней присоединился пожилой господин с тростью, увенчанной перламутровым набалдашником в виде волчьей головы.

– Кто будет последним? – громко спросил господин, с кривой усмешкой оглядывая толпу.

На него посмотрели с удивлением, а какой-то разбитной малый в плисовых штанах, молодецкой поддевке и картузе с лаковым козырьком выкрикнул с язвочкой в голосе:

– Теперя последних нет, папаша. Теперя все – первые.

– А я тебя, сопля зеленая, и не спрашивал, – высмотрев в толпе парня в картузе, презрительно поджал тонкие губы господин с тростью.

Послышались смешки, и парень, зло зыркнув в сторону господина, пропал за спинами.

По всему было видно, что пожилой господин давненько не езживал на «общественном» транспорте, предпочитая «моторы» или одноместные английские коляски-«эгоистки», иначе бы знал, что становиться в очередь на трамвай стало таким же анахронизмом, как обращение «господин», горячая вода в гостиницах, не загаженные семечной шелухой и «бычками» цыгарок тротуары и стопка очищенной за пятиалтынный.

Похоже, господин знавал и лучшие для себя времена. Несмотря на то, что день 8 июня 1918 года был довольно жаркий, был он в трикотовом костюме, сшитом некогда лучшим портным Санкт-Петербурга, обшивавшем великих князей, крахмальной сорочке, при галстухе, а на ногах имел лаковые штиблеты от «Франсуа Пети», правда, еще по моде довоенных лет. А вот денег у господина не было вовсе.

Подошел трамвай, без дверей, с выбитыми стеклами – чудо было, что они еще ходили по Москве, – и толпа ринулась на штурм его, хотя и было видно, что поместятся все. Господин вошел одним из последних и встал лицом к выходу; простые человеческие лица, очевидно, тоже стали анахронизмом, а на рыла, хари и рожи попутчиков с потухшими глазами, потерявших всякую надежду на день завтрашний, смотреть не хотелось. Пусть уж лучше плывут перед глазами грязные улицы и будто съежившиеся в ожидании еще худших времен посерелые дома.

Проезжая по Большой Никитской, прямо против Чернышевского переулка трамвай качнуло. В тот же миг пожилой господин почувствовал сильный толчок в спину и, хватая рукой воздух, вывалился из вагона, угодив прямо под колеса. Трамвай резко затормозил, но было поздно: человек был раздавлен насмерть.

Когда его вытащили из-под колес, какой-то седенький старичок, всплеснув руками, воскликнул:

– Боже мой, это же Мамонт Дальский!

– А кто это? – спросили из толпы собравшихся зевак.

– Это был знаменитый актер, – пафосно произнес старичок. – Великий актер…

 

Мамонт Викторович Дальский родился в 1865 году в селе Кантемировка Харьковской губернии. Родители его были дворяне и носили довольно известную фамилию Нееловы, представители которой имели вотчины в Харьковской, Тверской и Казанской губерниях, в частности, Казанском, Свияжском и Спасском уездах.

Детство свое он вспоминать не любил, и в разговорах тему эту всегда обходил стороной. Известно лишь было, что он не знал семейных радостей и очень рано лишился родительской ласки.

Окончив гимназию, он поступил в Харьковский университет, но, поняв, что это не его, 1885 году ушел со второго курса по собственному прошению. И стал играть в провинциальных театрах самых крохотных городишек самой глухой провинции, взяв сценическую фамилию Дальский. «Даже Шклов, Умань, Винница… были для него крупными городами, – вспоминала актриса Мария Велизарий, игравшая вместе с ним на одних подмостках. – Он играл в Голте, а мечтал о гастролях в Париже… Ему было совершенно безразлично, каков ансамбль, есть ли на сцене декорации, а на актерах – должные костюмы. Раз он Мамонт Дальский, играет, значит здесь – настоящий театр, если даже над головой нет крыши…»

Потом пошли города крупнее: Вильно, Ростов, Новочеркасск.

В 1889 году он был приглашен в труппу драматической актрисы Елизаветы Николаевны Горевой, содержавшей в Москве собственный театр. И здесь начался его головокружительный взлет.

Вся Москва заговорила о Дальском после спектакля «Дон Карлос» по пьесе Шиллера. Дона Карлоса, сына короля, играл Дальский. И как играл! Лучшего Дона Карлоса еще не видели в обеих столицах. А московская пресса просто захлебывалась от восторга: мощнейшее драматическое дарование! рожденный для сцены!! гениальный актер!!!

Дальский, действительно, был рожден для сцены. Он обладал идеальными данными для героических ролей – красивый, стройный, с сильным голосом и властными энергичными жестомами, Дальский очаровывал публику с первых же минут своего появления на сцене. После шумного успеха «Дона Карлоса», вспоминал драматический актер и товарищ Мамонта Викторовича по сцене Александринского театра Юрий Михайлович Юрьев, «только одного Дальского и ходили смотреть в театре Горевой».

В 1890 году Дальский получил сразу два приглашения из главных в России Императорских театров: Малого в Москве и Александринского в Санкт-Петербурге. Он выбрал северную столицу, и был зачислен в труппу Александринского театра – редкий случай – без дебюта. И сразу стал играть первые роли…

 

К середине 90-х годов XIX века театральные дела в Казани пошли из рук вон плохо. Актеры Товарищества драматических артистов режиссера и антрепренера В.А. Перовского, обосновавшегося в Летнем театре Панаевского сада, перебивались с хлеба на квас. Чтобы как-то выжить, приходилось зазывать именитых гастролеров, которые, пусть на время, но поднимали интерес казанской публики к театру и, соответственно, денежные сборы. А одним из самых именитых на то время был премьер Императорского Александринского театра Мамонт Дальский.

Дальский всегда был легок на подъем. Он принял приглашение Перовского и приехал в Казань, подписав контракт на гастроли с 22 июня по 1 августа 1895 года.

Публика на Дальского пошла валом. Ее интерес к нему подогревался не только высокохудожественной игрой премьера, но и легендами и слухами, сопровождавшими Мамонта Викторовича везде, где бы он ни появлялся.

«Странный он был человек, – вспоминал Ю.М. Юрьев в своих «Записках». – В нем уживалась масса противоречий, и противоречий в высшей степени крайних. В нем были сильны и добрые начала, к которым он временами сильно тяготел и любил отдаваться им, а наряду с этим преступная порочность».

Он вел самую беспутную и безалаберную жизнь. Сегодня он был богат, как Крез, снимал гостиничные номера «люкс» с телефоном и ванной, стоившие непомерных денег, зазывал массу гостей, потчуя их лучшими коньяками с французским шампанским, а завтра «стрелял» у знакомых трешку, чтобы более или менее сносно пообедать.

Он был крайне заносчив, не выдержан и циничен. Спорить с ним было нельзя.

– Ты не прав, – говорили ему.

– Я всегда прав, если даже не прав, – отвечал он. – Потому что я Мамонт Дальский.

В труппах долго он не уживался; его считали надменным, дерзким и нахальным, но это его мало трогало: «Я – Мамонт Дальский»…

Он мог сутками резаться в карты, был неудержим в кутежах и менял женщин, как перчатки, избегая длительных привязаностей. Но легкомысленным, а паче бесхарактерным назвать его было нельзя. То, что он вытворял, являлось его взглядом на жизнь, ведь он – Мамонт Дальский…

Хорошо знавший его Александр Рафаилович Кугель писал: «В нем жила душа какого-нибудь прадеда, бретера и задиры, александрийского гусара и кавалерийского ремонтера, грозы ярмарочных понтеров и сентиментальных губернских дам».

В Казани за время гастролей он сыграл Акоста, Дона Карлоса, Гамлета, Незнамова, Любима Торцова, Хлестакова, Ивана Грозного, Петра Порфирьевича Головлева, Дона Сезара де Базана. Коронными его ролями были, конечно, Дон Карлос и Гамлет. «Волжский вестник» после его Гамлета писал следующее:

«Не смотря на то, что труппа далеко не блещет талантами, не смотря на то, что обстановка, костюмировка и самая сцена не отвечали тем условиям, которые обеспечивали бы цельность впечатления от пьесы, – трагедия Гамлет оставила довольно яркое и сильное впечатление у зрителя, что следует приписать, конечно, всецело прекрасной игре талантливаго гастролера. Замечательно обдуманная фразировка, умение передавать тонкости психологических моментов и способность вкладывать в свою игру душу – вот отличительные способности Гамлета-Дальскаго…»

Более всего душа актера проявилась в «Доне Карлосе».

 

Нет, не испорчен я и, право, не дурной!

Хоть вспыльчивость не раз порочит сердце –

Все ж сердце доброе во мне…

 

Это говорит Карлос своему отцу-королю. И это, бесспорно, применительно и к самому Дальскому. В этих нескольких строках его биография…

 

В Александринском театре с первых дней пребывания в нем Дальский вел себя вызывающе.

Он не признавал режиссеров и никогда не слушал их замечаний. Он был в актерской труппе, но особняком, и у него вполне тогда получалось (нам в свое время твердили, что это невозможно) жить в обществе и быть свободным от него.

Есть две ступени свободы: первая (и низшая) это «я делаю все, что хочу» и вторая (высшая) «я не делаю того, что не хочу». Мамонт Дальский преспокойно оперировал обеими и владел ими в совершенстве. А свободных душой и телом у нас никогда не любили и не любят. И в конечном итоге он настроил против себя почти всю труппу. Ему было объявлено, что труппа не желает иметь его в своей среде и предложено подать в отставку. Дальский на это лишь скривил свои капризные губы в презрительной усмешке. И продолжал играть, собирая полные залы и имея у публики оглушительный, как писал Ю.М.Юрьев, «ошеломляющий, ни с чем не сравнимый успех».

Это раздражало многих актеров, которые просто ревновали его к шумной славе. И труппа объявила ему бойкот. С ним не здоровались, не заговаривали и вообще не обращали никакого внимания. Но Дальскому на все это было начхать.

– Какое мне до них дело, – раскатисто и громко, чтобы могли слышать все, сказал как-то он одному из своих немногих друзей-актеров, не участвовавших в бойкоте. – У меня одно дело – играть. А играю я не для них, а для зрителей.

А на сцене он был хорош. «Талант Дальского, – писал историк Казанского театра И.А. Крути, – сочетал мощный драматический темперамент с совершенством актерской пластики, необыкновенно заразительную лиричность с мужественными и свободными взлетами героической патетики, чистейший романтизм с реализмом чувств, предельную точность мастерства с бурным вдохновением».

Непревзойденной ролью Дальского был Рогожин («Идиот»). Ю.М. Юрьев, видевший его в этом образе, писал, что Рогожин «может считаться не только лучшей его ролью, но, и занять почетное место в первых рядах совершенных достижений русской сцены».

А все было очень просто: Дальский в этой роли играл самого себя. Вот что писал Достоевский о Рогожине: «Двадцати семи лет, курчавый и почти черноволосый… С огненными глазами. Тонкие губы беспрерывно складывались в какую-то наглую, насмешливую и даже злую улыбку. Крепкое телосложение. Что-то страстное, до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою улыбкой и с редким самодовольным видом».

Но это был готовый портрет Мамонта Дальского! Кроме того, Рогожин и Дальский совпадали по темпераменту. Они были одной породы. Так что, действительно, все было просто.

В конце 1899 года Директором Императорских театров был назначен 40-летний князь Сергей Михайлович Волконский, дядька крутой и безапелляционный. И после бенефиса Дальского 4 февраля 1900 в честь его 10-летнего пребывания на Александринской сцене, он увольняет его без всякого прошения.

Таким самоуправством были недовольны даже те актеры, которые очень не любили Дальского.

– Экая бесцеремонность, – возмущались они в кулуарах и курительных комнатах. – Вот так бац! – и извольте выйти вон. Уж ежели такую фигуру можно вышвырнуть на улицу, как нашкодившего кота, то что тогда говорить о нас?

Такой удар по самолюбию не мог, конечно, пройти для Дальского бесследно. Он стал выступать на сценах столичных и провинциальных театров, часто сам организуя собственные гастроли. Но обида разъедала душу. Вокруг него стали крутиться сомнительные личности, начались какие-то «операции» с нефтеносными промыслами, пушниной, золотыми приисками. Он то сказочно богател, то катастрофически нищал.

Он еще появлялся на сценах Петербургских театров. Но была уже только внешняя форма без всякого внутреннего содержания.

Последний раз его видели на сцене, кажется, в 1916 году. Дальский участвовал в благотворительном спектакле в пользу семей, потерявших отца, сына, мужа в нескончаемой войне, которую газеты называли Великой Отечественной. Он постарел, обрюзг, и было явственно видно, что актера Мамонта Дальского больше не существует.

После Февральской революции 1917 года он объявил себя «идейным анархистом». Слухи о ем ходили самые невероятные; газеты обвиняли его в налетах и «экспроприациях» и делали чуть ли не главарем анархистской шайки. Конечно, они преувеличивали, но во многом были правы: «идейный анархист» Мамонт Дальский в партии анархистов был не последней фигурой.

В его семье все заканчивали свой жизненный путь трагически. Сестра Магдалина, красивая и даровитая актриса, ввязалась в историю со стрельбой и убийством и окончила жизнь в тюрьме. Брат, известный актер под сценической фамилией Ланской, погиб в Гражданскую войну. Трагическая гибель настигла и Мамонта Дальского.

Не могу утверждать относительно его сестры и брата. Но что такая смерть постигла Мамонта Дальского, думаю, вполне закономерно. Ему просто не суждено было окончить свои дни в глубокой старости и на собственной постели. Таков уж был этот характер…

 

 

«АМАЗОНИЯ»

 

В национальном культурном центре «Казань» есть небольшой стенд со старинными картами, включающими в себя земли Казанского ханства.

На одной из них весьма точно изображена вся топография этого края, а на месте центральных земель ханства стоит название – Амазония.

Существует еще одна редакция этой европейской карты, итальянского картографа Фра-Мауро, составленная в 1459 году. Я располагаю копией интересующей меня части этой карты, где довольно точно показано среднее течение Волги со всеми ее излучинами. Одну из них венчает дозорная проездная башня, стоящая точно на месте города Казани. Башня имеет то ли 5, то ли 6 ярусов, две обходные галереи и слегка напоминает формой нынешнюю башню Сююмбике. Очевидно, как сегодня башня Сююмбике, пять с половиной веков назад эта дозорная сторожевая башня тоже являлась своеобразным символом города Казани. 

Города на карте названы. С ошибками или без, но наименования их имеются. А вот вместо названия города Казани, рядом со сторожевой башней стоит другое, крупнее имен городов, написанное заглавными буквами и явно относящееся не столько к городу, сколько к территории, ему принадлежащей. Название это, на первый взгляд, весьма странно: AMASONIA. И чтобы попробовать разобраться в этом, начать придется издалека…

Вначале миром правили женщины. Они считались родоначальницами племен, они царствовали, являлись верховными жрицами, им преклонялись, и их слово было законом.  Базой власти женщины было материнство и религия. Основой всему была Мать, Великая Богиня, обладающая божественным чудом деторождения, к которому, как считалось, мужчины не имеют никакого, даже косвенного отношения. 

Изображения Матери-Богини, Верховного Божества были найдены при археологических исследованиях АБСОЛЮТНО на всех континентах мира. Женщина была Матерью Мира и Богиней Мудрости. Многоликая и Многоименная, у эллинов она звалась Реей, у индийцев Адити – Бесконечной, у египтян Изидой, у славян Ладой. И даже позже, когда матриархат давно сменился патриархатом, все мировые религии не смогли обойтись без всеобщей Матери: Богородицы, Мадонны, Фатимы, Гуаньинь.

 Женщины  участвовали в строительстве городов, торговали, занимались искусствами и…ВОЕВАЛИ. А мужчины преимущественно сидели дома, готовили еду, следили за хозяйством и нянчились с детьми. Античные авторы утверждают это в один голос. 

Кстати, в нынешнее время подобные тенденции прослеживаются вновь. Женщина становится все более жесткой, деятельной и целеустремленной, является основной добытчицей материальных благ, опять-таки торгует, воюет с обстоятельствами и берет бразды семейного (родового) правления в свои руки. Мужчина же перед обстоятельствами все чаще пасует, опускает руки, ложится на диван и начинает думать о печальной судьбе интеллигенции в России или, хуже того, пить горькую…

Пришло время, и мужчины начали «качать права»: ратовать за равноправие в обществе и семье, ибо даже только сидеть дома с кучей детей и обслуживать их – уже весьма нелегко. 

А потом наступил патриархат. Где раньше, где позже, где – с переменным успехом. «У предков славян правление женщин продержалось долее, чем где бы то ни было в Европе. История славян начинается именно с женщин – правительниц и родоначальниц. Именно их античная традиция именует АМАЗОНКАМИ (выделено мной – Л.Д)». (А.И. Асов. Атланты, арии, славяне. История и вера. М; 2002, стр. 142). Все второе тысячелетие до нашей эры, вообще считалось «царством амазонок».

Но ведь античные авторы связывали свои предания об амазонках с сарматами? Именно у сарматских племен сохранились до первых веков нашей эры наиболее четко выраженные матриархальные отношения? При чем тут славяне?

Дело в том, что некогда знаменитый античный ученый-энциклопедист Клавдий Птоломей, живший и творивший во втором веке нашей эры и разработавший теорию «системы мира», написал  трактат «География» и составил карту земли, подписав место, где находится современная Россия, словом «Сарматия». Авторитет его был непререкаем, и с его легко руки, славян все западные соседи начали именовать «сарматами», что, в общем-то, не являлось ошибкой. 

Одним из сарматских племен были роксоланы, более известные под именем росолан. Это, несомненно, было славянское племя. Отождествлял европейских сарматов со славянами в своем труде «Славянское царство»  и далматинский историк конца XVI – начала XVII веков Мавро Орбини. А великий Ломоносов в «Кратком российском летописце» писал: 

«Славяне и чудь по нашим, сарматы и скифы по внешним писателям были древния обитатели России. Единородство славян с сарматами, чуди со скифами для многих ясных доказательств неоспоримо».

Славяне были соседями скифов с VI века до н. э. Скифия в те времена была одним из могущественных и обширных государств мира и простиралась от Урала до Карпат. А потом греки сделали со Скифией то же, что западные хитрованы сделали в XX веке с Россией – они разложили ее изнутри. Вначале греки проникли в Великую Скифию торговыми путями, наводнив ее серебром, ювелирными безделушками, вином и пивом, активно вывозя из нее хлеб и скот. Вместе с греческими товарами в земли протославян проникла и греческая идеология. Стал меняться быт и нравы. Простая и праведная жизнь, в которой главным устоем было понятие «справедливо – не справедливо», сменялось фальшивой доктриной «выгодно – не выгодно», что активно насаждается нам и сегодняшними демократами, финансируемыми «оттуда». Как и нынешние радетели за «права и свободу личности», греки активно поддерживали тех, кто преклонялся перед их культурой и отвергал обычаи предков, пестуя из среды скифов своеобразных «диссидентов» и прикармливая их. Если кто-то из этих отступников-предателей справедливо получал от своих собратьев по шее мечом или топором, греки делали из таких мучеников  совести и жертв «тоталитаризма». Знакомо, не правда ли?

Так огречилась Южная Русь. Праздность и погоня за роскошью сделались основным занятием скифов. И пока юг и запад страны слабели, сарматский восток ее набирал силу и начинал потихоньку теснить скифов. В III веке до н. э. сарматы вытеснили огреченных скифов в Тавриду (Крым), и бывшая территория скифов стала назваться Сарматией. 

Сарматы «продержались» до II-III веков н.э., пока их не вытеснили гунны.  К этому времени сарматские племена ассимилировались в среде славян и утратили ираноязычные диалекты, на которых еще кое-кто из них разговаривал. 

Поэтому называть в том числе Казанские земли «Амазонией» применительно к I тысячелетию до н.э. и даже к первым векам нашей эры вполне справедливо. 

«Общество сарматов было построено на здоровой основе, – писали Ю. В. Мизун и Ю. Г. Мизун в своей книге «Святая Русь от Исхода до Крещения», вышедшей в Москве в 2002 году. – Женщины были так же активны, как и мужчины. 

Они владели всеми видами оружия… Сарматские царицы весьма успешно царствовали и сами вели войска в сражение».

Именно с сарматами, как я уже писал, было связано античное предание об амазонках, смысл этнонима которых переводится как «безгрудые»: матери выжигали малолетним дочерям каленым железом правую грудь, чтобы та не мешала потом стрелять из лука. Аналогичный обычай существовал  и у сарматов; правда, в отличие от «чистых» амазонок, они не убивали детей мужского пола. 

Археологические изыскания не единожды находили в сарматских захоронениях останки женщина в полном вооружении. 

« Их женщины, – писали античные авторы, – ездят верхом, стреляют из луков и мечут дротики, сидя на конях, и сражаются с врагами, пока они в девушках; а замуж они не выходят, пока не убьют трех неприятелей, и поселяются на жительство с мужьями не прежде, чем совершат обычные жертвоприношения. Та, которая выйдет замуж, перестает ездить верхом, пока не явится необходимость поголовно выступить в поход…» (Цит. по: В.Н. Демин. Русь летописная. М; 2002, стр. 136.)

Так что неудивительно, что сарматы считались потомками амазонок. Великий Геродот, отец исторической науки, считал, что сарматы произошли от смешения скифов и амазонок. Вот так он об этом пишет:

«Эллины вели войну с амазонками… После победоносного сражения при Фермодонте эллины возвращались домой на трех кораблях, везя с собой амазонок, сколько им удалось захватить живыми. В открытом море амазонки напали на эллинов и перебили мужчин. Однако амазонки не были знакомы с кораблевождением и не умели обращаться с рулем, парусами и веслами. После убиения мужчин они носились по волнам и, гонимые ветром, пристали, наконец, к Кремнам на озере Меотида. Кремны же находятся в земле Свободных Скифов. Здесь амазонки сошли с кораблей на берег и стали бродить по окрестностям. Затем они встретили табун лошадей и захватили его. Разъезжая на этих лошадях, они принялись грабить Скифскую землю… Скифы недоумевали, откуда амазонки явились, и, приняв их за молодых мужчин, вступили с ними в схватку. После битвы несколько трупов попало в руки скифов, и таким образом те поняли, что это женщины. Тогда скифы решили на совете больше… не убивать женщин, а послать к ним приблизительно столько молодых людей, сколько было амазонок. Юношам нужно было разбить стан поблизости от амазонок и делать все, что будут делать те, если амазонки начнут их преследовать, то они должны не вступать в бой, а бежать. Когда же преследование кончится, то юноши должны опять приблизиться и вновь разбить стан. Скифы решили так, потому что желали иметь детей от амазонок…

Лишь только женщины заметили, что юноши пришли без всяких враждебных намерений, они оставили их в покое. Со дня на день оба стана все больше приближались друг к другу… И когда кто-нибудь из юношей заставал амазонку одну, женщина не прогоняла юношу, но позволяла вступать с ней в сношение… Движением руки амазонка указывала юноше, что он может на следующий день прийти на то же место и привести товарища, знаком объясняя, что… и она явится с подругой…. Когда прочие юноши узнали об этом, они укротили и остальных амазонок. 

После этого оба стана объединились и жили вместе… С тех пор савроматские женщины сохраняют свои старые обычаи: вместе с мужьями и даже без них они верхом выезжают на охоту, выступают в поход и носят одинаковую одежду с мужчинами». Словом, савроматские женщины так и остались амазонками и именно у савроматов еще долгое время «в общественной жизни значительную роль играли женщины (вожди, жрецы)» (Большой энциклопедический словарь. М.-СПб; 2001, стр. 1048.). А базовой территорией савроматов, как племени, входящего в Великую Сарматию, было (например, в VIII-IV веках до нашей эры), по данным того же словаря, Поволжье и Приуралье.  И удивительного в том, что амазонки (или сарматы-савроматы) забрались так далеко, ничего нет. Древнегреческий историк Диодор Сицилийский, живший в первом веке до н.э. упоминал о царице амазонок Зарине, жене скифа Мадия. Царствовала Зарина (явно славянское имя) в городе Росанак, который находится на Южном Урале, что подтверждали и древние ассирийские летописи. Были амазонки, согласно древним «Азбуковникам», опубликованным членом-корреспондентом  Санкт-Петербургской Академии Наук этнографом и палеографом Иваном Петровичем Сахаровым, на Кольском полуострове и даже на Чукотке. 

В одной архивной записи, опубликованной во второй половине  XIX века в Петербурге, есть также слова: «На берегу Ледовитого океана есть страна, где живут только одни женщины, оплодотворяемые волнами моря, и родят только девочек…». Женоуправляемые савроматы как раз и занимали те Казанские земли, которые на интересующих нас картах названы Амазонией, и земли эти в I тысячелетии до н.э. более других имели право называться так. Как видно на карте, это была область либо соседствующая с «Россией», либо (рискну выдвинуть и такую гипотезу) находящаяся, по мнению составителей карты, в ее составе, ибо слово «ROSSIA» написано намного более крупными буквами, нежели слово «AMASONIA», что вряд ли случайно. 

И тут возникают два справедливых вопроса. Первый: 

«Название Казани с ее землями Амазонией оправдано применительно к последним векам до нашей эры, и, в лучшем случае, к первым векам нашей эры. А карта составлена в 1459 году. Нестыковочка получается!?»

И второй: «В 1459 году земли, обозначенные этим Фра-Мауро, как Амазония, являлись территорией Казанского ханства – самостоятельного суверенного государства, враждебного Москве. А вы делаете предположение, что земли эти входили в состав России. Как это следует понимать?»

Ну, во-первых, последнее предположение лежит на совести составителя карты и вовсе не относится конкретно к 1459 году. Ибо данная карта могла быть составлена задолго до 1459 года, и Фра-Мауро только внес какие-то свои коррективы. Например, появлялись слово «Rossia», которого на древней карте не было, и рисунок башни на месте Казани.  Или просто воспользовался древними картографическими источниками. Такое уже случалось. (Кстати, вы заметили, что дозорная башня, символизирующая Казань, находится в сомкнувшемся вокруг кольце рек Волги, Камы и Вятки? В XV и более поздних веках вплоть до нашего времени такого не наблюдалось. А вот ранее? Впрочем, вполне возможно, что это ошибка составителя карты). 

Так, знаменитый фламандский картограф XVI века Герард Меркатор, составитель сборника морских карт, издал в 1569 году карту, на которой был изображен арктический материк, ушедший под воду  несколько тысячелетий назад. А на его карте от 1595 года были подробно выписаны еще и Северные побережья Евразии и Америки и изображен пролив между Азией и Америкой, открытый Семеном Дежневым лишь в 1648 году. Картографирован этот пролив был лишь к середине XVIII века и только тогда стал известен миру.

Как он попал на карту Меркатора?  Только при наличии каких-то древних картографических документов на руках ушлого фламандца.

У турецкого адмирала Пири Рейса была карта, датируемая 1513 годом, на которой были изображены не только не открытая еще Южная Америка, но и совершенно незнакомая Антарктида. Причем она была изображена без кромки льда. «По расчетам специалистов, последняя по времени дата, когда такое вообще было возможно, отодвинута от наших дней минимум на шесть тысяч лет!» (В.Н. Демин. Гиперборея. М; 2001, стр. 14.).

Сам адмирал не скрывал, что при составлении этой карты были использованы древние географические знания.

Знаменитый Колумб, какое-то время перебивающийся тем, что торговал морскими картами, им же и составленными, тоже почерпнул свои знания из древнего источника. Ныне уже широко известно, что он располагал картографическими материалами, добытыми из секретных архивов, и прекрасно знал, куда плыть. Тот же Пири Рейс пытался до своей казни вывести Колумба на чистую воду. «В руки названного Коломбо попала одна книга, в которой он прочитал, что на краю Западного моря, далеко на западе, есть берега и острова… Вышеназванный Коломбо долго изучал эту книгу», а потом «открыл эти земли», – писал адмирал.

Неоткрытая Антарктида была изображена и на карте французского астронома и географа Оронция Финея в 1531 году.

Так что при составлении карты Фра-Мауро, очевидно, тоже были использованы какие-то древние картографические материалы, на которых территория будущего Казанского ханства была названа Амазонией. А города, обозначенные на карте, в том числе и Казань в виде дозорной башни, есть позднейшие корректировки древних картографических и исторических знаний. 

Корректировкой, очевидно, является и самая крупная на интересующей нас части карты Фра-Мауро надпись «ROSSIA». Очевидно, некогда на этом месте стояла другая – SARMATIA. И в этом смысле савроматская Амазония, конечно, была ее частью. Составитель карты Фра-Мауро просто заменил одно название на другое, не более того.

Почему же тогда позднейшие корректировки не коснулись слова Амазония? Почему составитель карты счел возможным применить его относительно к данной территории и в середине XV века, и были ли на то достаточные основания?

Еще Ахмед ибн Фадлан, секретарь багдадского посольства, прибывшего в мае 922 года на земли государственного объединения Волжская Булгария, в состав которого чуть позже войдет и Казань с ее землями, сокрушался по поводу разных вольностей и свобод, присущим булгарским женщинам.

В своем этнографическом отчете о виденном в Булгарии, названном «Книга о путешествии на Волгу в 921-922 годах», Ахмед ибн Фадлан писал, например, что булгарский князь Алмыш, к тому времени уже мусульманин, при приеме послов и в иных торжественных случаях сажал свою жену подле себя, и, похоже, слово царицы было столь же значимо, как и царское. Захватив своим прибытием в Булгарии один из летних национальных народных праздников, он с едва сдерживаемым негодованием описывал ритуал, когда «мужчины и женщины спускаются к реке и моются вместе голые», и все его увещевания, чтобы женщины хотя бы закрывались от мужчин, по его же словам, «ни к чему не привели».

По разным отрывочным сведениям, в народных гуляниях и празднествах женщины-мусульманки вплоть до XV-XVI веков принимали равное участие с мужчинами: веселились и знакомились между собой, заключая даже брачные союзы, а на Сабантуях равно с мужчинами участвовали в борцовских схватках, не говоря уж о традиционных скачках…

Умели булгарские женщины и держать в руках оружие. В легенде о золотоволосой принцессе-ханике Алтынчеч, восходящей, по мнению Р.Г. Фахрутдинова, ко второй половине XIII века, а по предположению А.Х. Халикова, появившейся еще в домонгольское время, бесстрашная дочь булгарского царя в трудный  для страны час «вместе с подругой по имени Каракуз взяла в руки лук и стрелы, села на коня и пошла против врага». Царственное происхождение Алтынчеч дает право высказать предположение, что дочь хана была не просто рядовым воином, а командовала каким-то воинским подразделением, и сражалась с неприятелем до тех пор, покуда, как гласит легенда, не получила ранение в правую руку.

Уже одно знание этой легенды давало право Фра-Мауро оставить за Казанью с ее землями название Амазонии, ибо ко времени составления карты экономической, политический и культурный центр булгарской державы переместился на ее северные земли. 

Казанские женщины брались и за оружие в трудные для города времена.

Так случилось и осенью 1552 года, когда во время осады Казани женщины вышли на крепостные стены и сражались плечом к плечу  с мужчинами, чему свидетельствует автор «Казанской истории», и что, несомненно, случалось и ранее. «Высокорасленыя жены и девицы силныя… яко юноша бияхуся дерзостно». А те из них, которые не умели владеть оружием, варили, во время попыток врага взять приступом Казань, смолу и воду в чанах, чтобы вылить все это кипящее удовольствие с крепостных стен на головы лезущего на штурм неприятеля.

Защищали женщины город и еще одним традиционным способом, явно привнесенным из центральных булгарских земель. Очевидец и участник, по крайней мере, двух осад Казани, знаменитый воевода Ивана IV князь А.М. Курбский писал в своих «Сказаниях»:

«Еще воспомянути достоит, яко они на войско христианское чары творили и великую плювию (дождь) наводили: … егда солнце начнет восходити, взыдут на град, всем нам зрящим… и начнут вопияти,… машуще одеждами своими  на войско наше… И тогда… восстанет ветр и сочинятся облаки, аще бы и день ясен зело начинался, и будет такий дождь, и сухие места в болото обратятся…»

И еще. В отличие от шибко канонического мусульманского Востока и Средней Азии, царицы и царевны коих весьма мало известны и сокрыты для истории  чадрой или шелковым пологом гарема, и где значение женщины ограничивалось закулисным влиянием на мужа, в ханстве Казанском дела обстояли несколько иначе. Здесь история донесла до нас несколько имен, достойных внимания и памяти, влияние которых на деятельность и развитие  собственного, соседних и даже весьма отдаленных государств да и на весь ход их исторического развития в определенный отрезок времени было довольно значительным.  И хоть все эти женщины жили уже позже 1459 года, он все же служат неким доказательством того, что составитель карты имел дополнительные основания оставить за Казанью и ее землями название Амазония. Ведь надо принять во внимание, что мы пользуемся документами и материалами, дошедшими до наших дней, а сколько их погибло в пожарах и войнах, которые Казань вела на протяжении своего существования? Я почти уверен, что сохранись хотя бы часть знаменитой библиотеки Сююмбике, сгоревшей в пожаре 1552 года, или архивы и шаджары (родословные записи и предания) древних казанских родов, можно было бы назвать немало женщин, вписавших себя в историю нашего края, последними из которых являются государыня двух держав – Казанского и Крымского ханств, – царица-дипломат, дочь ордынского бека Темира Нурсалтан; бывшая вологодская полонянка и жена казанского хана Мухаммед-Эмина, имени которой к сожалению, не донесла до нас история; царевна Каугаршат, жесткая и волевая правительница ханства при малолетнем хане Джан-Али и, конечно, замыкающая цепочку знаменитых казанских женщин и венчающая целую эпоху Казанского ханства, «луноликая» Сююмбике.

Конечно, все вышеизложенное здесь достаточно спорно. Автор и не претендует, на безаппеляционность суждений. И этот очерк ни в коей мере не является научной статьей.

Но вот в чем автор совершенно не сомневается, так это в том, что оснований именоваться Амазонией у Казани с ее землями было вполне предостаточно. 

 

 

МАСЛЕНИЦА В КАЗАНИ

 

Некогда это был самый любимый россиянами праздник. Если Рождество являлось праздником семейным и спокойным, с елкой в доме и подарками, а следующие за ним Святки были насыщены разного рода гаданиями и связанными с ними надеждами, то Масленица с обязательным объеданием блинами, символизирующими Солнце, означала скорый приход весны и праздновалась с размахом, удалью и полной отдачей бесшабашному разгулу.

Наш город в этом смысле, конечно, не был исключением.

Более того, являясь столицей губернии и одним из торговых центров Поволжья, он поражал гостей и визитеров масштабом разгула в течение всей  масленичной недели.

Сто с лишним лет назад поэт Монатенок-Краснораменский писал в своих «игривых, – по его собственным словам, – стихах»:

 

Опять на улице движенье,

Веселый говор и езда,

А это значит: в воскресенье

Приедет масленка сюда.

 

Всегда, лишь первый день начнется,

Она, бурливо-широка,

По всей Казани разольется

Как Волга матушка-река;

 

Заснувший город встрепенется,

Отворят двери кабаки;

Тогда нигде не упасется

Вино, селедка и снятки…

 

Днем встречи Масленицы был понедельник, и начинался он с блинов.

 

Поутру, в первый день недели,

Храня обычай старины,

Мы рано все встаем с постели,

Едим горячие блины.

 

Уж и блины! – мое почтенье!

Мы так их плотно поедим,

Что после долго без движенья

На потолок, смотря, лежим.

 

А затем горожане, празднично приодевшись, по большой части нетрезвые, высыпали на улицы.

А нашей публики громада,

Как море движется кругом,

И пестрота ее наряда

Цветным раскинулась ковром.

 

Видны там хитрые лисицы,

Медведи, волки, барсуки,

Бараны, козлики, куницы,

Косые зайцы и хорьки.

 

Там можно встретить коммерсанта

С массивно-круглым животом,

И в шляпе с усиками франта

В пенснэ, смотрящего хлыстом;

 

Чрезмерно тучную купчиху

С цветным налетом на носу,

И рядом дочку с ней франтиху

С эфирной тальей, как осу…

 

По Воскресенской, Большой Казанской, обеим Проломным, Грузинской, Лецкой и иным казанским улицам носились с гиканьем и свистом рысаки и тройки, обдавая на поворотах из-под полозьев саней фланирующую по улицам публику фонтанчиками искристого снега.

 

Кругом пестрят ковры и пары

Завитых в ленты рысаков,

На них Казанские татары

Веселых возят седоков…

 

Кабаки, трактиры и ресторации были полны, в садах и парках  без устали наяривали бравурные марши полковые оркестры, а вечером зажигались керосиновые или газовые фонари, высвечивавшие бобровые воротники, котиковые «пирожки», манто с искоркой и шапочки на собольих пупках.

В такие дни публика особенно любила гулять в Черноозерском саду, излюбленном месте отдыха казанцев. Здесь вкусно и недорого кормил горожан русской и французской кухнями ресторан Ожегова – с бильярдами, тиром, кегельбаном и вечерним женским оркестрионом. Зимой заливался каток и устраивались ледяные горки.

На Черном Озере Эстлянцы

Походный марш давно трубят,

Весь день со всех концов казанцы

Толпами к Озеру валят.

 

И много там картин чудесных:

Под звуки польки «тру-ля-ля»,

С коньками ножки дам прелестных

На льду рисуют вензеля.

 

Когда случайно рок злодейский 

На льду резвушку подшибет,

То ловкий прапорщик армейский

Ее подхватит, снег смахнет…

 

Любили казанцы и покататься с горок на санях. Санные горки устраивались в Адмиралтейской слободе, и детвора и молодежь, особенно девушки, в масленичную неделю пропадали там целыми днями.

 

Туда красавицы Казани,

Все, разодевшись в пух и прах,

И, севши в карповские сани,

Летят кататься на горах.

 

Вот и гора! Гремят салазки,

Но них красавица летит,

Блестят восторгом ее глазки,

Румянцем личико горит…

 

Николаевский сквер, что зовется почему-то до сих пор Ленинским садиком, пестрел каруселями, горками, балаганами, особо посещаемыми публикой во вторник масленичной недели, который называли в народе «заиграшем». Кстати, в один из таких «заигрышей» лет сто двадцать тому назад, сбежав из дома через окно, «заболел» театром  юный Федя Шаляпин, увидев представление в балагане Мамонова. Яшка Мамонов  в городе вообще был фигурой легендарной…

 

Здесь чисто русская природа

Во всей могучей широте, – 

Толпа громадная народа

Друг друга давит в тесноте;

 

И зритель здесь уже, конечно,

Блестящей шляпки не найдет,

Зато толпа чистосердечно

Кричит, хохочет и поет,

 

Сюда спешит лакей и дворник,

Печник, сапожник и маляр,

Пирожник, булочник и шорник,

Точильщик, слесарь и столяр.

 

И все глазами пожирают

Холщевый Яшкин балаган,

Где «бой на Шипке» представляют

И «штурм на крепость Ардаган»…

 

Публика почище посещала в этот день театры.

 

Но чу! В Пассаже на курантах

Пробило семь. Скрипят возки:

То жен своих в шелку, в брильянтах

Везут к театру муженьки…

 

Вторник был денем визитов, а в Дворянском Собрании на Театральной площади устраивался бал-маскарад.

 

Туда теперь девицы наши, –

Цветы пленительной весны, –

Под нежным крылышком мамаши

На общий бал привезены.

 

Множество ног и ножек ступало в этот день по малиновому ковру парадной лестницы Дворянского Собрания. Огромное зеркало на лестничной площадке отражало декольтированных дам с наброшенными на плечи мехами, мужчин во фраках, офицеров в парадных мундирах, очаровательных фей с крылышками, Фаустов с докторскими саквояжами, одноглазых пиратов в ботфортах и разного возраста Гамлетов в чулках, коротких полосатых панталонах пузырем и при шпаге на широком кожаном ремне.

 

Взвились красотки, как дриады.

На них атлас и бирюза,

При свете блещут их наряды.

Горят брильянты и глаза…

 

И так до самого рассвета!

Оркестра трубы там гудят,

Летают ножки по паркету

И шпоры звонкие гремят…

 

Танцевали кадриль, неслись вперед под звуки веселой мазурки. Кавалеры, кружа вокруг себя дам, припадали на колено. А на хорах старые дамы со свитами из челяди и родни, лорнетируя танцующие пары, вздыхали об ушедшей молодости…

 

Куда ни глянешь: маски, маски;

А из-за них, как из траншей,

Убийственно стреляют глазки

Лукавых маскарадных фей…

 

Среда масленичной недели называлась «лакомкой». Вот уж когда было просто «положено» объедаться блинами. Елись блины с медом, сметаной, икрой и запивались водочкой, которая не меряно потреблялась в четверг, не случайно зовущийся «разгулом». Это был пик Масленицы. В этот день, помимо праздника живота, справлялся еще и праздник духа: устраивались кулачные бои на озере Кабан, реке Казаке и Арском поле.

Все начиналось с мальчишек, затем стенка на стенку сходились взрослые.

На Казаке бились федоровские с подлужинскими, на Арском поле собирались со всего города любители, а на Кабане происходили целые «мамаевы побоища», как окрестила в 1870 году газета «Казанский биржевой листок» кулачный бой между жителями Суконной и Старо-Татарской слобод.

Пятница считалась днем «тещиных вечерок» – в гости на блины ходили либо тещи к зятьям, либо зятья к тещам.

Суббота называлась «золовкиными посиделками»: молодые невестки должны были потчевать блинами сестер мужа. В субботу же на Кабане либо Казанке сооружался Снежный город с башнями и воротами – Царство Зимы, который был должен пасть под ударами Солнца. Участвующие в действе нападающие и защитники города вооружались палками и метлами, и начиналось сражение. После упорной схватки нападающие врывались в город, разрушали его, а главного воеводу защитников купали в проруби.

Отогревался он потом, естественно, водкой и блинами.

 

И день и ночь Казань ликует,

Справляя праздник удалой,

Кружится, пьет, поет, танцует

И едет за полночь домой…

 

В последний день Масленицы – Прощеное воскресенье, люди прощались с Зимой, сжигали ее соломенное чучело или деревянную куклу-символ и ходили с закатом солнца по домам, смиренно прося прощение у хозяев, целуясь и угощаясь блинами. Удалой и шумный праздник был на исходе…

 

Но вот, прошла пора горячки,

Мы разом все поджали хвост;

Настал период новой спячки –

Покой души – великий пост.

 

Теперь подводим мы итоги:

Один остался без гроша,

Другой едва таскает ноги,

В том еле держится душа.

 

Мы приуныли, ходим в страхе,

На помощь доктора зовем;

Поспешно шлем в аптеку Грахе??

С гримасой хину на ночь пьем.

 

 

«ЛИШИТЬСЯ ДЕВСТВЕННОСТИ – ЭТО ВАМ НЕ КОМАР ЧИХНУЛ»

 

Во вторник, 6 января 1904 года в уездном городе Казанской губернии со звучным названием Царевококшайск произошло событие, подобно которому в анналах истории города покуда не значилось.

Собственно, дело обстояло следующим образом. Недалеко от полицейской управы шли себе по каким-то своим делам трое молодых людей, некто Келбедин, Симохвалов и Ключев. Хрустел под ногами молодой снежок, здоровый морозец бодрил, разговор был весел и приятен, словом, жизнь казалась им удивительной и прекрасной.

Следом, не сводя горячечного взора с одного из них, шла молодая женщина или, вернее сказать, девица, держа одну руку в кармане пальто. Затем она прибавила шагу и, почти  догнав троицу, резко вытащила из кармана руку.  Блеснула сталь револьвера, через мгновение плюнувшего огнем. Крайний слева вскрикнул и, не оглядываясь, бросился бежать. Двое других не менее резво последовали его примеру.

Девица, недобро усмехнувшись, побежала за ними, пальнув в левого еще два раза. Но, похоже, промахнулась. Троица уже забежала в управу, к зданию которой спешил городовой, услышавший выстрелы.

Добежав до крыльца, девица схватила револьвер обеими руками и направила на себя.

– Стой, – налетел на нее городовой, пытаясь отнять револьвер. – Не делай этого!

– Пусти, не твое дело, – пыталась отбиться от него девица.

– Нет, мое, – вырвав, наконец, револьвер из ее рук выдохнул городовой. – А ну, пошли.

За сии, прямо надо сказать, противоправные действия, девица, оказавшаяся дочерью служащего в местном казначействе коллежского асессора Сергеева, конечно, была заарестована и на время дознания препровождена в арестантский дом, в его, стало быть, женское отделение. И закрутилась машина следствия, которая остановилась лишь после полного выяснения всех обстоятельств этого дела. То бишь, ровно через 11 месяцев.

Обстоятельства явились следующие.

Девица Сергеева признавала себя виновной в покушении на убийство господина Келбедина, кстати, служащего писцом в том же казначействе, где служил ее отец. Однако совершала она сей неблаговидный поступок «вследствие сильнаго душевнаго волнения», вызванного, прямо скажем, совсем даже не джентльменским поведением в отношении ее самого господина казначейского писца.

– Сергей Венедиктович ведь жениться на мне обещали. Конфекты дарили в обертках, ландринки там всякие в коробочках, цветы. А как девственности меня лишили, так и запропали, глаз не кажут. А ведь это вам не комар чихнул – девственности за просто так порядочной девушке лишаться. Ранее-то, до этого самого делу, каженный день в дому нашем топтались. А после его Сергей Венедиктович, кот сучий, даже здороваться перестали при встреча-ах…

Все было, похоже, именно так, хотя писец поначалу все отрицал, заявляя, что-де, с девицей Сергеевой близко знаком не был, а, стало быть, девственности  никакой ее не лишал.

– Она сама ко мне приставала: женись да женись. А когда я ответил отказом и стал ее избегать, она начала мне угрожать убийством. Я этим угрозам серьезного значения не придавал. А зря…

Но, слава Богу, нашлись свидетели, добрые люди, которые показали, что господин Келбедин был с Сергеевой в бо-ольшой дружбе, являлся не единожды к ней на дом и, вообще, считался ее женихом.  И что де, Сергеева девушка тихая, скромная и даже помогает своим престарелым родителям, работая швеей на дому.

– На святочной неделе я как-то подошла к нему: здравствуйте-де, Сергей Венедиктович, – говорила Сергеева уже на суде, и глаза ее были полны слез. – А он мне: убирайтесь к чертовой матери. Я-де, с такими как вы девицами знакомств не вожу. И все это – на людях! Ну, я и решилась.

Присяжные заседатели Сергееву оправдали. В ее пользу было истолковано даже то, что на суд она явилась… в интересном положении, чего по прошествии года со дня разрыва их отношений писец Келбедин устроить ей ну никак не мог. Ведь что есть у молодой девушки? Только ее честь. И при ее потере бедной девушке уж и терять нечего. Так чего же теряться? Тем более, что лишиться девственности порядочной девушке, без всякой свадьбы, за какие-то там цветочки и ландринки – это вам не комар чихнул.

 

 

«ЖИЗНЬЮ НЕ ДОРОЖУ И СМЕРТИ НЕ БОЮСЬ».

 

Я никогда не преследовал личных целей.

Б.В. Савинков.

 

1. 

Кажется, его «вели» прямо от польской границы. Либо советская агентура сработала четко, либо постарались сами поляки, на коих ни в какие времена нельзя было положиться. А факты таковы: в ночь на 16 августа 1924 года он прибыл в Минск, а 18-го, в 10 часов утра, несмотря на «добрый» паспорт, он был арестован.

 

ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ СООБЩЕНИЕ

 

В двадцатых числах августа сего года на территории Советской России ОГПУ был задержан гражданин САВИНКОВ Борис Викторович, один из самых непримиримых и активных врагов рабоче-крестьянской России (САВИНКОВ задержан с фальшивым паспортом на имя В.И. Степанова).

 

«Родился я в Харькове от отца русскаго и матери украинки в 1879 году, учился сперва в Варшаве, в гимназии, потом в Петрограде, в университете, а когда меня из него исключили, уехал кончать образование в Германию, – писал, уже будучи осужденным, в автобиографии по «внутренней форме» Савинков.

Очевидно, все пошло от отца, уволенного от судебной должности в Варшаве «по 3 пункту» за революционные убеждения: все трое его сыновей стали революционерами  (старший брат погиб в Сибири в ссылке, Борис в 18 лет уже узнал, что такое арест и тюрьма, по их стопам чуть позже пошел и младший – Виктор).

После первого ареста последовал второй – в 1899 году. После освобождения, Борис примкнул к социал-демократической группе «Петербургского Союза борьбы за освобождение рабочего класса» и стал, как он сам писал, «плехановцем».

В 1902 году был арестован снова и выслан в Вологду – стариннейшее вместе с Соловками ссыльное место еще со времен деда Ивана Грозного. В Вологде и состоялось его «историческое» свидание с «бабушкой русской революции» Екатериной Константиновной Брешко-Брешковской, одной из создателей и лидеров партии социал-революционеров и их Боевой Организации. 

Екатерина Константиновна уже тогда являлась легендой, была на 35 лет старше Савинкова (она еще и переживет его на десять лет), имела за плечами более, чем двадцатилетний опыт каторги, тюрем и ссылок еще с «народнических» времен и умела заговаривать зубы молодым. Она и вовлекла Бориса в партию социал-революционеров, причем в самое непримиримое ее крыло. «В мае  1903 г. Б. Савинков, одновременно со своим другом детства И. Каляевым (Иван Платонович Каляев, 1877-1905, эсер-бомбист, убийца московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича – Л.Д.), решил принять участие в терроре и в июне 1903 г. бежал из ссылки через Норвегию в Женеву. Там он  познакомился с Азефом (Евно Фишелевич Азеф. 1869-1918, один из основателей партии социал-революционеров. С 1893 года секретный сотрудник Департамента полиции, провокатор. С 1908 года – за границей – Л.Д.), который принял его в Боевую Организацию». (Борис Савинков перед Военной Коллегией Верховного Суда СССР. Полный отчет по стенограмме суда. М., 1924, стр. 154).

В начале 1904 года Азеф поручил Савинкову организоваться покушение на Вячеслава Константиновича Плеве, министра внутренних дел. Тот организовал, и его одногодок и член Боевой Организации с 1903 года  Егор Сергеевич Созонов в июле 1904 года смертельно ранил Плеве. За это Азеф назначил Савинкова своим заместителем, и Борис Викторович был кооптирован В члены ЦК ПСР. Потом, как писал сам Борис Викторович, «я принял участие в убийстве великаго князя Сергея Александровича, а также во многих других террористических актах, в том числе в покушениях на Дубасова, Дурново, Чухнина, Столыпина, великаго князя Владимира Александровича и в нескольких покушениях на Николая II-го в 1906 г.»

А затем Азеф сдал Савинкова в Севастополе охранке, Борис Викторович был приговорен к смертной казни, но за день до исполнения приговора умудрился сбежать. В России оставаться было больше нельзя. 

«Окончательно эмигрировал в начале 1911 г., когда поселился за границей, – писал в автобиографии Савинков, – сначала в Италии и потом во Франции».

Во время Первой мировой войны Борис Викторович, обладавший литературным даром, служил военным корреспондентом «с французскаго фронта», а после Февральской революции вернулся в Россию.

«Керенский назначил меня сперва комиссаром VII-ой армии, потом комиссаром Юго-Западнаго фронта, потом Управляющим Военным и Морским министерством». (Б. Савинков. Моя биография. 1924. стр.2)

В должности Военного Генерал-губернатора Петрограда Борис Викторович защищал столицу во время так называемого Корниловского мятежа, но в сентябре 1917-го был уволен Керенским в отставку по подозрении в симпатиях «Корниловской программе». Также заочно, по той же причине, Савинков был исключен из партии социал-революиционеров.

«После октябрьской революции я стал бороться против большевиков, – писал Савинков. – Я, как и многие, думал тогда что большевики разрушают Россию и тем подготавливают возвращение Романовых. Я был в Пулковском бою, потом уехал на Дон, откуда вернулся в Москву, где организовал «Союз защиты Родины и Свободы». Союз этот выступил с оружием в Ярославле, Рыбинске и Муроме в июле 1918г. Когда восстание было подавлено, я пробрался в Казань, занятую тогда чехо-словаками». Это случилось в августе 1918 года.

 

2.

Казань в то время была официальным сборным пунктом «Союза защиты Родины и Свободы», председателем Всероссийского комитета которого с весны 1918 года был Савинков. В Казань была эвакуирована часть московской организации «Союза», а, кроме того, существовала договоренность, что в случае неудачи восстаний в Ярославле, Рыбинске и Муроме именно сюда должны будут стягиваться оставшиеся в живых повстанцы. Так и произошло. «Я пробыл в Казани не долго. Присмотрелся, что там делается. А делалось там то же, что и при Керенском… Были такие же разговоры об обороне, были митинги, были высокопарные речи, была суетня, растерянность, а в это время ваши орудия били по предместьям Казани, – показывал позднее Савинков на судебном разбирательстве 27 августа 1924 года, отвечая на вопрос председателю суда товарищу Ульриху. – Мне это было до такой степени тяжко,… судите, как хотите, но не забывайте, что в то время я был глубоким, убежденным и упорным вашим врагом,… мне это было настолько противно, что я ушел добровольцем, взял винтовку,  сел на лошадь и уехал». Вот так. Бывший член Центрального Комитета партии социал-революционеров, Управляющий Военным и Морским министерством, Генерал-губернатор Петрограда, друг Каляева и Созонова и глава «Союза защиты Родины и Свободы» вступил в Народную Армию подполковника Каппеля, получил винтовку и лошадь и в одной рубашечке (факт) отправился с отрядом в сто сабель партизанить по красным тылам, под Свияжск.

 

МОЛОДЕЦКИЙ НАЛЕТ

Около 14 часов, 28 августа конный отряд, в рядах котораго находились Б.К. Фортунатов и Б.В. Савинков, произвел нападение на ст. Тюрлема, в районе которой взорвал путь в трех местах, разсеял находившиеся на станции части и артиллерийским огнем взорвал поезд до 50 вагонов со снарядами, при чем станция была уничтожена.

На следующий день конный отряд вел бой в районе Мал. Юрты, Горлиха, где произвел несколько успешных атак, вызвавших панику в расположении противника…»

«Рабочее дело», № 172. от 1 сентября 1918 г. стр. 2.

 

Отряд взрывал мосты, железнодорожные линии, рвал телеграфную связь и сеял панику  среди красноармейцев. Однажды, когда отряд стоял в одной из свияжских деревень, подошел бронепоезд. «Из вагонов стала выгружаться пехота, человек 500, если не больше. Но вместо того, чтобы выстроиться цепью и попробовать нас атаковать, люди собрались на одном из холмов… Мы не могли поверить своим глазам: начинался большевистский митинг. Мы видели ораторов, махавших руками и до нас доносилось заглушенное одобрительное «ура»… И только когда митинг был уже в полном разгаре, мы открыли пулеметный огонь по холму. Через несколько минут весь холм был покрыт человеческими телами, а блиндированный паровоз задним ходом отходил обратно, откуда пришел. Уходя, он обстреливал нас. Ему отвечали наши орудия, пока не загорелся один из вагонов, и поезд весь в пламени и в дыму не скрылся за поворотом….» (Борис Савинков перед Военной Коллегией Верховного суда СССР. Полный отчет по стенограмме суда. М., 924, стр. 75-76).

После рейда отряд благополучно вернулся в Казань. Но вот в самой Казани было не благополучно. Добровольческая Народная армия Каппеля была мала, неоднородна, состояла из рабочих, офицеров, бывшей учащейся молодежи и крестьян, и надежды на нее в защите Казани от наступавшей Красной Армии было мало. «Дрался Первый Чешский  полк Швеца. Собственно, оборона Казани в значительной части лежала на этом чешском полку. Если бы не этот полк, вы бы Казань взяли давным-давно, – скажет позже на суде Савинков. – И когда этот Первый Чешский полк был снят с позиций, то фактически Казань обороняться не могла».

Савинков ушел вместе со многими жителями Казани в Уфу. Затем очутился в Марселе, а в 1920-м перебрался в Польшу, где начал формировать свою Добровольческую армию и восстановил «Союз защиты Родины и Свободы».

«В 1921-23 гг. пытался организовать подпольную борьбу  против Советской власти. В 1923 г. для меня стало ясно, что белое и зеленое движение разгромлено окончательно. В 1924 г., в августе, я поехал в Россию – прежде всего для того, что бы взглянуть, что именно происходит в СССР и возможно ли и нужно ли продолжать борьбу. Я был арестован в Минске…» (Б. Савинков. Моя биография. 1924, стр.3).

 

3.

Савинкову было предъявлено обвинение по 10 пунктам, предусмотренным шестью статьями особой частью тогдашнего Уголовного Кодекса. Пять из статей предусматривали высшую меру наказания. 

Копию обвинения Борис Викторович получил ночью 23 августа 1928 года.

Согласно требованиям действующего Уголовно-Процессуального кодекса, по истечении 72 часов после вручения обвинения началось слушание дела в Военной Коллегии Верховного Суда СССР. Председателем суда был назначен заместитель председателя Военной Коллегии Ульрих, членами суда – товарищи Камерон и Кушнирюк.

Слушалось дело 27 августа. А 28-го обвиняемому было представлено заключительное слово, первой фразой которого была следующая: « Граждане судьи, я знаю ваш приговор заранее. Я жизнью не дорожу и смерти не боюсь» (Дело Бориса Савинкова. М., 1924, стр. 110).

Он пытался объяснить, почему он боролся против советской власти. Он приводил примеры бесчеловечного отношения этой власти к людям, в том числе пример со своей сестрой Надеждой и ее мужем, бароном фон Майделем.

Майдель был тем самым единственным офицером из петербургского гарнизона, который отказался стрелять в рабочих 9 января  1905 года. В первый же день революции 1917-го он был расстрелян. Затем расстреляли и его жену – сестру Бориса Савинкова.

Он говорил о притеснении крестьян, о попрании человеческих прав. И…  признавал бесполезность  борьбы против  существующих ныне порядков.

Он  полностью отрекался от целей и методов антисоветского движения.

Он слагал оружие к ногам новой власти.

Он признавал ее.

Суд предоставил Савинкову последнее слово, надеясь, что раскаявшийся контр-революционер  будет просить о снисхождении к нему, ведь последними словами в приговоре были следующие: « по совокупности – расстрелять с конфискацией всего имущества».

Борись Викторович от последнего слова отказался…

 

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

Президиума Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР, рассмотрев ходатайство Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР от 29 августа, утром, о смягчении меры наказания в отношении к осужденному к высшей мере наказания гражданину Б.В. Савинкову и признавая, что после полного отказа Савинкова, констатированного судом, от какой бы то ни было борьбы с Советской  властью и после его заявления о готовности честно служить трудовому  народу под руководством установленной Октябрьской Революцией Власти – применение высшей меры наказания не вызывается интересами охранения революционного правопорядка, и полагая, что мотивы  мести не могут руководить правосознанием пролетарских масс – постановляет:

Удовлетворить ходатайство Военной Коллегии Верховного суда Союза ССР и заменить осужденному Б.В. Савинкову высшую меру наказания лишением свободы сроком на десять(10) лет.

Председатель Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР М. Калинин.

Секретарь Центрального Исполнительного Комитета Союза ССР. А. Енукидзе.

Москва, Кремль, 29 августа 1924 года.

 

Вечером того же для Ульрих вручил Борису Савинкову копию этого постановления. Борис Викторович поблагодарил, но читать бумагу при Ульрихе не стал, прочитал позже, когда тот ушел.

Через восемь месяцев, 7 мая 1925 года, его, как обычно, возили на прогулку, после чего привели в кабинет товарища Пиляра на пятом этаже, из которого отдельным входом можно было попасть в тюрьму.

Борис Викторович нервно вышагивал по кабинету, ожидая тюремную охрану. По воспоминаниям чекиста Николая Долгополого, он вдруг резко, рыбкой нырнул в раскрытое по случаю теплого вечера окно.

Несмотря на внезапность, его успел схватить за ноги чекист Григорий Сыроежкин, сидевший у окна. Но не удержал. Последний побег Бориса Савинкова опять оказался удачным…

 

 

БРАТ ПЬЕРО

 

– Кто этот «брат Пьеро? – спросил Господь Бог, когда ему докладывали о делах человеческих. 

Да так… актер какой-то, – ответил дежурный ангел. – Бывший кокаинист!

А. Вертинский. Дорогой длинною…

 

В лето 1918 года Казань была богата на гастролеров. Только-только отработал в Городском театре целый мхатовский десант сплошь из первых звезд: Иван Москвин, Василий Качалов, Ольга Книппер-Чехова, как на афишах появилось новое объявление: в субботу и воскресенье, соответственно, 13 и 14 июля сего года состоится в Городском театре концерт Александра Вертинского «Печальныя песенки Пьеро» со словами и музыкой, сочиненными самим исполнителем.

– А кто это, Вертинский? Что-то фамилия знакомая.

– Ну, как же вы не знаете? Это актер. Я его недавно в одной фильме видел.

– Полно, господа, это московская знаменитость. Из этих, как их, футуристов. Сочиняет песенки, и сам же их поет.

– И хорошо поет?

– Не знаю, не слышал. Но стихи, говорят, у него хорошие…

К тому времени Вертинский выступал всегда в полных залах. «Глупая песенка», «Карлик маленький», «Минуточка», «Лиловый негр», «Кокаинетка»…

 

Что Вы плачете здесь, одинокая, глупая деточка.

Кокаином распятая в мокрых бульварах Москвы,

Вашу детскую шейку едва прикрывает горжеточка,

Облысевшая, мокрая и больная, как Вы.

Вас уже отравила осенняя слякоть бульварная

И я знаю, что крикнув… Вы можете спрыгнуть с ума.

И когда Вы умрете на этой скамейке, кошмарная

Ваш сиреневый трупик окутает саваном тьма.

Так не плачьте, не стоит, моя одинокая деточка,

Кокаином распятая в мокрых бульварах Москвы,

Лучше синюю шейку свою затяните потуже горжеточкой

И идите туда, где никто Вас не спросит, кто Вы.

 

Потом шли «Колыбельная песня», «Фарфоровый Пьеро» и «Бал господен»…

 

В пыльный маленький город, где Вы были ребенком…

Из Парижа весной к Вам пришел туалет.

В этом платье печальном Вы казались Орленком,

Бледным маленьким герцогом сказочных лет.

В этом городе сонном Вы вечно мечтали

О балах, о пажах, вереницах карет

И о том, как ночами в горящем Версале

С мертвым принцем танцуете Вы менуэт!

В этом городе  сонном балов не бывало,

Даже не было просто приличных карет,

Шли года, Вы поблекли, и платье увяло,

Ваше дивное плаье Мезон ля Валетт.

Но сбылися однажды мечты сумасшедшие.

Платье было надето. Фиалки цвели.

И какие-то люди, за Вами пришедшие,

В катафалке по городу Вас повезли.

На слепых лошадях колыхались плюмажники,

Старый попик любезно кадилом махал, – 

Так весной в бутафорском смешном экипажике

Вы поехали к Богу на бал.

 

Собравшаяся в театре публика даже не подозревала, что обо всем, что она слышала со сцены, можно петь. Удивление сменялось негодованием, сочувствием, интересом, восторгом.

– Это ужасно, – шелестело в первых рядах.

– Он – гений, – слышалось с мест поплоше.

Но равнодушных не было. Совсем. А после романса «То, что я должен сказать», явно вызывавшего шок у публики, после мгновений тишины, залы разражались бурей оваций. 

 

Я не знаю, зачем и кому это нужно,

Кто послал их на смерть недрожащей рукой,

Только так беспощадно, так зло и ненужно

Опустили их в вечный покой.

Осторожные зрители молча кутались в шубы,

И какая-то женщина с искаженным лицом

Целовала покойника в посиневшие губы

И швырнула в священника обручальным кольцом.

Закидали их елками. Замесили их грязью.

И пошли по домам под шумок толковать,

Что пора положить бы конец безобразью,

Что и так уже скоро, мол, начнем голодать.

И никто не додумался просто стать на колени

И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране

Даже светлые подвиги – это только ступени

В бесконечные пропасти к недоступной Весне!..

 

Этот романс был написан в 1917 году под впечатлением гибели в Москве трехсот московских юнкеров, на похоронах которых он присутствовал. 

Бывшие на концертах Вертинского горожане шепотом сообщали друг другу, что певца за этот романс обвинили в сочувствии к врагам революции и даже забирали в «чеку» для дачи соответствующих объяснений.

– И что дальше?

– А ничего, отпустили.

– Из чеки, и вдруг отпустили?

– Он им сказал, что его искусство вне политики. И что у него есть стихи, приветствующие революцию.

– А еще говорят, что этот Вертинский…

О нем всегда говорили много и разное. А все началось с того, что 21 марта 1889 года в Киеве в семье присяжного поверенного Николая Петровича Вертинского родился сын, которому дали имя Александр.

Николая Петровича «очень любили и ценили как сердечного, отзывчивого человека и блестящего юриста, – писал Александр Вертинский в книге своих воспоминаний «Дорогой длинною…» – У него была огромная клиентура, почти сплошь состоящая из бедных людей, которых он защищал безвозмездно. Да еще и помогал семьям своих подзащитных… Жил отец скромно. Не пил, не курил, не играл в ни в карты, ни на бирже». И очень любил свою вторую жену, Евгению Степановну Сколацкую, с которой жил не венчанный, поскольку «ему не давала развода его первая жена Варвара, пожилая, злая и некрасивая женщина». (А. Вертинский. Дорогой длинною…., М., 1991, стр. 13). Даже своих собственных детей, сначала Надежду, а через пять лет Александра Николаю Петровичу пришлось официально усыновлять, чтобы считать их своими.

Когда Саше было три года, скоропостижно и как-то глупо умерла его мать: врачи делали какую-то несложную «женскую» операцию, в результате которой у Евгении Степановны случилось заражение крови. И через несколько часов ее не стало. «Отца не было в Киеве, – вспоминал А. Вертинский. – Я сидел в доме у свой тетки Марьи Степановны на маленьком детском горшочке и выковыривая глаза у плюшевого медвежонка… Лизка, горничная, девчонка лет пятнадцати,  подошла ко мне и сказала:

– Будет тебе сидеть на горшке! Вставай, у тебя умерла мама!

В тот же вечер меня привели на квартиру к родителям… Очевидно, для утешения мне дали шоколадку с кремом.

Мать лежала на столе в столовой в серебряном гробу вся в цветах. У изголовья стояли серебряные подсвечники со свечами и маленькая табуретка для монашки, читавшей Евангелие.

Быстро взобравшись на табуретку, я чмокнул маму в губы и стал совать ей в рот шоколадку… Она не открыла рта и не улыбнулась мне. Я удивился. Меня оттащили от гроба и повели домой, к тетке. Вот и все…»

Николай Петрович остро переживал смерть жены. Впал в нескончаемую тоску, стал отказываться от выгодных процессов, часто заговаривался. Однажды, во время защитительной речи, когда дело было почти выиграно, он вдруг остановился и стал будто к чему-то прислушиваться. А потом просто вышел из зала заседаний. Такое стало повторяться чаще и чаще. Решили проследить за ним, и оказалось, что он сразу из суда ездил на кладбище, где была похоронена Евгения Степановна. А затем, ранней весной 1894 года его нашли лежащим без чувств на ее могиле. «Он лежал ничком, во фраке, как был в суде, – писал А.Н. Вертинскйи в своей книге. – Его подняли, привезли домой. Он заболел… у него началась скоротечная чахотка. Больше он не встал с постели. Однажды у него горлом хлынула кровь. В доме не было никого, кроме десятилетней сестры. Она еще догадалась подать ему таз, но поддержать его не смогла. Обессилев, он упал на подушку и захлебнулся кровью».

После смерти отца Саша рос у сестры матери, Марьи Степановны, все воспитание которой сводилось к единственной фразе, повторяемой едва ли не каждый день: 

– Твой отец – негодяй!

В остальном он был представлен сам себе, что не замедлило сказаться на его школьной «карьере». Из второго класса престижной Императорской Александрийской гимназии его перевели в гимназию попроще, но и оттуда по причине  неуспеваемости он был исключен. Дальнейшее «образование» он получил на улице.

«Среди киевской молодежи, – вспоминал уже в 50-е годы Александр Николаевич, – было много действительно талантливых и только мнивших себя талантливыми молодых людей и девиц, которым безумно хотелось играть, то есть, главным образом, показываться себя на сцене. Складывались по грошам, снимали зал, брали напрокат костюмы (в долг), выклеивали сами лично на всех заборах худосочные, маленькие, жидкие афишки… и играли, играли, играли».

После спектаклей он возвращался во втором часу ночи. Однажды зимой его попросту не пустили домой.

– Где шляешься, там и ночуй, – сказала ему тетка, и он был вынужден переночевать в саду в беседке, завернувшись в ковер.

В конце концов, его выгнали из дома, но Саша не загнулся на улице. У него появились друзья – молодые поэты, художники, литераторы. «Тут мне стало немного легче. Потому что почти всем нам было одинаково плохо, мы делились друг с другом всем, что у нас было, и жили как-то сообща». (А. Вертинский. Дорогой длиною… стр. 52). Он пробует заниматься литературой, и в 1912 году в журнале «Киевская неделя» публикуется его первый рассказ – «Моя невеста», написанный в декадентской манере и сразу выделившийся на фоне обычной киевской беллетристики. Потом появился второй – «Папиросы «Весна», третий – «Лялька». Еще он пишет небольшие театральные рецензии, и его имя становится известным в среде творческой интеллигенции. Он становится вхож в литературный дом Софьи Николаевны Зелинской, преподавательницы женской гимназии, где собирался весь цвет тогдашнего Киева: Казимир Малевич, Марк Шагал, Натан Альтман, Михаил Кузьмин, Николай Бердяев. «Софья Николаевна приняла во мне дружеское участие, – писал с большой теплотой Вертинский. – Меня подкармливали в этом доме, а впоследствии на даче оставляли даже жить. Многому я научился там. Зелинская была женщина с большим литературным вкусом. Ее влияние удерживало меня от чрезмерного упоения собственными дешевыми успехами. Во мне развивалось настоящее, серьезное отношение к литературе, вырабатывался вкус к настоящей поэзии. Вырабатывалось чувство меры – очень важное чувство!»

Вообще, для творческого человека очень важно появление подобного человека в жизни. Пусть не на долго. Пусть даже разовое. Понимающий взгляд, стакан чая с вареньем, когда голоден, простые, теплые слова, когда потерял веру в свои силы. Даже банальные фразы, которые слышал не раз и от которых уже привык отмахиваться, как от назойливых мух, в их устах почему-то и значимы, и новы, и путеводны. И человек этот остается в памяти навсегда, и оказывается, что решающее значение оказала на тебя не школа, не вуз и даже не родители, а именно он, как-то исподволь подтолкнувший к единственно верному решению вопроса – каким тебе быть.

Где-то в это же время он находит свою сестру – ему было объявлено, что Надя умерла, а ей тоже самое тетки сказали о нем, – оперетточную артистку, переезжает летом 1913 в Москву и устраивается к ней в труппу. Литератор Илья Шнейдер в своей книге «Записки старого москвича» писал: «Состав труппки был сборным и, кроме талантливой примадонны Вертинской, оперетта силами не блистала. Вертинская, высокая, красивая блондинка с темными глазами и бровями, с прекрасной фигурой, приятным, не очень большим голосом и несомненными драматическими способностями, выделялась на общем сереньком фоне… Иногда после оперетты давался дивертисмент, в котором участвовал, как рассказчик, нескладный верзила, почти мальчик, Александр Вертинский, брат «примадонны», выступавший с одним и тем же номером и в слишком коротких для его длинных ног брюках.

Вертинский читал поэму Мережковского «Сакиа-Муни», изображая молодого еврея, пришедшего на экзамен в театральную школу, Публика ржала… Вертинский, искренно упоенный своим успехом, бисировал».

Осенью 1913 года оперетта уехала, и Вертинский остался в Москве. Он поступил в труппу Мамонтовского театра миниатюр, получившего свое название от переулка, где находился этот театрик, – во МХАТ (а он даже прошел отборочный тур, где из пятисот  претендентов на роли статистов отбиралось не более пяти) его не пропустил сам Станиславский, которому очень не понравилось картавость нескладного абитуриента. 

Более успешно у Александра складывались отношения с кино, в котором он дебютировал еще в 1912 году. Он снимался много и часто, и мало кому известно, что это именно он привел однажды на кинофабрику Александра Алексеевича Ханжонкова, пионера отечественного кино, никому не известную, скромную жену прапорщика Веру Холодную. Ей же были посвящены и первые его песни, которые совершенно «вдруг» он стал писать в Москве – «Маленький креольчик», «За кулисами» и «Ваши пальцы пахнут ладаном…»

 

Ваши пальцы пахнут ладаном

И в ресницах спит печаль.

Ничего теперь не надо Вам,

Никого теперь не жаль.

И когда весенней Вестницей

Вы пойдете в синий край,

Сам господь по белой лестнице

Поведет Вас в светлый рай…

 

«Александр был симпатичным, милым парнем, к тому же исключительно добрым и непрактичным, – писал его биограф В.Г. Бабенко. – Ему никогда не изменяло врожденное чувство юмора. Он легко сходился с людьми; повсюду у него были друзья. Завязывались столь дорогие для него впоследствии приятельские отношения с Львом Никулиным, Владимиром Маяковским, Иваном Мозжухиным, Верой Холодной (он еще был знаком с Давидом Бурлюком, Ильей Эренбургом, Игорем Северяниным, Мартиросом Сарьяном, Петром Кончаловским, Александром Койранским, Михаилом Ларионовым, Сергеем Судейкиным, Александром Бенуа, словом, со всей тогдашней богемой – Л.Д)». Он и сам был богемой – Саша Вертинский. И как следствие этого, появился кокаин. 

«Кокаин был проклятием нашей молодости, – вспоминал Александр Николаевич. – Им увлекались многие. Актеры носили в жилетном кармане пузырьки и «заряжались» перед каждым выходом на сцену. Актрисы носили кокаин в пудреницах. Поэты, художники перебивались случайными понюшками, одолженными у других, ибо на свой кокаин чаще всего не было денег…»

Вертинский тоже пристрастился было к наркотику. Добывался он с рук, разбавленный наполовину зубным порошком (чистый продавался в аптеках по рецептам и стоил грамм – пятьдесят копеек), стоил пять рублей грамм и выкачивал все 25 рублей месячного содержания, что получал Вертинский в театре миниатюр. Все могло кончиться очень плохо: сестра Надя, вернувшаяся в Москву, тоже «кокаинилась». «Часто целыми ночами напролет мы сидели с ней на диване (они поселились вместе и снимали на Кисловке комнату – Л.Д.) и нюхали этот проклятый белый порошок – писал в своих воспоминаниях Вертинский. – И плакали, вспоминая свое горькое детство.. Куда только мы не попадали! В три-четыре часа ночи, когда кабаки закрывались, мы шли в «Комаровку» – извозчичью ночную чайную у Петровских ворот, где в сыром подвале пили водку (она снимала отравление кокаином – Л.Д.) с проститутками, извозчиками и всякими подозрительными личностями и нюхали, нюхали это дьявольское зелье».

Когда однажды в трамвае Вертинский заговорил с Пушкиным, пытавшимся расплатиться за проезд старинным медным пятаком, кто-то, сидевший внутри него, повел его к знакомому психиатру профессору Баженову. Тот предложил Александру два условия: 

– Или я вас посажу сейчас же в психиатрическую больницу, где вас через год-два вылечат, или вы немедленно бросите кокаин. Сейчас же!

И Вертинский бросил. Почти. 

Особенно близко Александр сошелся с футуристами, шокирующими москвичей своей экстравагантной внешностью. Эти условия игры принял и Вертинский: то его видели на Кузнецком мосту в желтой кофте с широкими черными полами и деревянной ложкой в петлице, то он прохаживался по Тверскому бульвару в нелепой куртке с помпонами вместо пуговиц с набеленным по-клоунски лицом и моноклем в глазу.

Вскоре друзья Александра стали замечать, что он вполголоса напевает незнакомые не то песенки, не то романсы. Оказалось, песенки были сочинены им самим – «Минуточка», «Маленький креольчик», «Лиловый негр». Это были первые его вещи. Позже они будут опубликованы в тоненьких, похожих на большие тетради, книжечках и разойдутся по всей России. На их обложках контуром был изображен печально-изысканный Пьеро в белых одеждах и черной полумаске, раздвигающий занавес.

 

Где Вы теперь? Кто Вам целует пальцы?

Куда ушел Ваш китайчонок Ли?…

Вы, кажется, потом любили португальца,

А может быть, с малайцем Вы ушли.

В последний раз я видел Вас так близко.

В пролеты улиц Вас умчал авто.

И снится мне – в притонах Сан-Франциско

Лиловый негр вам подает манто.

 

В августе 1914-го началась война. Вертинский, устав от беспорядочной жизни и кокаина и желая чем-то помочь раненым на фронте, стал, не без доли позерства, «необходимого мне – по его словами, – в то время», братом милосердия и записался под именем «брата Пьеро» в состав медицинского персонала санитарного поезда № 68, который ходил от Москвы до фронта и обратно.

Тридцать пять тысяч перевязок(!) сделал Вертинский раненым. А когда его просили – пел песни и романсы, свои и чужие.

«Весь 1914-й и 1915-й я провел в поезде. Лишь в начале 1916 года он был расформирован. Мы разошлись кто куда. Я вернулся в Москву и опять завертелся в богеме…»

К этому времени в одной из московских гостиниц от передозировки умерла Надя. Как он ни искал, сколько не наводил справок – так и не узнал, где ее могила. Об этом он сожалел всю свою жизнь. Но… жизнь шла своим чередом. Вертинский стал выступать со своими «Песенками печального Пьеро» сначала в кабаре «Богема», что находился на углу Софийки и Рождественки, потом в театре «Мозаика» на Тверской, театре-кабаре «Жар-птица» в Камергерском переулке и, наконец, в небольшом театре миниатюр на Петровских линиях. К началу 1917 года его мечта сбылась: он стал знаменитостью.

«Однажды, проснувшись утром, – писал он, – я выяснил, что я уже несомненная знаменитость. Действительно, билеты в Петровском театре на мои выступления были раскуплены на всю неделю вперед, получал я уже сто рублей в месяц. 

Нотные магазины на Петровке были завалены моими нотами… В витринах Аванцо на Кузнецком и в кафе у «Сиу» стояли мои портреты в костюме Пьеро. На сцену ежевечерне мне подавали корзины цветов, а у входа в театр меня ждала толпа поклонниц и поклонников. Газеты меня изощренно крыли. А публика… шла на мои гастроли лавой…»

Популярность Вертинского, действительно, была велика. Достаточно сказать, что Керенского, рыжего присяжного поверенного в защитном френче и с фельдфебельским бобриком, севшего на вакантное место после отречения императора Николая II, звали за глаза либо «Александром четвертым», либо «Печальным Пьеро Российской революции». 

Вертинский работал на сцене всегда в одиночку. Общительный, окруженный в повседневной жизни толпой друзей, на подмостках он никогда не нуждался в партнерах. Артистическое одиночество было его принципом. В годы первых выступлений ему мешал даже рояль». (В.Г. Бабенко. Артист Александр Вертинский. Свердловск. 1989, стр. 21).

Время от времени Вертинский ездил на гастроли: Киев, Тифлис, Одесса, Петроград. И возвращался в Москву. 

25 октября 1917 года дирекция театра решила дать Вертинскому бенефис. Москва разукрасилась огромными афишами, газеты кричали объявлениями – «Бенефис Вертинского»!

 Почему-то Александр Николаевич для бенефиса заказал себе новый костюм Пьеро – черный. Символично? Да. Тем более, он не знал, что в тот вечер происходит в Петрограде. 

Билеты на бенефис «были распроданы за один час – вспоминал Александр Николаевич. – Москва буквально задарила меня! Все фойе было уставлено цветами и подарками. Большие настольные лампы с фарфоровыми фигурами Пьеро, бронзовые письменные приборы, серебряные лавровые венки, духи, кольца-перстни с опалами и сапфирами, вышитые диванные подушки, гравюры, картины, шелковые пижамы, кашне, серебряные портсигары и пр. и пр.»

Вертинский пел в Петровском театре до 1918 года. 

«Он все так же напудрен, все так же печален и имеет все тот же шумный успех», – писала московская газета «Рампа и жизнь» в номере от 6 декабря 1917 года. 

Его сманил на гастроли антрепренер Леонидов, возивший по провинции актеров МХАТа, Сабинова, Нежданову, Шаляпина, – фигура весьма крупная в театральном мире. Он давно приглядывался к Вертинскому, а в конце 1917-го подошел и сказал: 

– Я хочу вас попробовать. По-моему, вы и ваше искусство шире и больше тех рамок, в которых вы находитесь. Театр миниатюр мал для него… Хотите рискнуть?

– Что это значит? – спросил Вертинский.

– Это значит, что я сниму несколько городов (в их числе предполагалась и Казань – Л.Д.) выпущу ваши афиши и попробую сделать из вас концертанта. Солиста. Настоящую артистическую величину. Хотите?

Вертинский хотел. Взяв отпуск в театре, он уехал вместе с Леонидовым.

Первым городом был Екатеринослав. Театр в 1200 мест (вместо 300 в Петровском) Страх и… полный успех, вызывавший слезы у видавшего виды Леонидова. Потом было еще много городов. «Я пел концерты со своим хорошо подобранным антуражем, – писал в своей книге  Вертинский. – Билеты раскупались задолго до моего выступления. Я делал аншлаги, получая большие гонорары…»

Одесса, Ростов-на-Дону, Севастополь… Оказавшись на белогвардейском юге, Вертинский, по его собственным словам, «отступал со своими концертами вместе с армией». Он был знаком с главкомом Русской армии бароном Петром Николаевичем Врангелем. С корпусным командиром генерал-лейтенантом Яковом Александровичем Слащевым (прототип генерала Хлудова в пьесе Михаила Булгакова «Бег»), защищавшим Перекоп, был на «ты». Приятельствовал с людьми из свиты Врангеля, с которыми и отбыл на пароходе «Великий князь Александр Михайлович» в Константинополь, чтобы затем годы – четверть века – провести на чужбине. 

Были чужие города, гастроли, в большинстве своем для русских эмигрантов. «По этой причине ему часто приходилось переезжать из одной страны в другую. Как только публика «насыщалась» его песнями, он менял свое пристанище. Постоянного крова, своего «гнезда», Вертинский не имел нигде». (Б.А. Савченко. Александр Вертинский. М., 1989, стр. 35). Он жил в Турции, Румынии, Польше, Германии, Франции, Китае, США и записывал одну пластинку за другой, которые слушал весь мир, ибо два миллиона русских эмигрантов «первой волны» были везде. Он был успешен, он был в самом зените творческой зрелости. «Проходят годы, меняется жизнь, а за Вертинским никак не может захлопнуться театральная дверь, и он все тот же, с тем же хорошим успехом, вместе с нами проживший четыре эпохи, четыре века, ибо его родили довоенные годы, его закрыла война, от него не отвернулись грозные часы революции, своим признанием его подарили и тихие дни эмиграции, – писал в своей статье, опубликованной в 1929 году, критик П.Пильский. – Это не только будуарное творчество. Это – интимные исповеди. Это – я, это – вы, это – мы все в наших жаждах ухода от повседневности, от будней, от опрощения жизни, и песни Вертинского не только театрально интересны, не только эстетически ценны, но, может быть, еще и общественно нужны и важны.

В постоянном союзе этого непостоянного таланта с капризной выдумкой, с милой дерзостью вымысла Вертинский с годами в своем сценическом росте становится все проще, чеканный и выразительный, как-то особенно остро постигая и воспринимая новые мотивы летящей жизни, улавливает все новые такты, темпы нашей современности, ее волнений, ее танцев, ее пристрастий, порочности и мечтаний.

Вместе с вызреванием он становится как-то смелей, ответственней, маска переходит в полумаску, обнажается и раскрывается творящий человек, распятая личность, и тихо, но явно умирает костюмированный Пьеро, чтобы отодвинувшись, дать место автору, с нервным, чуть-чуть бледным лицом, в черном фраке, поющему о том немногом святом, что осталось в дремлющей душе многих».

Александр Николаевич, в отличие от своего друга Ивана Мозжухина, верил, что для него путь на Родину существует. Надо лишь найти его. И он искал. И нашел начало этого пути в Шанхае, куда приехал в 1935-м и где прожил, дожидаясь билета на Родину, 8 лет.

Вскоре он становится активным сотрудником Советского клуба, начинает публиковаться в газете «Новая жизнь», агитировавшей русскую эмиграцию (около 30 тысяч человек только в Шанхае) помогать СССР, и становится «квитподанным», как называли людей, подавших в советское консульство просьбы о принятии их в советское гражданство и имевших об этом соответствующую квитанцию.

В 1942-1943 годах Вертинский активно сотрудничает на радиостанции ТАСС «Голос Родины», поет свои песни, читает стихи и отрывки из своих воспоминаний. В эти же годы к нему приходит его последняя любовь. Избранницу зовут Лидия Владимировна Цигвава…

 

Каждый тонет – как желает,

Каждый гибнет – как умеет.

Или просто умирает,

Как мечтает, как посмеет.

 

Мы с тобою гибнем разно,

Несогласно, несозвучно,

Безысходно, безобразно,

Беспощадно, зло и скучно.

 

Как из колдовского круга

Нам уйти, великий Боже,

Если больше друг без друга

Жить на свете мы не можем?

 

26 мая 1942 года в православном храме Шанхая произошло венчание 53-летнего барда и 19-летней красавицы, дочери советского подданного, служившего на КВЖД. В марте 1943 года они уже по-советски оформляют свои отношения в шанхайском консульском отделе Посольства СССР, и Александр Николаевич (особенно с рождением первой дочери Марианны) начинает буквально бомбардировать телеграммами и письмами советских руководителей.

 

А.Н. ВЕРТИНСКИЙ – В.М. МОЛОТОВУ

Глубокоуважаемый Вячеслав Михайлович.

Я знаю, какую смелость беру на себя, обращаясь к Вам в такой момент, когда на Вас возложена такая непомерная тяжесть такая огромная и ответственная работа, в момент, когда наша Родина напрягает все свои силы в борьбе. Но я верю, что в Вашем сердце большого государственного человека и друга народа найдется место всякому горю и, может быть, моему тоже.

Двадцать лет я живу без Родины. Эмиграция – большое и тяжелое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние. Под конец эта каторга становится невыносимой. Жить вдали от Родины теперь, когда она обливается кровью, и быть бессильным ей помочь – самое ужасное.

Советские патриоты жертвуют свой упорный сверхчеловеческий труд, свои жизни и свои последние сбережения.

Я же прошу Вас, Вячеслав Михайлович, позволить мне пожертвовать свои силы, которых у меня еще достаточно, и, если нужно, свою жизнь – моей Родине.

Я артист. Мне 50 с лишним лет, я еще вполне владею всеми своими данными, и мое творчество еще может дать много. Раньше меня обвиняли в упаднических настроениях моих песен, но я всегда был только зеркалом и микрофоном своей эпохи. Если мои песни и были таковыми, то в этом вина не моя, а предреволюционной эпохи затишья, разложения и упадка. Давно уже мои песни стали иными.

Теперешнее героическое время вдохновляет меня на новые, более сильные песни. В этом отношении я уже кое-что сделал, и эти новые песни, как говорят об этом здешние советские люди, уже звучат иначе.

Разрешите мне вернуться домой. Я – советский гражданин. Я работаю, кроме своей профессии, в советской газете Шанхая «Новая жизнь» – пишу мемуары о своих встречах в эмиграции. Книга почти готова. ТАСС хочет ее издать. У меня жена и мать жены. Я не могу их бросать здесь и поэтому прошу за всех троих:

Я сам – Александр Вертинский.

Жена моя – грузинка Лидия Владимировна, 20 лет.

И мать ее – Лидия Павловна Циргвава, 45 лет.

Вот и все. Разбивать семью было бы очень тяжело. 

Пустите нас домой.

Я еще буду полезен Родине. Помогите мне, Вячеслав Михайлович. Я пишу из Китая. Мой адрес знают в посольстве в Токио и в консульстве в Шанхае.

Заранее глубоко благодарю Вас.

Надеюсь на Ваш ответ.

Шанхай,

7 марта 1943 г.                 

А. Вертинский

 

Есть непроверенные сведения, что когда Молотов показал это письмо Сталину, тот, раздумчиво выпустив облачко дыма, сказал:

– Пусть допоет.

И Вертинский вернулся. Осенью 1943 года первой его встретила Чита, где он дал несколько концертов. Потом – Москва, гостиница «Метрополь», где в декабре 1944 года родилась вторая дочь Анастасия.

На его концертах залы были битком. Пожилые люди еще помнили его Пьеро в белом балахоне, молодежь, только слышавшая о нем, поначалу ходила смотреть на настоящего «белоэмигранта» и «упадочника», найдя вскоре в его творчестве и свой интерес.

А маэстро пел, обновляя старые песни и сочиняя новые, уже не ариетки, а скорее, новеллы. Он выходил на сцену в изысканно сшитом фраке, крахмальной сорочке и перстнях на пальцах, постаревший и почти лысый, не имеющий ничего общего с прежним Пьеро. Но это только казалось…

 

И вот мне приснилось, что сердце мое болит,

Оно – колокольчик фарфоровый в желтом Китае

На пагоде пестрой висит и приветно звенит

В эмалевом небе, дразня журавлиные стаи.

А кроткая девушка в платье из красных шелков,

Где золотом вышиты осы, цветы и драконы, 

С поджатыми ножками смотрит без мыслей, без слов,

Внимательно слушая легкие, легкие звоны.

 

Он снова стал чрезвычайно популярен. Его искусство было на то время редкостно субъективно, интимно, человечно; говорило, заглушая военные марши и патриотическое хоровое пение о сложности и противоречивости внутреннего мира человека и тем притягивало. На его концерты было очень трудно достать билет. Его охотно приняла творческая интеллигенция, он сдружился с Л. Утесовым, Н. Смирновым-Сокольским, К. Симоновым. Моссовет выделил ему хорошую квартиру на улице Горького, а Совет Народных Комиссаров специальным постановлением закрепил за ним трофейное авто. 

Но… советская действительность давала о себе знать. Его не баловали (после 1944 года) выпуском грампластинок. Газеты не писали о нем ни слова, будто его до сих пор не было в стране. Как говорили ему знакомые журналисты:

– Нет сигнала, чтобы писать о вас.

Такого сигнала так никто и не дал при жизни Александра Николаевича. Сталинская премия, полученная им в 1951 году, была вовсе не за его концертную деятельность, а за исполнение роли Кардинала в слабеньком фильме Михаила Калатозова «Заговор обреченных» (в 50-е годы прошлого столетия Вертинский снимался много: у М. Ромма, С. Юткевича и И. Анненского). Его жену, киноактрису (птица Феникс в «Садко», Герцогиня «Дон Кихот») не пускали даже в приграничные российские города по служебной необходимости – Таллин и даже Одессу.

Александр Николаевич пытался бороться. Писал письма в Комитет по делам искусств при Совете Министров ССР, в министерство культуры, получал ответы, но ничего не менялось. Его даже не транслировали по радио, считая, очевидно, Ива Монтана заполонившего тогда радиоэфир и певшего на чужом языке, более понятным советскому человеку, чем он.

И все же Александр Николаевич не впадал в отчаяние. И работал, работал, работал, к чему приучила его заграница. 

– Чтобы прожить на чужбине, надо много и тяжело работать, – говорил он, когда его спрашивали, как живется «там», за бугром.

Он объехал весь Союз с гастролями несколько раз. В каких только городах он не пел! «Только что вернулся из турнэ по Закавказью, – писал он в одном из писем. – Спел 40 концертов. До этого был на Сахалине, Д. Востоке, пел Сибирь, Урал, Кузбас. Устал очень, спевши около 150-и концертов…»

Много раз Вертинский выступал в родном Киеве. Афишами был полон весь город, ажиотаж публики был просто невероятен. Часто ему приходилось слышать от администрации театров, где должны были пройти его концерты, примерно следующее:

– Что вы с нами сделали! Нам нет житья!! Лучше бы вы совсем не приезжали!!!

Последний раз он был в Киеве в середине пятидесятых и сидя в гостиничном ресторане, записал на бланке счета одно из своих последних стихотворений, заканчивающееся строками: 

 

Я хожу по родному городу,

Как по кладбищу юных дней,

Каждый камень я помню смолоду,

Каждый куст вырастал при мне.

Здесь тогда торговали мороженым,

А налево была каланча!

Пожалей меня, Господи Боже мой,

Догорает моя свеча!

 

Весной 1957 он чувствовал прилив жизненных сил. Хотелось жить и работать – вся страна тогда была на подъеме. Дав подряд пятнадцать концертов в Москве, Александр Николаевич в мае 1957-го приехал в Ленинград, дабы выступить в Доме ветеранов сцены. «Вертинский держался очень прямо, – вспоминал один из устроителей концерта, когда Александр Николаевич вместе с аккомпаниатором пришли 20 мая опробовать рояль, – светлый английский костюм в крупную клетку сидел на нем превосходно, артист выглядел в нем моложаво. Вертинский был сдержан, немногословен, суховат…»

Следующий день был свободен от концерта. Он сходил в кино – посмотрел «Дон Кихота», где Лидия Владимировна играла роль Герцогини, – вернулся в свой номер в «Астории», где всегда останавливался, приезжая в Ленинград.

Он любил Ленинград больше, чем Москву: Москва мало чем напоминала тот город, где прошла его артистическая молодость, перестроилась, изменила облик, стала чужая. Или он ей стал чужим. Ленинграду он был роднее… Он присел на диван, вспоминая кадры с женой из фильма, и тут ему вдруг стало плохо. Александр Николаевич позвал аккомпаниатора, чтобы тот принес ему лекарство –нитроглицерин. Но его под рукой не оказалось. Когда приехала бригада скорой помощи, все уже было кончено.

 

И тогда с потухшей елки тихо спрыгнул желтый Ангел

И сказал: «Маэстро, бедный, вы устали, вы больны.

Говорят, что вы в притонах по ночам поете танго, 

Даже в нашем добром небе были все удивлены».

И закрыв лицо руками, я внимал жестокой речи, 

Утирая фраком слезы, слезы боли и стыда.

А высоко в синем небе догорали божьи свечи,

И печальный желтый Ангел тихо таял без следа.


       = в начало = 

 

 

ПОРТАЛ ЖУРНАЛА

ПОРТРЕТЫ

ПРЕЗЕНТАЦИИ

  

  

  

  

ВСЕ ПРЕЗЕНТАЦИИ

ПЕСЕННОЕ ТВОРЧЕСТВО